Оценить:
 Рейтинг: 0

Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития

Год написания книги
2003
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В части второй повествуется о том, как эти новые американские эксперты взяли на себя консультативные функции в правительстве США в революционную эпоху в России. Революция 1905 года, многие из событий которой Харпер видел своими глазами, вызвала новый интерес к российской политике и направлению будущего России. В главе четвертой рассматривается использование стереотипов о национальном характере американскими экспертами, которые мало в чем сходились, кроме инстинктивной природы русских. От консерваторов, таких как Кулидж и посол Джордж фон Ленгерке Мейер, до либералов, таких как Харпер и его меценат Чарльз Крейн, а также до самопровозглашенной группы «джентльменов-социалистов», вдохновленных Уильямом Инглишем Уоллингом, американцы интерпретировали события в России с точки зрения особенностей русского характера. Эта тенденция продолжилась во время революций 1917 года, о которых идет речь в главе пятой. Американские политики и эксперты, которые их консультировали, понимали русских как руководствующихся инстинктами и неспособных заботиться о своих собственных интересах. Идея о том, что русские нуждаются в защите Запада, стала решающим элементом поддержки американской интервенции против большевиков. После окончания западной интервенции и развала противостоявших им армий большевики столкнулись с новой проблемой: голодом 1921–1923 годов. Министр торговли Герберт Гувер использовал понимание России с точки зрения русского национального характера, чтобы оправдать американскую продовольственную помощь. Он предположил, что русские не в состоянии говорить или действовать самостоятельно и нуждаются (по мнению американцев) в посторонней помощи. В то же время американские эксперты рассматривали индустриализацию как решение экономических проблем России. Как показано в главе шестой, они способствовали этой индустриализации даже ценой значительных трудностей для русских.

По мере того как голод отступал и американская помощь подходила к концу, на первый план стало выходить новое поколение профессиональных экспертов по России, речь о которых идет в части третьей. Джеройд Тэнкьюрей Робинсон и Роберт Кернер привнесли новые методы исторической науки в изучение России. Под влиянием последних тенденций в политической науке Сэмюэль Харпер сменил антирадикализм, которому был привержен на протяжении десятилетия, и пришел к поддержке советской политики. И такие социологи, как Пол Дуглас и Эми Хьюз, начали рассматривать Советский Союз как пример для понимания современных обществ. Эти две тенденции – обращение социологов к России и обращение экспертов по России к общественным наукам – находятся в центре внимания в главе седьмой. В следующей главе показано, как институциональная основа общественно-научных знаний по России сформировала представления американских социологов об СССР в эпоху пятилеток. Стюарт Чейз и Джордж Соул, вдохновленные своеобразным экономистом Торстейном Вебленом, высоко оценивали советское планирование. Кэлвин Брайс Гувер, опираясь на работу своего прогрессивного наставника Джона Коммонса, умерил свое неприятие советской власти благодаря восхищению ее достижениями. Педагоги Джон Дьюи и Джордж Каунтс черпали вдохновение для своих реформ в исследованиях советских культурных институтов. Эти эксперты поддерживали советскую политику не из-за какой-либо привязанности к коммунистической доктрине, а потому, что питали надежду на создание нового типа современного общества. Профессиональные журналисты, тема главы девятой, продолжили с того места, на котором остановились социологи, с энтузиазмом рассказывая об амбициозных советских планах, хотя и признавая при этом их чрезвычайные издержки. Журналисты ссылались на специфические понятия – недостатки русского характера – чтобы объяснить эти издержки. В заключительной главе рассматривается одно из убежищ партикуляризма – дипломатическая служба. Американские дипломаты продолжали подчеркивать отличия русских от американцев и использовали эти различия для объяснения последствий (и особенно неудач) советской политики. Кеннан-младший и его коллеги Чарльз Боулен и Лой Хендерсон – все они ссылались на национальный характер в своих анализах России. В исследованиях Кеннана – за исключением по иронии судьбы того, что сделало его знаменитым, – подчеркивались русские черты, а не советская идеология. Но в его прорывной статье, так называемой статье «X» 1947 года, Советский Союз рассматривался в первую очередь с идеологической точки зрения. Эта статья представляла собой новую универсалистскую парадигму мышления времен холодной войны. К началу 1950-х годов партикуляристские представления отодвинулись на периферию академической науки о России, и в то же время академическая мысль переместилась в центр американской интеллектуальной жизни. И именно этой ситуацией завершается данная книга.

Рассмотрение вопросов экономического прогресса и культурных различий в Америке начала XXI века приобретает новое значение, но вместе с тем приносит с собой новые трудности. Как универсализм, так и партикуляризм обладают значительной культурной силой. Экономисты и должностные лица, занимавшиеся вопросами развития (такие как российские шокотерапевты), предлагают поразительно похожие рецепты – обычно заключающиеся в расширении рынков – для широкого спектра обществ с поразительно разной историей, культурными нормами и экономическими структурами. В то же время мультикультуралисты отмечают в культурной и образовательной сферах культурные различия и относятся к универсализму как к беззастенчивому этноцентризму.

Изучение истории этих идей показывает опасность как партикуляристского, так и универсального подхода. Оценка культурных различий как единственного общественного блага заслоняет важные материальные нужды. Культурные различия уже стали одним из «собирательных существительных», о которых сожалел Герцен, представляющих собой алтарь, на котором приносятся в жертву материальные цели[16 - Этот довод едва ли можно назвать новым; в совершенно разных контекстах он появляется в сочинениях двух самых влиятельных мыслителей в американских университетах: [Rorty 1998; Андерсон 2001].]. И все же универсалистский взгляд на то, что все люди одинаковы и должны иметь одинаковые цели, вряд ли более привлекателен. Он уничтожает резко различающееся прошлое и настоящее наций, одним штрихом стирая историю. «Мы не возвещаем новых откровений, – писал Герцен в работе “С того берега”, – а уничтожаем старые ошибки». Я тоже не могу «возвестить новое откровение», новый способ уравновесить прошлые обстоятельства нации, ее нынешние условия и устремления к будущему. Я могу только надеяться, продолжая слова Герцена, что получится навести понтоны и «великий незнакомец… будущий пройдет по нему…» [Герцен 1955: 314].

