Тираж - читать онлайн бесплатно, автор Данил Вячеславович Туезов, ЛитПортал
На страницу:
3 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Он обошёл стол, сел, снова встал. Комната казалась меньше обычного, будто книга заняла в ней больше места, чем занимала на столе. Взгляд то и дело возвращался к тёмному переплёту. Матвей попробовал работать, но не вышло. Попробовал читать, но буквы разбегались. В конце концов сдался и просто сидел, глядя на неё, как глядят на телефон, от которого ждут звонка. За окном стемнело окончательно. Где-то в доме хлопнула дверь, засмеялись, спустились по лестнице — чужая, тёплая, обыкновенная жизнь шла себе мимо, а он сидел в темноте наедине с пустой книгой и чувствовал себя героем чьей-то чужой, недоброй истории.

Все страницы, сколько он ни листал, были по-прежнему пусты. Только на первой, в самом верху, теперь проступали несколько строк, выведенных тем же летящим, острым почерком, что и пометки на полях. И он готов был поклясться, что днём, в лавке, этого не было. Чернила казались свежими. Матвей придвинул лампу ближе. Буквы были русские, но складывались во что-то, что он не сразу решился прочесть, и, уже читая, почувствовал, как в комнате снова стало тихо-тихо, как под водой.

ГЛАВА ПЯТАЯ


Он придвинул лампу и прочёл сначала про себя. Потом, не поверив глазам, вслух, шёпотом, спотыкаясь на каждом слове.

Ты, взявший эту книгу. Если ты читаешь эти строки —

значит, она уже выбрала тебя, как когда-то выбрала меня.

Она исполнит одно твоё желание — то, что лежит на

самом дне, глубже всех остальных. Одно, и только одно,

и только раз.

Умоляю тебя: закрой её и сожги. Не проси ничего. Я тоже

это читал и тоже не поверил — и вот пишу теперь для

тебя, а где я сейчас, ты, наверное, уже слышал.

Но если всё-таки попросишь — знай одно, единственное, что

я могу тебе оставить: цену назначает не тот, кто просит.

И платят за неё не деньгами.

Первым он заметил почерк: тот же острый и летящий, что и в пометках на полях там, в лавке. Северин. Значит, старик написал это сам, своей рукой. Почему-то это успокаивало: у странности появился автор, а всё, у чего есть автор, — уже не чудо, а литература.

И всё-таки что-то в записке не укладывалось в «литературу». Она была обращена к нему, не к абстрактному читателю, не к потомкам, а именно к тому, кто держит книгу сейчас, в эту минуту, в этой комнате. «Если ты читаешь эти строки — значит, она уже выбрала тебя». Матвей огляделся, будто мог кого-то застать. Глупо, конечно: в комнате никого не было, только он, лампа и его непрочитанные стопки на полу, свидетели всей неудавшейся жизни.

Матвей откинулся на спинку стула и засмеялся коротко и невесело, скорее выдохнул, чем засмеялся. Розыгрыш. Красивый, страшноватый, но розыгрыш. Полубезумный гений оставил в пустой книге записку для дураков, которые её однажды купят. Театральный жест — такие часто бывают у тех, кто слишком долго прожил наедине с собственным величием. Он даже почувствовал что-то вроде разочарования: от Северина он ждал большего, чем дешёвая мистика.

И всё же он перечитал записку ещё раз, и ещё. Слова были простые, почти неумелые, этим и брали. Ни завываний, ни готической мишуры. Только усталая, будничная уверенность человека, который не столько пугает, сколько предупреждает. Так предупреждают не о выдумке, а о яме на дороге, в которую сам когда-то провалился. «Умоляю: закрой её и сожги». Матвей поймал себя на том, что рука лежит на обложке — и не закрывает её, а гладит.

Оставалось, правда, одно неудобное обстоятельство: днём этих строк не было. Матвей помнил пустую первую страницу — помнил ясно. Он поскрёб буквы ногтем: чернила не смазывались, словно впитались в саму бумагу и были там всегда. «Не заметил, — сказал он себе. — В лавке было темно, я держал её у окна, свет падал иначе». Объяснение было так себе, но другого не находилось, а без объяснения человек не может, и Матвей за него ухватился.

