– Я хочу быть в Азии! – продолжал упрямый король. – Если мои предки, варяги, с их смелыми конунгами ходили в Византию, то и мы пройдем до Азии.
Розовый мальчик, ехавший рядом с ним, глядел на него с восторгом и благоговением.
– О, ваше величество! – воскликнул он. – Вы идете по следам Александра Македонского.
– Ах, мой милый Макс! – улыбнулся Карл. – Здесь даже и он не ходил… нет тут его следов…
И странный король показал на снежную равнину, по которой их кони делали первые следы. Юноша вспыхнул. Это был юный Максимилиан, герцог вюртембергский, который, будучи очарован небывалою военною славою дерзкого короля Швеции, явился к нему в лагерь в качестве ученика военного гения Карла и просил его принять в число других дружинником этого нового варяжского конунга. Карл принял его; томил юношу тою суровою жизнью солдата, какую сам вел; скакал с ним по целым часам от отряда к отряду, спал вместе с ним на сене и на голой земле, и юноша боготворил своего сурового учителя.
– О, ваше величество! – восторженно, с яркою краскою на загорелых и обветренных, но все еще нежных щеках сказал Максимилиан. – Вы в Азии найдете следы Александра Македонского и затопчете их вашими ногами, вашею славою…
– Хорошо, хорошо, мой храбрый Макс, затопчем их.
Мазепа продолжал подергивать сивым усом, думая о чем-то другом, а Орлик сердито поглядывал на него, как бы желая сказать: «Охота тебе было, пане гетмане, нагадать козе смерть – раздразнить этого короля-гульвису: он теперь заберет себе в упрямую башку Азию да этого пройдисвета Александра, а Украина пропадай!»
А Карл действительно уже забрал себе в голову. Он снова повернулся на седле и, отыскав глазами другого всадника, белоглазого с льняными волосами плотного мужчину немолодых лет, крикнул:
– Любезный Гилленкрук! Наведите справки о путях, ведущих к Азии.
– Справиться не трудно, ваше величество, но дойти до Азии нелегко, – сердито отвечал белоглазый мужчина.
– Вы всегда скучны со мною, старый дружище! – засмеялся король. – Только я все-таки хочу добраться до Азии: пусть Европа знает, что и мы в Азии побывали.
– Ваше величество все изволите шутить, а не серьезно помышляете о таком важном деле, – по-прежнему сердито отвечал Гилленкрук.
– Я вовсе не шучу! – оборвал его король.
В сумасбродной, «железной голове» короля-варяга, как его тогда называли некоторые, зароились дерзкие, безумные мечты о будущем и поэтические, полные сурового очарования воспоминания о далеком, седом прошлом, и картины своего далекого, сурового, но милого скандинавского севера, и этот вот ландшафт, что расстилался перед его глазами, безбрежно, как океан, степного «сарматского»[79 - Сарматы – по Геродоту, произошли от браков скифов с амазонками, «львицами пустыни»; греко-римляне так называли все народы, заселявшие степи Приазовья.] юга. Из этого седого прошлого выступают тени великанов сумрака, но сумрака славного, полного ярких личностей, громких дел, и эти великаны проходят перед ним, перед своим потомком, сумрачными рядами. И они, как и он, топтали своими ногами и копытами своих коней эти необозримые степи Сарматии, водя свои дружины вместе с ратями полян, курян, кривичей и дреговичей на половцев и печенегов. Они, старые конунги с варягами, бороздили своими лодками воды Днепра, по которым и он, их потомок, плавал уже и снова с весной поплывет на юг, к Азии… А давно уже не бродили тут ноги варягов, отвыкли эти ноги от дальних походов, приросли подошвами к родной Скандинавии; а тем временем в течение столетий эта сарматская Русь выскользнула из варяжских рук и вот как ширится! Раскинулась и на восток, и на юг, и на запад, и на север, а теперь вон в лице этого великорослого коронованного дикаря протянула свою ненасытную руку и к Варяжскому морю… О! Никогда не бывать этому! Скандинавия проснулась, проснулись древние варяги вместе с своим конунгом, и горе сарматской Руси с ее великорослым дикарем! С севера пахнуло стариной, и опять варяги приберут к своим рукам эту Русь, эту Московию-Сарматию, которая доселе «велика и обильна, а порядку в ней нет»… «Идите вновь, варяги, володеть и править нами…»
– А до Запорожской Сечи далеко еще? – встрепенувшись вдруг, спросил «железная голова» Мазепу.
– Далеко, ваше величество, – по-прежнему о чем-то думая, отвечал Мазепа.
– Но не дальше Азии?
– Дальше, ваше величество.