Подъем универсализма в американской мысли середины XX века был одним из таких мостов. Он ознаменовал собой благотворный отказ от представлений о культурных различиях, коренящихся в неизменных факторах. Универсалистские континуумы – от неразвитых до развитых экономик или от отсталых до развитых стран – допускали возможность улучшения[17 - Недавно антропологи стали утверждать обратное: что рассматривать некоторые общества как отсталые – то, что называют «аллохронизмом», – это форма остранения. См. [Fabian 1983].]. Они явно противоречили представлению о том, что кровь (раса) или земля (география) ограничивают и определяют перспективы страны. Высоко оценивая индустриализацию как эффективное средство преодоления национальных особенностей, универсалисты разрушили партикуляристское представление о том, что нация обречена на вечную нищету. И все же универсализм, независимо от того, поддерживали ли его европейские радикалы XIX века или американские социологи XX века, вряд ли разрешил противоречия между культурными различиями и экономическим прогрессом.

По прогнозам Маркса и Энгельса, промышленность создаст новый мировой порядок, в котором нации не будут иметь значения. Они предполагали, что промышленный капитализм сотрет с рабочих «всякий национальный характер» [Маркс, Энгельс 1955: 434]. Реализация этого универсалистского ви?дения, особенно при правительствах, провозглашающих себя наследниками идей Маркса, включала опасные и в конечном счете смертельные действия. Теперь, когда прославляемый этими революционерами «призрак коммунизма» отступил, мы находимся в лучшем положении, чтобы понять очевидных призраков культурных различий и модернизации.

Обратите внимание, что эта книга была переведена с английского издания 2004 года лишь с небольшими исправлениями и пояснениями. Перечитывая ее спустя почти два десятилетия после первоначального написания, я вижу много мест, где я бы по-другому интерпретировал анализируемые события или даже изменил бы свои взгляды на них. Если бы я написал ее сейчас, в 2020-х годах, то получилась бы совершенно другая книга. Поэтому я решил оставить ее как исторический документ своего времени – первоначально представленный в 1998 году в качестве диссертации и переработанный с учетом научных и общественных проблем начала XXI века.

Часть I

САМОДЕРЖАВНАЯ РОССИЯ, СПЯЩИЕ РУССКИЕ

Глава 1

Власть климата

Русские были другими. Еще до того, как в XVIII веке Россия стала политическим образованием, европейцы отмечали, что люди, живущие к востоку от реки Вислы, существенно отличаются от них. Политические границы и режимы на этой территории менялись (от средневековой Руси к Московии раннего Нового времени и до появления Российской империи в начале XVIII века), но в западных источниках черты русского характера описывались примерно одинаково. Дипломаты, торговцы и путешественники были единодушны с ведущими деятелями французского Просвещения, описывая славянские черты: консерватизм, пассивность, отсутствие гигиены, фатализм и общую отсталость.

Даже когда Россия заметно выросла географически и демографически, именно этими характеристиками продолжали объяснять особенности русской жизни[18 - Для написания этих абзацев использован материал из [Suny 1998, chap 2; Riasanovsky 1993].]. Киевская Русь IX века занимала лишь небольшую часть территории нынешней России и Украины, однако смогла выработать идеологическую основу Российской империи, в частности, тесную связь между монархией и православной церковью. В XIII веке, после распада Киевского государства, славянские земли оказались под «татаро-монгольским игом», которое стало постоянным и идеологически заряженным рефреном в русской истории. На рубеже XVI века московский князь «собрал русские земли» в единое целое – Московию. Вскоре после этого началось непрерывное, хотя и нерегулярное присоединение земель и народов, доходившее до нескольких фортов на побережье Калифорнии. К XIX веку Российская империя насчитывала более 100 миллионов подданных, включавших в себя сотни различных этнических групп со своими языками: от корейцев на юго-востоке и до поляков на северо-западе, от малочисленных народов приполярного Севера до грузин и армян на Кавказе и мусульман в Центральной Азии. Кроме этнических и религиозных различий среди населения существовали сословные различия. Все сословия, от крепостных до дворян, были обязаны своим положением царю, позже императору (титул позаимствован с запада). Местное руководство было лишь продолжением централизованной власти; все подданные полностью подчинялись царю.

Однако среди этого множества отличий можно выделить несколько основных тенденций. Согласно первой Всероссийской переписи населения (1897), 72 % жителей России были славянами (около 43 % русских, остальные украинцы, белорусы и поляки), а 86 % проживали в сельской местности. Более 75 % подданных были крестьянами. Кроме того, до отмены крепостного права в 1861 году землю возделывали преимущественно крепостные, которые принадлежали крайне немногочисленной (хотя не всегда очень богатой) знати или непосредственно государству.

Для страны, экономика которой основана на сельском хозяйстве, климатические условия не были благоприятными. Пахотные земли составляли лишь одну десятую территории страны, и даже на этой земле вегетационный период был примерно вполовину меньше, чем в Западной Европе – безусловно, российское сельское хозяйство было наименее продуктивным в Европе. Рост населения в XIX веке был столь же высоким (если не выше), как и рост производительности труда, что осложняло способность России удовлетворять потребности своих подданных. Положение дел в России XIX века легко демонстрировало ее отличия от Западной Европы: в политической системе, экономической организации, свободе выражения мнений и общем благосостоянии. Тем не менее европейцы продолжали наделять Россию XIX века теми же характеристиками, что и Русь или Московию.

В европейских описаниях России шире всего обсуждалась тема тирании. Идея деспотической России была настолько устойчива, что она переживала смену как правителей, так и целых династий и даже режимов. Большинство обозревателей считали особенности России неизменными, даже природными; они приписывали их ландшафту и климату территории страны. Огромные равнины и долгие зимы России сформировали русский характер. И хотя в этом отношении русский народ нельзя считать чем-то исключительным, европейские исследователи связывали все характерные черты нации именно с ее географическим и климатическим положением.