И всё-таки он не закрывал книгу. Он сидел над ней в нетопленой комнате, и в нём поднималось что-то злое, весёлое и отчаянное — как у человека, которому уже всё равно. Днём его в очередной раз вернули из издательства, как возвращают по чеку неудачную покупку. Двадцать лет он писал в пустоту. И вот перед ним лежала книга, которая, если хоть на грош поверить безумцу, предлагала ему то самое, единственное. «Ну и что я теряю, — подумал он. — Ровным счётом ничего. У меня и нет ничего, что можно потерять».

Он поймал себя на том, что уже примеряет желание всерьёз, будто оно и вправду сбудется. Не денег: деньги — это пошло, деньги приходят и уходят. И не любви: любовь у него была, вон она, за супом, за виолончелью, и всё равно её было мало. Ему нужно было одно, всегда одно и то же, то, чего не купишь и не выпросишь: чтобы его прочли. Чтобы совершенно чужой человек в незнакомом городе однажды закрыл его книгу и долго сидел, не в силах вернуться в собственную жизнь. Он представил это так ясно, что защемило в горле, и в этом остром, стыдном желании потонули и записка безумца, и слова букиниста, и весь его собственный трезвый ум.

Он встал, прошёлся по тесной комнате, три шага туда, три обратно, налил воды, выпил, поставил стакан. Разумная его половина говорила ясно и скучно: это бумага, чернила и старческий бред. Ты взрослый человек. Ложись спать. Но была и другая половина — та, что двадцать лет глотала отказы, стояла в полупустых залах и слушала, как похрапывает единственная слушательница. Эта половина смотрела на книгу голодными глазами и молчала, потому что терять ей было нечего и спорить не о чем.

Вдруг вспомнилась мать: как она, приходя за полночь, брала со стола его исписанные листки, держала их с уважением и беспомощностью, потому что читать по-настоящему не умела и стеснялась этого, и говорила: «Хорошо, сынок, красиво». Вспомнилась Соня в полутёмном библиотечном зале — единственная, кто досидел до конца. Вспомнился Гриша со своим «целый ряд, а читать некому». Вся его жизнь вдруг встала перед ним длинной чередой людей, которые его любили и не могли прочесть. В этой мысли было столько застарелой боли, что рука сама потянулась к книге. Пусть. Пусть хоть так. Хоть раз.

Он взял ручку. Помедлил. Вспомнил старика в лавке, его сухую, неожиданно крепкую руку поверх своей: «Пустые книги для того и пусты, чтобы в них ничего не писать». Вспомнил и отмахнулся: мало ли что бормочет выживший из ума букинист. Перо зависло над первой пустой строкой, над бледной сеткой граф, которые словно ждали, чтобы их заполнили. Сердце почему-то билось так, как не бьётся из-за шутки.

Перо коснулось бумаги — и остановилось. На одну последнюю секунду стало ясно и трезво, как бывает ясно за миг до непоправимого: он ещё может не писать. Ещё ничего не случилось. Стоит положить ручку, и всё останется как было: холодная комната, стопки на полу, честная, безнадёжная, но своя жизнь. Он взвесил это в уме, как кладут на весы. И то, другое, голодное, перевесило. Оно всегда перевешивало.

«Хорошо, — сказал он вслух, в пустую комнату, насмешливо, чтобы не так страшно. — Хорошо. Раз ты у нас такая волшебная». И написал ровным, чуть подрагивающим почерком одну строку, ту самую, которую носил в себе двадцать лет и никогда не решался произнести:

Хочу, чтобы меня читали. Чтобы наконец узнали, чего я

стою.

Он перечитал написанное, помолчал и повторил вслух, уже без насмешки, тише, чем хотел. В тишине комнаты слова прозвучали не шуткой, а признанием, вырвавшимся против воли: «Хочу, чтобы меня читали». Голос дрогнул, и ему стало стыдно — так стыдно, будто его подслушали.

Слово повисло в воздухе и не упало. Матвей сидел, не смея шевельнуться, с той особенной неподвижностью, с какой замирают, сказав вслух то, чего говорить было нельзя. Ему было тридцать лет, он был неглуп, начитан, ироничен и прекрасно знал, что книги не исполняют желаний. И всё же сейчас, в этой стылой комнате, он всем существом ждал ответа — как ждёт его ребёнок, зажмурившийся над задутой свечкой. Стыд и надежда мешались в нём так туго, что трудно было дышать.