И Мазепа опять о чем-то задумался, глядя в безбрежную даль. Невесело ему, да и давно уже ему невесело, а в последнее время чем-то безнадежным пахнуло на него, и последние лепестки надежд на будущее, которые еще оставались в душе его, словно листья дуба, свернулись от мороза и унесены куда-то холодным ветром. Он чувствовал, что его положение день ото дня становилось все более безысходным. Сегодня прибыл в шведский стан его верный «джура» Демьянко – и сколько горького и тяжкого порассказал он! Демьянко все сообщил, что происходило в той части Малороссии, которую покинул Мазепа, передавшись Карлу, и как скоро отреклась от него Малороссия! Один Батурин еще держался несколько дней, но и тот москали взяли и разгромили. Взят был и верный Чечел, полковник над сердюками. Разгромлена вся столица Мазепы и сожжена, камня на камне не осталось. Как лютовали москали над роскошным дворцом гетмана, над всеми его пожитками и челядью! Гетманских любимцев – и громадного барана, и огромного «цапа», которые, бывало, своим единоборством развлекали старика и тешили дворцовую молодежь, казачков да пахолков, – и барана, и козла москали середь гетманского двора изжарили на вертелах и тут же съели, запивая вином из гетманских погребов. Богатый сад Мазепы выломали, вытрощили все в нем и протоптали московскими сапожищами все дороженьки, по которым когда-то хаживал Мазепа с Мотренькою и на которых еще остались следы ее маленьких крошек «ножек биленьких». Замела и эти дорогие следы проклятая Москва! «Жиночок и диточок», прислугу гетманскую, что оставалась в батуринском дворце и замке, в Сейм побросали и потопили.
А что было в Глухове, на раде, при избрании нового гетмана вместо него, Мазепы! Что было после рады! Вместо Мазепы избрали этого губошлепа Скоропадского, который и козакувал, и полковничал, и Богу молился из-под башмака своей Насти. Дождалась-таки Настя гетманства! Теперь ее, поди, и с коня рукой не достанешь… Фу, какая тоска! Как тошно жить на свете!
Еще рассказывал Демьянко про молебствие в Глухове, когда его, Мазепу, проклинали… Царь стоит такой сердитый, заряженный, высокий, как колокольня в Ромнах, и страшно озирается по сторонам; а лицо так и дергается, вот-вот увидит Демьянка! А попы, архиереи, протопопы, дьяки и сам царь выкрикивают над Мазепиным портретом, поставленным на эшафоте: «Клятвопреступнику, изменнику и предателю веры и своего народа, трепроклятому Ивашке Мазепе – анафема! Анафема! Анафема!» Ажно собаки жалобно и боязно завыли по Глухову от этого страшного пения… И везде теперь, по всей Украине, поют эту новую песню про Мазепу: «Анафема! Анафема!» А там «кат» привязал веревку к портрету и потащил его через весь Глухов на виселицу – и повесил… Далеко видна голубая Андреевская лента на повешенном под виселицею портрете… Долго висел там портрет, и вороны и «круки» слетались к портрету, думая клевать мертвое тело Мазепы. Нет, оно еще не мертвое! Вон на белом коне грузно сидит, сивым усом подергивает.
Да, невесело Мазепе, очень невесело. Уж и прежде, давно, он чувствовал себя одиноким, осиротелым, а теперь, здесь, около этого коронованного гайдамака, около короля пройдисвета, он увидал себя окончательно всеми покинутым. Почти все передавшиеся с ним этому шведскому чумаку полковники бежали от него к Петру: и Апостол Данило, и Галаган, и Чуйкевич, и Покотило, и Гамалия, и Невинчанный, и Лизогуб, и Сулима – все бежали к царю. Все повернулось вверх дном, и счастье Мазепы опрокинулось дном кверху и рассыпалось пылью… Что было вверху – стало внизу, а нижнее до облаков поднялось… Вон на какую высоту поднялась вдова Кочубеиха, обласканная царем; а он, Мазепа, упал с высоты и разбился. Вон и эти бродяги-шведы, видимо, уж не верят ему, следят за ним. Мазепа это чует своим лукавым сердцем, видит своими лукавыми глазами, хоть сам король пройдисвет и верит еще ему, да что в том толку! Мазепа уж себе не верит!
А она, голубка сизая, что с нею? Где она? Демьянко говорит, что видел ее в Киеве, в Фроловском монастыре: вся в черном она стояла в церкви на коленях рядом с игуменьею матерью Магдалиною, а когда проклинали Мазепу, вздрогнула и, припав головой к церковному помосту, горько плакала… О ком? О чем?
– Что беспокоит мудрую голову гетмана? – спросил вдруг Карл, заметив молчаливость и угрюмость Мазепы.
Захваченный врасплох со своими горькими думами, которые далеко унесли его от этой однообразной картины степи, с вечера присыпанной ярким, последним подвесенним снегом, Мазепа не сразу нашелся, что отвечать на вопрос короля, как ни был находчив его лукавый ум.
– Мою старую голову беспокоит молодая пылкость вашего величества, – отвечал, наконец, он медленно, налегая на каждое слово.
– Как! Quomodo, tantum?[80 - Что, настолько? (лат.)] – встрепенулся Карл.