Европейцы породили идеи о России, которые американцы XIX века изучали, цитировали и в конце концов признали своими. Большинство европейских трудов, описанных в этой книге, используют партикуляристский подход: русские по своей сути отличаются от европейцев. Однако в Америке эта мысль не стала так популярна, как сам список черт русского характера. Американские эксперты XIX века отделяли характеристики от причин их возникновения. Американизация европейских представлений об отличиях происходила в условиях противоречий и путаницы, поскольку американские эксперты ссылались на указанные европейскими писателями вневременные черты, но допускали возможность, что эти черты могут измениться. Вторя европейским идеям о географическом происхождении русского характера, некоторые американские авторы стали утверждать, что национальный характер может измениться при новом политическом строе или в конечном счете в новой экономической системе. В то время как устойчивые европейские взгляды на национальный характер противоречили более подверженным изменениям американским взглядам, они также установили интеллектуальные границы, в пределах которых проходило большинство западных дискуссий о русском характере.

Этнографы раннего Нового времени считали, что деспотический характер русских правителей был тесно связан с природой самих русских. Сигизмунд фон Герберштейн, дипломат XVI века из Вены, заложил основу будущих дискуссий, размышляя о том, требовал ли характер русских деспотического государства или само деспотическое государство изменило характер русских. В его книге «Заметки о Московии» (1517–1549), наиболее часто цитируемом (и копируемом) описании Российского государства раннего Нового времени, выбрано первое: «Этот народ, – писал он, – имеет более наклонности к рабству, чем к свободе»[19 - Цит. по: [Poe 2000: 164].]. Столетие спустя Адам Олеарий, другой дипломат из Центральной Европы, перефразировал Аристотеля, чтобы сделать аналогичное утверждение: русские «годятся только для рабства». Русские настолько пассивны, писал он, что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами»[20 - См. [Poe 2000: 165; Вульф 2003: 45].]. Таким образом, деспотизм и нищета были уделом русских.

По мере того как в раннее Новое время западноевропейская культура становилась все более уверенной в своих силах и самосознательной, размышления о России начинали играть важную косвенную роль. Важнейшие компоненты европейской идентичности выросли из контактов с обществами и народами на востоке. На это намекает Ларри Вульф, утверждая, что многие из определяющих концепций эпохи Просвещения (цивилизованное общество, цивилизация и, возможно, даже сама Европа) возникли в результате интеллектуального взаимодействия с жителями самых восточных земель Европы. Концепции цивилизации применительно к России чаще всего основывались на деятельности царя Петра I (1682–1725). Петр Великий предпринял амбициозные усилия по европеизации России. Он построил город Санкт-Петербург (получивший немецкое название) как «окно в Европу»; он путешествовал по Западной Европе, изучая военные и экономические практики; и он ввел новые законы, чтобы заставить русское дворянство выглядеть и вести себя более по-европейски. Западноевропейские мыслители восторгались Петром, в чем присутствовал оттенок нарциссизма, поскольку он стремился сделать своих подданных более похожими на них.

Даже барон Шарль де Монтескьё, который рассматривал действия Петра как «примеры тирании», тем не менее высоко оценил эти изменения. В книге «О духе законов» (1748) Монтескьё утверждал, что прежние обычаи России сами по себе были иностранным импортом. Эти манеры, которые Петр считал грубыми, были остатком предыдущего – то есть татарского – завоевания. В процессе европеизации России Петр возвращал русских к их естественным манерам и обычаям. Что же делало эти обычаи естественными? Здесь Монтескьё использовал климатологическую теорию национального характера и ввел ее в более широкое употребление. «Власть климата, – писал он, – сильнее всех иных властей». Климат сформировал традиции каждой нации, которые, в свою очередь, сформировали национальный характер и в конечном счете структуры правительства. Климат повлиял на инициативу и самостоятельность народа. Согласно Монтескьё, Россия прочно вошла в Европу, поэтому реформы Петра просто даровали «европейские нравы и обычаи европейскому народу» [Монтескьё 1955: 265]. Но другие использовали аргумент Монтескьё о климате, чтобы прийти к противоположному выводу, а именно, что Россия не находится в Европе и что русские безнадежно отличаются от европейцев [Вульф 2003: 307–308].

Не все философы были так очарованы Петром или его подданными. Например, в одной из центральных работ французского просвещения, книге Жан-Жака Руссо «Об общественном договоре» (1762), Россия использована в качестве основы для описания западноевропейских политических систем. Избегая рассуждений о климате, Руссо утверждал, что формы правления могут быть непосредственно выведены из национального характера. «Мудрый законодатель, – писал он, – испытует предварительно, способен ли народ, которому он их предназначает, их выдержать» [Руссо 1998: 233]. Усилия Петра Великого по модернизации, утверждал Руссо, были плохо приспособлены для самих русских; Петр хотел «просветить и благоустроить» русский народ, «в то время как его надо было еще приучать к трудностям этого» [Руссо 1998: 235; Вульф 2003: 300–301]. Любые попытки превратить «диких» русских в граждан, а не в подданных, противоречили их врожденному характеру.

Если русские не были европейцами или цивилизованными людьми, то кем они были? На протяжении раннего Нового и Новейшего времени представления о России накладывались на представления об Азии и Востоке. Из-за плохо развитой картографии, согласно которой граница между Европой и Азией помещалась где-то между реками Волгой и Обью, большинство европейских географов соглашались с тем, что Россия находится в двух частях света. (Только в XIX веке представление о том, что Европу от Азии отделяют Уральские горы, стало общепринятым[21 - См. [Lewis, Wigen 1997, ch. 1–2; Бассин 2005].].) Географическое разделение обосновывало концепцию о культурных различиях. Таким образом, черты характера, приписываемые русским, в значительной степени совпадали с чертами, присущими азиатам. Этот запутанный комок категорий, включающий восточные и азиатские, «нецивилизованные» и неевропейские народы, определил русских как народ, заметно отличающийся от живущих западнее. Короче говоря, Российская империя рассматривалась только в контексте своей инаковости или непохожести на западноевропейские общества и народы.