С минуту ничего не происходило. Разумеется, ничего не происходило — да и что могло? Матвей уже открыл рот, чтобы посмеяться над собой вслух, и осёкся. Чернила его строки медленно темнели, наливались, уходили вглубь страницы, впитывались всё глубже, пока не сравнялись цветом с теми, первыми, севериновскими, и не стали от них неотличимы, будто написаны в один день и одной рукой. А внизу страницы, в графе, которую он готов был поклясться, что оставил пустой, проступило и застыло короткое бледное слово, которого он не выводил: «Принято».

Матвей сидел не шевелясь. В комнате стало очень холодно, тем настоящим, идущим из-под переплёта холодом, который он уже чувствовал однажды, в лавке. Он захлопнул книгу. Сердце колотилось. «Показалось, — сказал он в третий раз за вечер, и в третий раз это слово ему не помогло. — Устал. Начитался стариковских бредней». Он отодвинул книгу на дальний край стола, подальше от себя, будто она могла дотянуться.

Через несколько минут, не выдержав, он снова придвинул книгу и раскрыл на первой странице, чтобы проверить. Строки были на месте: и севериновская, и его собственная, слитые в одну руку. А слова «Принято» внизу не было. Была пустая графа, бледная сетка, и больше ничего. На это пустое место Матвей смотрел дольше, чем на что-либо за весь вечер. Останься слово, было бы, по крайней мере, чему ужасаться. Но его не было, и это оказалось хуже: теперь он не мог даже быть уверен, что оно вообще появлялось. Сомнение — самый удобный ночлег для того, кто не хочет верить.

Он сидел, обхватив плечи руками, и слушал тишину. В батарее тонко тенькнуло, остывая, и Матвей вздрогнул всем телом, как не вздрагивал с детства. Больше всего его напугало не то, что он увидел, а то, с какой готовностью, с каким постыдным облегчением какая-то часть его это приняла. Будто она давно этого ждала. Будто ради этого он и шёл сегодня на Ветошную, и брал книгу, и не сжёг её — ради вот этой секунды, когда можно наконец поверить, что двадцать лет были не напрасны.

Он погасил лампу и лёг не раздеваясь, поверх одеяла, и долго лежал в темноте с открытыми глазами. Ничего не изменилось. Комната была та же, холод обычный, октябрьский. За стеной капала вода, во дворе проехала машина, протащив по потолку полосу света. Мир стоял на месте, будничный и равнодушный, и это было почти обидно: он ждал, стыдно признаться, но ждал, что после такого что-нибудь громыхнёт, переменится, отзовётся. Не отозвалось ничего.

Он лежал и слушал дом. Где-то капало, где-то за стеной бормотал телевизор, проезжали редкие машины. Всё было как всегда — и всё было не как всегда, потому что теперь в нижнем ящике стола лежало что-то, чего он не мог объяснить и не хотел проверять. Он ловил себя на том, что прислушивается к ящику, будто оттуда может донестись звук. Оттуда не доносилось ничего. И это молчание было хуже любого звука.

Один раз, уже под утро, ему всё-таки стало по-настоящему страшно. Он вспомнил слова Северина, «закрой её и сожги», и на мгновение эта мысль показалась единственно разумной: встать, отнести книгу на пустырь, чиркнуть спичкой и покончить с наваждением. Он даже приподнялся на локте. Но за окном хлестал дождь, идти было холодно и глупо, книга лежала в ящике, тихая и безобидная, а страх при свете рассудка казался детским. Он снова лёг. Это был последний раз, когда всё ещё можно было остановить, и, как большинство таких последних раз, он прошёл незамеченным.

Под утро ему приснился короткий, ясный сон: будто стоит он в огромном, ярко освещённом зале, полном людей, и все они держат его книгу и читают, читают, не поднимая глаз, и лица у них счастливые. Он хочет подойти, сказать: это я, это я написал, но, сколько ни идёт, не может приблизиться ни на шаг. А когда наконец кто-то поднимает голову, Матвей видит, что у человека нет лица — только глад

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
На страницу:
3 из 3