Оценить:
 Рейтинг: 0

Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития

Год написания книги
2003
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Этот контраст между марксистами-эмигрантами и урожденными американцами виден в том, как различные авторы в Соединенных Штатах дистанцировались от России. Различия в описаниях показывают степень, а также суть разрыва между универсализмом Гурвича и Симховича и партикуляризмом других. Универсалисты согласились с партикуляристами в том, что Россия не похожа на Соединенные Штаты или Западную Европу, но для того, чтобы доказать это, использовали другой язык и другую логику. Универсалисты считали Россию отсталой или слаборазвитой. Как и другие отсталые нации, она в конечном счете достигнет более высокой стадии истории – капитализма. Россия еще не проявила признаков цивилизованного общества, заключил Гурвич, но тем не менее она будет медленно продвигаться по пути исторического прогресса [Hourwich 1894: 87, 94; Hourwich 1892: 673]. Такие события, как голод, были прискорбной необходимостью на пути прогресса. Окончательная судьба России ничем не отличается от судьбы любой другой страны.

Большинство американских писателей, в отличие от этих универсалистов, подчеркивали отличия России от Европы и использовали особенности страны для объяснения ее затруднительного положения. Они наделяли особые институты, такие как мир, мифическим происхождением, считая их проявлениями русского духа. Русский характер, в свою очередь, был укоренен в буквальном смысле в почве. Вторя, если не полностью заимствуя у них, европейским писателям того времени, американские наблюдатели выделяли особенности русского характера и выводили его из земли и климата России. Политические институты, экономика и народ России обязаны своей самобытностью специфическим особенностям географии и метеорологии. В отличие от французских историков, к которым они часто обращались, американские авторы, такие как Джордж Кеннан и Уильям Дадли Фоулк, могли представить развитие и прогресс России. Однако их аргументы по этому вопросу временами были расплывчатыми и непоследовательными; действительно, Кеннан и Фоулк уделяли больше времени каталогизации различий, чем теоретизированию относительно конвергенции. Их свободное заимствование американских аналогий – о бывших рабах, преступниках и фермерах – предполагает как скрытый универсализм, так и любительский реформизм их работы. И все же в основе их аргументов или в узле их переплетенных объяснений лежала идея о том, что Россия когда-нибудь сможет преодолеть свои природные ограничения, а также оковы самодержавия. В основе этого убеждения лежал универсализм, но тем не менее оно отличалось от полноценного универсализма Гурвича и Симховича. Идеи иммигрантов, импортированные из России через Сибирь и Германию, но в конечном счете восходящие к Марксу, оказали незначительное влияние на ведущих экспертов по России в Соединенных Штатах. В то время как американские эксперты пытались понять события в России – и сама Россия стремительно приближалась к революции, – они находили объяснения в национальной истории, национальном характере и национальной уникальности.

Глава 3

Изучая ближайшего восточного соседа

В последовавшее за голодом десятилетие внимание к России снова выросло, на этот раз из-за создания американских исследовательских университетов и разработки в них общественно-научных дисциплин. Существовавшее ранее объединение самоопределившихся интеллектуалов, членов Американской ассоциации общественных наук (англ. American Social Science Association), не проявляло никакого интереса к России. За четыре десятилетия в печатном издании этого объединения, «Journal of Social Science», была опубликована только одна статья о России – и это было письмо русского человека, появившееся в год основания журнала, в 1869 году [Tourgeneff1869]. Но в 1890-х годах произошли некоторые изменения. Гарвард, старейший университет Америки, нанял первого в стране ученого, который уделял значительное внимание изучению России. Арчибальд Кэри Кулидж внес не только интеллектуальный, но и финансовый вклад в становление русистики в Соединенных Штатах. Поскольку его интерес к России проистекал из области истории международных отношений, Кулидж практически игнорировал ее внутренние события. А в 1892 году, вскоре после открытия своих дверей, и Чикагский университет нанял первых специалистов по России. В отличие от Кулиджа, чикагский эксперт Сэмюэль Нортроп Харпер изучал Россию в надежде, что там произойдет политическая либерализация. К тому же эти два эксперта действовали по-разному: работа Кулиджа в качестве ученого, советника и импресарио принесла ему звание «отца русистики» в Соединенных Штатах[77 - Основоположником русистики называл Кулиджа его ученик Роберт Кернер, а посол Временного правительства в Вашингтоне Б. А. Бахметев назвал Кулиджа деканом этой области. Цитата Кернера приводится в письме Харпера к Сайрусу Маккормику от 14 мая 1917 года. См. в Cyrus McCormick Papers, box 117; письмо Бахметева Кулиджу от 9 января 1925 года см. в Archibald Cary Coolidge Papers, series HUG 1299.5, box 1.]. Следуя этой логике, Харпера можно было бы назвать «дядей-холостяком» этой сферы; хотя Харпер посвятил России больше времени, чем Кулидж, он не оставил после себя ни потомства, ни наследства.