По мере того как Российская империя расширялась на восток и юг, включая в себя народы Кавказа и Центральной Азии, географические категории запутывались еще больше. Как имперская держава Россия предприняла европеизацию Азии. Тем не менее в других контекстах эта имперская нация – безусловно, в прошлом и зачастую в настоящем – сама оставалась азиатской. Но эти изменчивые концептуальные категории, как правило, мало кого из европейских или американских наблюдателей волновали своей двусмысленностью или противоречиями.

Хотя отличия России от Европы обычно оценивались как нечто негативное, подъем романтического национализма в начале XIX века породил конкурирующую точку зрения. Романтики верили, что у каждого народа есть свой собственный дух или национальный гений, выраженный в культурных, политических и общественных формах. Когда романтики начали использовать национальные черты, русские предложили то, что историк Мартин Малиа назвал «душой на экспорт». Дары России в виде духовности, психологической глубины и коллективизма были видны во всем: от социальной организации до культуры. Восхваление самобытности России, известное в России как славянофильство, эхом разнеслось по всей Европе. Те, кто интересовался искусством, музыкой, живописью и танцами, находили в этих творческих формах выражение русского гения [Riasanovsky 1952: 171–174; Malia 1999: 130–133, 207].

В то время как европейские писатели и этнографы воспевали свое отличие от русских, межгосударственная политика протекала в совершенно иной плоскости. Уделяя гораздо меньше внимания национальному характеру, чем другие наблюдатели, королевские дома Европы в XVIII и XIX веках приветствовали русских царей как полноправных членов своей международной системы[22 - В [Gong 1984: 100–106] предполагалось, что термин «цивилизация» в ранее время не включал Россию.]. Россия была исключена из европейской цивилизации, но тем не менее являлась частью европейской политической системы. Высмеиваемая интеллигенцией как варварская и азиатская, Россия все же породила экзотические культурные явления, которыми восхищались во всей Европе. Хотя отмечалось, что Россия участвует в цивилизаторской миссии Европы, ее членство в клубе цивилизованных наций само по себе было под сомнением.

Эти дихотомии между политикой и культурой, цивилизованным и нецивилизованным часто переносились на само российское общество. Как местные, так и зарубежные комментаторы описывали российское общество как тонкий слой европейской элиты, члены которой если и не проживали еще в столице империи Санкт-Петербурге, то стремились туда попасть. Остальную часть общества они отождествляли, часто в уничижительном смысле и с оттенком безысходности, с массой варваров-крестьян. Более того, сама идея о том, что Россия находится между Азией и Европой, могла принимать две формы. В географической модели разделительная линия между Азией и Европой проходила где-то на российской земле, в то время как в социологической модели подчеркивалось, что самих русских можно разделить на небольшую цивилизованную элиту и огромное количество крестьян-азиатов. Однако, независимо от оси различий, лишь немногие комментаторы утверждали, что Россия является полностью европейской.

Когда Просвещение и Французская революция ознаменовали начало Нового времени, эти категории не получили почти никакого развития – фактически они изменились меньше, чем сама Россия. Когда царь Николай I взошел на престол в 1825 году, основные понятия, характеризующие Россию, – нецивилизованная, отсталая, деспотическая и азиатская, но духовная и коллективная – имели четко узнаваемых предшественников, отстоящих на три столетия. Расширение торговых, политических и культурных связей между Россией и остальной Европой, и все в большей степени с Соединенными Штатами, вызвало у иноземцев новую потребность интерпретировать Россию. Новое поколение наблюдателей за Россией в Европе проводило свои исследования, используя концептуальные категории, передававшиеся веками.

Автором одного из самых замечательных среди этих новых описаний был французский аристократ маркиз Астольф де Кюстин, который путешествовал по России в 1839 году. Как и его современник и соотечественник Алексис де Токвиль, де Кюстин больше внимания уделял политической теории, чем путевым заметкам. Он хотел посетить «жандарма Европы», как тогда называли Россию, в поисках аргументов против представительного правления. Он вернулся либеральным конституционалистом – с сильным отвращением к российским институтам и русским людям. Как и Герберштейн тремя столетиями ранее, де Кюстин пришел к выводу, что деспотизм в России был вполне заслуженным: «Другие народы терпели гнет, русский народ его полюбил; он любит его по сей день» [де Кюстин 1996, 2: 77]. Русские не были созданы деспотизмом, они сами его создали. И этот деспотизм возмутил его настолько, что перевернул его политические убеждения. Несмотря на то что де Кюстин неизменно отрицательно отзывался о своем опыте посещения России – пересекая границу по пути обратно во Францию, он провозгласил: «Я свободен!» [де Кюстин 1996, 2: 315], – тем не менее, рисуя портрет русских, де Кюстин в своем описании использовал не только отрицательные, но и положительные краски. Русские «суеверны» и «ленивы», но в то же время «поэтичны» и «музыкальны»[23 - См. [Кеннан 2006, глава 2].]. Другими словами, русский характер выражался как в достойной осуждения политической системе, так и в экзотических искусствах.