– Вашему величеству угодно было лично отправиться в поле на поиски за неприятелем, и мы не посмели отпустить вас одного в сопровождении его светлости, принца Максимилиана и нескольких дружинников – ведь это не охота за зайцами, ваше величество… Мы можем наткнуться на московитов или на донских казаков…
– О, dux Sarmatiae![81 - О, князь сарматский! (лат.)] – засмеялся молодой король. – Для меня достаточно одного моего богатыря Гинтерсфельта, чтобы не бояться целой орды диких московитов. Гетман видел моего богатыря? Вон он едет рядом с старым Реншильдом.
И Карл показал на белобрысого, коренастого шведа с белыми веками и красным носом, глядевшего каким-то белым медведем.
– Этот добряк Гинтерсфельт удивительный чудак, – продолжал Карл. – Однажды, еще под Нарвой, будучи тогда простым солдатом, он должен был стоять на часах около своей батареи, но, соскучившись, забрался в шалаш маркитантши да и запьянствовал там. Я делал ночной объезд патруля и часовых и наткнулся на его батарею… Вдруг слышу, кто-то у шалаша испуганно говорит: «Король! Король!» И что же я вижу. Из шалаша выбегает Гинтерсфельт, схватывает пушку с лафета и делает мне пушкой на караул! Ружье-то он у маркитантши забыл впопыхах… Каково! Пушкой на караул!
Мазепа с удивлением посмотрел на богатыря, хотя и полагал, что Карл, по свойственной ему пылкости, преувеличивает, но отвечать ничего не отвечал, а только выразил немое удивление…
– А в деле мой богатырь просто клад! – продолжал увлекающийся король. – Он обыкновенно пронизывает своего противника мечом и перекидывает через голову. А раз в Стокгольме, проезжая под сводами городских ворот, он ухватился рукой за вделанный в сводах крюк и приподнял себя вместе с лошадью!
– Ах, как смешно, я думаю, болтала бедная лошадь ногами в воздухе! – не вытерпел юный Максимилиан.
– О, нет, мой Макс, далеко не смешно: она взбесилась с испугу и помяла нескольких солдат. С тех пор я и не велел моему геркулесу так опасно шалить… Но как долго зима стоит у вас в Сарматии, точно у меня в Скандинавии, – нетерпеливо обратился Карл к Мазепе.
– Да, ваше величество, это небывалая зима: я такой и не запомню у нас в Малороссии; а живу уже я давно… Вот уж скоро апрель, а поле вновь покрылось снегом, точно зимою, невиданная зима!
– Скорее бы тепло! А то мои люди болеют и мрут от этой стужи, хоть они и привычны ко всему… Скорее бы до Запорожья добраться, а там и крымцев перетянуть на свою сторону; и уж тогда, побывав в Азии, затоптав следы Александра Македонского, как выражается мой юный друг Макс, мы из Азии ринемся на Москву, а из Москвы к Неве и с берегов Невы загоним нашего любезного братца Петра в Сибирь, на берега Иртыша, пусть он там владеет царством Кучума, которое завоевал для его прапрадеда храбрый Ермак… Я хочу быть для Москвы новым Тамерланом и буду! Я не потерплю, чтобы Петр распоряжался в моих наследственных землях. Я ссажу его с престола, как ссадил Августа с трона Пястов[82 - Пясты – династия польских королей в X–XIV вв.]. Я напомню ему, что не он потомок Рюрика, а я!
Карл был сильно возбужден. Ломаные брови его поднялись еще выше, глаза остоячились, он был весь нетерпение. Приближенные его знали упрямую порывистость своего короля, знали, что противоречие и даже спокойное советование ему того или другого толкало эту упругую волю неугомонного варяга на совершенно противоположные решения, и молчали: если б ему сказали, что это невозможно, то непременно получили бы ответ: «Я именно и хочу сделать невозможное».
В это время Орлик, отделившись от общей группы и делая какие-то знаки Мазепе, поскакал к видневшейся в стороне «могиле», высокому степному кургану.
– Что он? Куда поскакал? – спросил удивленный Карл, обращаясь к Мазепе.
– К кургану, ваше величество, чтобы с возвышения осмотреть окрестности.
– А какие знаки он делал руками?
– Он просил ваше величество остановиться на минуту.
– Хорошо… Но и я сам хочу видеть то, что он увидит, – упрямился Карл.
– Конечно, ваше величество… Но вам неизвестны наши казацкие приемы в подобных случаях.
– А что? Какие приемы?
– Вон изволите видеть…
И Мазепа показал на Орлика. Этот последний, подскакав к кургану, соскочил с лошади, забросил поводья за седельную луку, а сам ползком стал взбираться на курган. Все остановились и ждали, что из этого выйдет. Доползши до вершины, Орлик вынул из кармана что-то белое вроде полотенца и накрыл им свою голову.
– Это, ваше величество, чтобы голова не чернела, чтоб издали от снега нельзя ее было отличить, – пояснил Мазепа.