Другое известное западное описание России середины века, написанное немецким аристократом, было посвящено не столько государственному управлению и культуре, сколько экономическим вопросам. В этом докладе, как и в работе де Кюстина, были отмечены различия между Россией и Европой. Барон Август фон Гакстгаузен посвятил бо?льшую часть своего путешествия по России сельской жизни и сельским учреждениям, особенно миру, или общине. В XIX веке крестьянская община была основным центром внимания для изучающих Россию как наиболее характерный аспект российского сельского хозяйства. Для набирающего силу славянофильского движения, которое отмечало уникальность России и ее удаленность от европейских социальных структур, община олицетворяла собой особый вклад России в мировую цивилизацию. Мир осуществлял свою деятельность на основе коллективного предприятия, а не конкуренции. Община раскрывала тесную связь между крестьянами и землей и была свободна от индивидуализма, секуляризма и анонимности, присущих развивающейся городской жизни в Западной Европе. Как выразился славянофил К. С. Аксаков, «община есть союз людей, отказывающихся от своего эгоизма, от личности своей, и являющих общее их согласие… [это] торжество духа человеческого» [Аксаков 1861: 291–292; Frierson 1993: 102]. Критика экономической отсталости России также сосредоточилась на общине, анализируя многие из тех же признаков. Коллективное принятие решений, утверждали эти критики, подрывало индивидуальную ответственность и стимулы, а также делало общину жесткой и консервативной. Для западников в России и за ее пределами община также была символом уникальности России – хотя и с негативной валентностью.

Взгляд Гакстгаузена на мир во многом совпадал с идеями славянофилов. Подобно славянофилам, этот немецкий путешественник признавал и даже восторгался паутиной взаимных обязательств, определявших жизнь в общине. Но Гакстгаузен не призывал к славянофильству. Описывая общину как гибкое и отвечающее требованиям времени учреждение, он также предсказал, что общинные принципы в конечном итоге уступят место частным интересам и конкуренции. Гакстгаузен предложил анализ мира, при котором славянофильские предпосылки приводили к западническим выводам. Он разделял мнение славянофилов о том, что мир выражает «фундаментальный характер славянской расы». Мир олицетворял все, что было уникального в славянском крестьянстве, в первую очередь общинные инстинкты и тесную связь с землей. Но Гакстгаузен также объявил общину экономическим провалом; она «не обладала условиями для достижения прогресса в сельском хозяйстве». Мир, кроме того, выявил некоторые из наиболее проблемных аспектов русского характера – такие черты, как лень и консерватизм. Хотя в более поздние годы взгляды Гакстгаузена эволюционировали, именно его предшествующие идеи, опубликованные в путевых заметках, сформировали понимание России другими[24 - См. [Haxthausen 1856, 1: 66; 2: 233; Starr 1968: 477].]. В этой книге общинный принцип был канонизирован как центральный элемент не только русской жизни, но также русского характера. Герцен свободно заимствовал у Гакстгаузена в своих описаниях крестьян, даже отмечая со смущением, что потребовался немец, который бы «открыл… народную Россию»[25 - Здесь Герцен соглашается с историком Жюлем Мишле [Герцен 1956: 335–336].].

Открытие русских крестьянских институтов вряд ли было той простой задачей, которую подразумевал Герцен. Напряженные споры о значении мира (как признака уникальности России или источника ее экономических проблем) вряд ли способствовали точному пониманию истории и особенностей крестьянской общины. Ее прошлое было (и остается) окутано тайной. Славянофилы восприняли эту неопределенность как свидетельство органической эволюции мира, а не как указание на его неравномерное и многоплановое развитие под влиянием налоговых сборов, крепостной зависимости и сельскохозяйственного производства. Определение историка Джеройда Тэнкьюрея Робинсона предполагало множество функций и интерпретаций общины; он назвал мир «организацией, распределяющей налоги и ответственной за налоги, с определенными функциями контроля над землей, которые отнюдь не были четко определены в документах того времени, однако либо уже выросли, либо в конечном итоге разовьются в ту широкую общность земельных интересов, которая (по крайней мере в более поздние времена) была так характерна для русской крестьянской жизни» [Robinson 1969: 12]. Таким образом, мир был инструментом общинного контроля над землей. Частые переделы земель, посредством которых владения перераспределялись и уравнивались между семьями общины, предполагали сильную веру в равенство; по крайней мере, так это видели славянофилы. Тем не менее решающая роль общины в сборе налогов подтверждается распространением перераспределительной общины после введения в 1724 году подушной подати. Владельцы крепостных, ответственные за сбор налогов с каждого из своих крестьян, были фискально заинтересованы в том, чтобы каждый крепостной мог позволить себе заплатить налог[26 - См. [Blum 1961, chap. 24]. Несмотря на то что существуют важные различия между миром и общиной (сходная форма крестьянского коллективного быта), здесь они оставлены в стороне – до Второй мировой войны лишь немногие иностранные специалисты наблюдали эти различия. См. [Grant 1976; Watters 1968].]. Однако, будь она порождением русской души или подушной подати, община играла важную роль в любых дискуссиях о будущем России.

Карл Маркс рассмотрел анализ крестьянской общины своего соотечественника с большим интересом и еще большим презрением. В письме Фридриху Энгельсу в 1858 году Маркс высмеял легковерие Гакстгаузена, принявшего спланированный коммунизм, пропагандируемый российскими властями. За «потемкинскими деревнями», как предположил Маркс, располагались ветхие сооружения, разрушенные развитием капитализма. Он настаивал на том, что капиталистическое развитие неизбежно приведет к социализму. Согласно его теории, единственный вклад, который крестьянская община может внести в прогресс, – это исчезнуть под давлением сельского капитализма. Все страны будут двигаться по одной и той же траектории. Капитализм без всяких различий между странами и народами оставит только два противостоящих друг другу класса: пролетариат и буржуазию. Мысль о том, что нация может найти обходной путь на этом историческом пути, была для Маркса кощунством. Только Азия, стоявшая вне исторического прогресса, могла избежать неумолимого движения к социализму. Таким образом, утверждения Герцена и Гакстгаузена о том, что русский мир может стать ядром российского социализма (то есть может помочь России обойти капитализм), противоречили не только пониманию Марксом России, но и его пониманию истории.

Позже Маркс пересмотрел эти взгляды на Россию. После краха Парижской коммуны в 1871 году, из-за которого революция в Европе стала казаться менее вероятной, он обратил свой взор на восток, где его работы широко читались и горячо оспаривались. И он, и Энгельс выучили русский язык и погрузились в экономические отчеты и политическую полемику о русской деревне. Даже эти несгибаемые универсалисты пришли к предварительному и плохо выраженному выводу, что панегирики Герцена в адрес русской общины, возможно, в конце концов были правомерны. В письмах, предисловиях и очерках – но никогда в объемных трудах – Маркс утверждал, что мир на самом деле может быть семенем социалистического порядка в России, «лучшим шансом, когда-либо предоставленным историей нации… [чтобы избежать] всех фатальных превратностей капиталистического режима»[27 - Цит. по: [Walicki 1989: 187].]. Мысль Маркса эволюционировала от универсализма в середине века к партикуляризму в последние годы его жизни. Маркс в конце концов примирился с наследниками Герцена, русскими народниками, а также, косвенным и непризнанным образом, с немецким писателем, которого он когда-то высмеивал[28 - Литературы о соприкосновениях Маркса с Россией огромное количество. В основном я руководствовался [Walicki 1989: 179–194; Kingston-Mann 1999, ch. 6; White 1983; Naarden 1990; Shanin 1983].]. Однако новые взгляды Маркса на Россию не были широко известны за пределами узкого круга революционеров.

Работа Гакстгаузена стала обязательным чтением для людей Запада, интересующихся Россией, особенно для тех, кто был равнодушен к революции. Его описание общинного принципа часто появлялось в западноевропейских, а затем и в американских работах о России. Книга Гакстгаузена также оказала влияние на, возможно, самую важную англоязычную работу о России в XIX веке – книгу Дональда Маккензи Уоллеса с емким названием «Россия». Впервые опубликовав ее в 1877 году, Уоллес прямо заявил, что многим обязан Гакстгаузену. Как и его немецкий предшественник, Уоллес подчеркивал экономические ограничения общинного сельского хозяйства. Как практичный англичанин он рассматривал общину в первую очередь с точки зрения ее социальных и политических функций, а не духовного значения. Однако Уоллес не игнорировал русский характер. Он предложил как положительные, так и отрицательные черты, которые делали русских уникальными. Крестьянин демонстрировал «замечательное отсутствие злопамятности и мстительности» [Маккензи Уоллес 1881: 222], обладая «такой силою выносливости и терпения, которая сделала бы честь любому мученику», а также имел «способность к продолжительному, упорному, пассивному сопротивлению» [Маккензи Уоллес 1881: 257]. Но Уоллес сослался и на «плохие рабочие привычки русских [и] минимальные усилия», а также на их «неисправимую лень» [Маккензи Уоллес 1881: 328]. Уоллес рассмотрел этот последний пункт с географической точки зрения: для прибывающих в Россию с востока, предположил он, русские будут казаться достаточно энергичными, в то время как те, кто приезжает с запада, видят их ленивыми. Способность к упорному труду, казалось, постепенно уменьшалась с запада на восток. Уоллес возложил вину за экономические проблемы России не на общину, как это сделал Гакстгаузен, а на эти черты характера, и особенно на непредусмотрительность [Kingston-Mann 1999: 169–170].

Сразу после «России» Уоллеса вышла еще одна крупная работа европейского автора, которая оказала еще более значительное влияние на американских экспертов по России: книга французского историка Альфреда Рамбо «История России с древнейших времен до 1877 года». Рамбо был гораздо больше озабочен историческими проблемами, чем многие пишущие о России до него. Но его научное исследование также служило современной политической цели: способствовать союзу между Россией и Францией. Рамбо подкреплял свой интерес к дипломатическому союзу этнографическим аргументом, подчеркивая сходство между французами и русскими. Он обвинил в навязывании деспотизма «монгольские орды», утверждая, что российское государство не соответствует желаниям русского народа. Его книга поражает как своими историческими подробностями, так и почти полным отсутствием внимания к национальному характеру. И все же утверждения об уникальности России и ее удаленности от Европы тем не менее вкрадываются в его аргументацию. Его описание крестьянской общины, например, заимствовано из славянофильского представления о том, что мир представляет собой «исконный» элемент русского общества. В этом смысле задача Рамбо была подобна задаче Монтескьё: используя географию и климат (тему первых глав Рамбо), утвердить принадлежность России к Европе[29 - См. [Rambaud 1886, 2: 265; Cooley 1971: 204].].

Соотечественник Рамбо Анатоль Леруа-Больё использовал тот же подход в своем историческом труде «Империя царей и русских» (1881), хотя и для противоположных политических целей. Главная цель Леруа-Больё состояла в том, чтобы объяснить огромную культурную отдаленность России от Франции в надежде сохранить значительную политическую дистанцию между двумя державами. Но он разделял с Рамбо общую структуру, начиная свою работу пространным обсуждением влияния климата и географии на русскую жизнь. Леруа-Больё представил подробный и неодобрительный анализ национального характера, акцентируя внимание на ненадлежащих рабочих привычках русских, терпении, покорности и отсутствии индивидуальности. Самые резкие слова он приберег для описания фатализма, который считал величайшим недостатком русского характера. Леруа-Больё нашел корни всех этих черт в земле: покорность и смирение русских, объяснил он, являются результатом их постоянной борьбы с природой. Отсутствие оригинальности и индивидуальных различий, аналогичным образом, может быть объяснено длинными участками ровных равнин и общим отсутствием географических особенностей[30 - См. [Leroy-Beaulieu 1902; Cooley 1971: 290–291].].

Доводы Леруа-Больё были не очень оригинальны. Его логика и язык во многом совпадали с Монтескьё и его «властью климата», хотя целью Леруа-Больё было отделить Россию от Франции, в то время как Монтескьё стремился к сближению. Поскольку исторический труд Леруа-Больё стал ключевым справочным материалом для европейских и американских экспертов по России, его перечень черт русского характера и объяснение причин их возникновения также стали весьма распространенными доводами среди большинства, если не всех, наблюдателей за Россией.

Эти авторы от Герберштейна в 1549-м до Леруа-Больё в 1877 году оценивали политический и экономический потенциал России с точки зрения национального характера. Подчеркивая такие черты, как лень и фатализм, они объясняли отсталость России как следствие характера ее жителей. Видя причины русского характера в климате и географии, европейская традиция предлагала мало возможностей для положительных изменений. Отсталость считалась не просто относительным состоянием, но неотъемлемым и постоянным.

Глава 2

Терпение без границ

Американские наблюдатели разработали более гибкое определение русского характера, чем Анатоль Леруа-Больё и Альфред Рамбо. Несмотря на то что их доводы противоречили друг другу, оба француза утверждали, что причины особенностей русского характера – пассивности, вялости и фатализма – кроются в земле и климате страны. В отличие от них, автор самых читаемых американских работ о России XIX века Джордж Кеннан описал аналогичный набор черт русского характера, оставив при этом открытой возможность индивидуальной трансформации. Свободно заимствуя формулировки и логику дискуссий о внутренних реформах и по поводу положения бедных и бесправных, американские наблюдатели за Россией использовали те же аргументы относительно характера, что и европейские ученые. Мысли американских современников Кеннана, дипломатов Юджина Скайлера, Эндрю Диксона Уайта и Чарльза Эмори Смита, а также писателей Уильяма Дадли Фоулка и Изабель Хэпгуд, были более созвучны с идеями французских историков, – но даже они допускали, что у русских есть шанс на положительные изменения, каким бы незначительным он ни был. Американские авторы импортировали определение русского характера, но модифицировали аргументы о его происхождении. Как правило, они утверждали, что русский характер, хотя он глубоко укоренен, при правильных политических обстоятельствах может измениться к лучшему. По мнению этих американцев, в русском характере и созданных им экономических условиях было виновато царское самодержавие. Во время голода 1891–1892 годов американские наблюдатели и чиновники, занятые оказанием помощи, во всем винили как крестьянство, так и царский режим. Учитывая предполагаемую неспособность крестьян заботиться о себе, эти аналитики возложили основную ответственность за условия жизни крестьян на самодержавие. Лишь небольшая группа авторов-марксистов, проживающих в Нью-Йорке, но участвующих в дебатах среди русских радикалов по ту сторону Атлантического океана, заняла универсалистскую позицию, согласно которой Россия в 1890-х годах находилась на пути к современному обществу.

На западе часто критиковали деспотизм в России, и не без оснований. Власть самодержца и повсеместность государственного контроля принесли России прозвище «жандарм Европы». Цитируя «Свод основных государственных законов» 1832 года, все ее законы и уставы «исходят от самодержавной власти». Самодержавие России XIX века серьезно ограничивало культурные и особенно политические свободы, само будучи практически ничем не ограничено и довольно некомпетентно. (В ходе борьбы за введение конституции в 1905 году один критик заявил, имея в виду царя Николая II, что России для ограничения монархии не нужна конституция: у нее уже есть ограниченный монарх. Хотя предшественники Николая были более эффективны, чем он, самодержавие вряд ли можно было назвать эффективным руководящим механизмом.) Из-за преследования оппозиции тысячи людей были отправлены в сибирскую ссылку, а еще больше эмигрировали в Западную Европу. Никакие представительные институты, даже консультативные, не обеспечивали такой политической силой, которая могла бы конкурировать с императорским двором. Царская бюрократия также контролировала экономическую деятельность: ограничивала распространение фабрик, владела большим количеством крепостных и регулировала (или монополизировала) торговлю ключевыми товарами [Rogger 1983: 15, 22]. Независимо от того, выражало ли это природу русского характера или нет, российский режим действительно был жестким.

Вместо того чтобы утверждать, как это делали Леруа-Больё и его предшественник маркиз де Кюстин, что русский характер породил русский деспотизм, писатели викторианской Америки предположили, что русский характер явился продуктом деспотизма. Политическая обстановка формирует характер, а не наоборот. Это различие в точках зрения делает внешнее сходство с французскими авторами еще более поразительным. Те, кто использовал викторианский довод о положительных изменениях, опирались на знакомый список черт характера и часто ссылались на европейские авторитеты. Тем не менее они также утверждали, что русский характер в конечном счете может быть преодолен.

Напряжение между отличием и возможностью положительных изменений проявилось, с соответствующими поправками, в важных элементах викторианской мысли в Америке. Она включала в себя основные принципы Викторианской эпохи: чувство оптимизма, веру в совершенствование личности, понимание преимуществ упорядоченного общества и убежденность в том, что характер определяется способностью преодолевать природу и естественные побуждения. Придерживаясь представлений о культурной иерархии, основанной на личных добродетелях, американские викторианцы оставляли открытой вероятность (по крайней мере теоретически), что отдельные люди и, возможно, даже целые народы могут совершенствоваться. Но теория и практика не всегда совпадают. Народы, которые теоретически могли бы добиться положительных изменений, редко хотели воспринимать их как равных себе. По словам историка Дэниела Уокера Хоу, это противоречие (между возможностью перемен и закостенелостью иерархий) стало «одним из самых трагических противоречий в американской викторианской культуре» [Howe 1975: 528].

Эти противоречия в американской мысли определили контуры американских взглядов на Европу, а также национального самоопределения. Мысль о возможности совершенствования в американском викторианстве была заметнее, чем в британском, и гораздо более распространена, чем где-либо в континентальной Европе[31 - Книга [Gay 2002] представляет собой серьезную попытку описать уникальную викторианскую культуру по ту сторону (северной части) Атлантического бассейна, но и этот автор сталкивается с национальными различиями; см., например, [Gay 2002: XXV note 4, 21].]. Идея неизменности характера, предложенная Рамбо и Леруа-Больё, нашла лишь скудную поддержку среди американцев, надеющихся изменить политическую обстановку в России и внести свой вклад в экономические преобразования в этой стране. Более того, идея о том, что русский деспотизм (а не природа русских) создал экономические проблемы этой страны, послужила подтверждением идентичности Америки как процветающей, прогрессивной и демократической нации. Достижения нации стали результатом не только материальных условий, но и борьбы за успех. Таким образом, даже те американцы, которые громче всех заявляли об особенностях русского характера, также предполагали, что русские могли бы преодолеть свое прошлое, став более демократичными, прогрессивными, цивилизованными – и, возможно, более американизированными.

Дискуссии о русском характере изначально велись в журналах, циклах лекций и книгах для широкого круга читателей. Отсутствие в Соединенных Штатах какой-либо институциональной основы для изучения России резко контрастировало с развитой инфраструктурой изучения славистики в Париже. Даже в немецких и английских университетах, в которых также отсутствовали подобные формальные организации, было больше ученых, занимающихся славистикой и русистикой, чем в Америке[32 - См. [Paddock 1994, ch. 7]. См. также [Зашихин 1995: 15–18; Desmarais 1969: 264–266].]. Первые широко читаемые американские работы о России были написаны путешественниками и писателями-любителями, а не учеными и журналистами, как в Европе. Хотя некоторые эксперты-любители ссылались на работы европейских ученых, американские интерпретации в целом были более субъективны и описательны и менее систематичны, чем у европейских коллег.

Недостаток институциональных структур и научной практики виден в трудах Джорджа Кеннана, путешественника, ставшего журналистом. Карьера Кеннана началась далеко от университета: он устроился на работу в качестве телеграфиста в маленьком городке Огайо. В поисках экзотических впечатлений он стал участником сибирской экспедиции, которой было поручено составить карту предполагаемой телеграфной линии. Этот начатый в 1865 году проект должен был соединить Западную Европу и Соединенные Штаты, пересекая всю Россию и через Берингов пролив, а затем через Аляску и Канаду достигая Нью-Йорка. Но проект утратил свою актуальность с появлением в 1866 году первого трансатлантического кабеля, который обеспечил гораздо более короткий маршрут[33 - Этот материал основан на полной и достоверной биографии [Travis 1990: 17–18].]. Кеннан решил как-то оправдать эту в других отношениях бесплодную поездку и написать о ней репортаж. Получившаяся в результате «Кочевая жизнь в Сибири» (1870) отражала понимание Кеннаном индивидуального характера, а также его склонность мыслить этнографическими стереотипами в отношении экзотических с виду групп. Он использовал концепцию характера, столь важную для викторианского мировоззрения, которая ставила во главу угла интеллект, рациональность, образование, храбрость, мужество и, прежде всего, самообладание отдельного человека. Кеннан оценивал коренных жителей Сибири не только по их бытовым условиям и социальной организации, но главным образом по индивидуальному характеру. Относительно южных камчатцев, например, он писал, что «проще всего сказать, кем они не являются: они не воинственны и не независимы… они не скупы и не нечестны» [Кеннан 2019: 32]. В отличие от них, изолированные коряки получили у Кеннана гораздо более высокую оценку: благодаря тому, что они «умеренны, целомудренны и мужественны», коряки «лучше – морально, физически и интеллектуально» [Кеннан 2019: 101]. Даже отнюдь не будучи цивилизованными, представители экзотических и отсталых групп могут, по оценке Кеннана, проявлять наилучшие черты индивидуального поведения.

Кеннан определял национальный характер, развивая свою оценку индивидуального характера. Как заметила одна его знакомая, «характер – это суровое испытание, которым он подвергает себя и других людей, и только с этой точки зрения он находит общий язык с окружающими» [Dawes 1888: 631; Susman 1984]. Таким образом, некоторые члены национальной или этнической группы могут быть людьми с характером, в то время как другие – нет. Кеннан порвал с европейской традицией, которая выводила индивидуальные черты из принадлежности к группе: русский ленив в силу того, что он русский. Вместо этого Кеннан определял нацию по тому, насколько сильным характером обладают ее граждане. Эта инверсия повлияла на формирование не только его этнографии коренных сибиряков, но и его взглядов на русских и американцев. Он стремился общаться только с мужчинами и женщинами с характером, независимо от их национальности.

В 1868 году, вскоре после возвращения из Сибири, с целью улучшить свое положение Кеннан начал серию лекционных турне. В 1870 году он вернулся в Россию в поисках приключений, а также дополнительных материалов для лекций. Он нашел то и другое в большом количестве в горах Кавказа, которые только недавно были включены в состав Российской империи. Его труды о жителях гор имели отчетливый антропологический уклон, поскольку он довольно подробно описал «интересные расовые типы» этого региона. Он продолжал проводить различие между индивидуальным характером и коллективными уровнями цивилизации. Таким образом, жители гор Восточного Кавказа, которые были «гостеприимными, храбрыми [и] щедрыми» и обладали «врожденной жилкой поэтического чувства», тем не менее оказались «полуварварами». По мере того, как Кеннан путешествовал все дальше вглубь Российской империи, он продолжал существенно разделять в своих трудах личные черты и уровень цивилизации [Kennan 1874: 171, 176, 187].

В 1870-х годах его аудитория на родине также расширилась, поскольку лекции он стал проводить все дальше и дальше от места своего рождения в Огайо. Он начал писать для национальных журналов. Кеннан пытался закрепиться в качестве ведущего американского эксперта по России не только благодаря собственным усилиям, но и стараясь помешать своим потенциальным конкурентам. Так, например, расстроенный тем, что он не смог опубликовать свои переводы, Кеннан безжалостно критиковал один из переводов Юджина Скайлера. Рецензируя выполненный Скайлером перевод романа Л. Н. Толстого, Кеннан обвинил переводчика в распространении «совершенно варварской» прозы, которая «хуже, чем бесполезна». Резкие слова Кеннана имели скрытый мотив, в чем он признался своему отцу: «Раз уж я не могу опубликовать ни один из своих переводов, по крайней мере я могу помешать тем, кто это делает»[34 - Рецензия появилась в «The New York Tribune» от 27 июля 1878 года и 2 августа 1878 года, а также в «The Nation», № 29 от 29 июля 1878 года, с. 134–135. Письмо Кеннана отцу цитируется в [Fowler 1972: 123].].

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5