Родовое сходство между Кулиджем и Харпером можно проследить по работам французских историков Анатоля Леруа-Больё и Альфреда Рамбо, с которыми оба американца имели прямой контакт. Признание России законным полем для научных исследований укрепило роль, которую эти два французских историка будут играть в американской мысли. Хотя в первые годы профессионализация исторической науки происходила медленно, все ее основные цели согласовывались с идеями, выдвинутыми Леруа-Больё и Рамбо. Профессиональные историки писали в основном для других ученых, применяли различные теории, а не полагались на личные наблюдения, и явно обращались к работам ученых, работавших ранее[78 - См. [Novick 1988, ch. 2; Ross 1991, ch. 3].]. Стремясь достичь этих профессиональных целей, Кулидж и Харпер уделили пристальное внимание географии и климату, а также сохранили в своих объяснениях прошлого и настоящего России упоминания о чертах характера.

Первоначальный толчок к изучению России на базе университетов возник, как ни странно, не внутри научного сообщества, а в ходе более широкой общественной дискуссии. Все началось с Изабель Хэпгуд, которая искала способы привлечь внимание американцев к России, после того как в 1892 году проблема голода пошла на убыль. В письме в журнал «The Nation» она изложила необходимость в должности профессора в области русистики и критерии ее создания: в идеале она должна быть введена либо в Бостоне, либо в Чикаго (то есть либо в Гарварде, либо в Чикагском университете), и тот, кто ее займет, должен достаточно бегло владеть языком. Настаивая на том, что эта работа «требует знания русского языка в устной и письменной форме, которым не обладает ни один американский мужчина», Хэпгуд призывала, чтобы эту должность занял ученый из Санкт-Петербурга или Киева [Hapgood 1892b: 447; Saul 1996: 392–395]. На письмо последовало два ответа. Первый был от коллеги-переводчика Натана Хаскелла Доула, который отметил маловероятность того, что у такого профессора «не будет отбоя от учеников», но настаивал на том, чтобы эту должность занимал кто-то, также отлично владеющий английским языком. Более необычным было письмо от учителя из Канзас-Сити Лео Винера («Русского»), который стал продвигать идею, что также могут подойти нерусские иностранцы [Dole, Wiener 1892]. В своем ответе Хэпгуд намекнула, что на самом деле в своем утверждении, что «ни один американский мужчина» не подходит для этой работы, она подразумевала гендерные особенности. Она уверенно (возможно, даже слишком) отвергала любые личные цели, в то же время подчеркивая свои «несколько необычные таланты» в русском [Hapgood 1892c]. И на этом дело остановилось, по крайней мере на несколько лет.

Тем временем Арчибальд Кэри Кулидж занял профессорскую должность, на которой он впоследствии останется более трех десятилетий. Кулидж начал свою карьеру в славистике неохотно и, возможно, даже случайно. Рожденный в высших кругах бостонских аристократов, он мог утверждать, что имеет среди своих прямых предков таких выдающихся людей, как Томас Джефферсон и Покахонтас. Не имея проблем с деньгами (что обеспечивал целевой фонд), Кулидж последовал семейной традиции и поступил в Гарвард. В 1887 году он окончил университет с отличием и получил ученую степень по истории. Как и большинство историков, заинтересованных в продолжении образования, Кулидж отправился в Берлин и Париж; он посещал лекции Леруа-Больё по русской истории и жизни в России [Byrnes 1982: 51]. После двух лет учебы в Париже он переехал во Фрайбургский университет и занялся исследованиями в области конституционной истории США. Во время отпуска в Скандинавии он совершил небольшую поездку в Санкт-Петербург, где, по случайности, его взял на работу секретарь американского представительства Джордж Вуртс. По этой причине Кулидж задержался там на восемь месяцев и за это время овладел языком. Такое погружение в жизнь российской столицы послужило для него отличной стажировкой по изучению как европейской дипломатии, так и русских традиций. Он добросовестно изучил русские обычаи, связанные с употреблением как чая, так и водки, назвав последнюю «довольно слабой жидкостью»[79 - Посол Эндрю Диксон Уайт также надеялся взять на работу Кулиджа вместо Вуртса. См.: White to John Foster, 24 August 1892, SDR, «Despatches from U.S. Ministers to Russia», № 230; письмо Кулиджа отцу от 11 апреля 1891 года, цит. по: [Coolidge, Lord 1932: 30].]. И все же Кулидж стал испытывать беспокойство от этой жизни в дальних странствиях без серьезных занятий. Хотя он не хотел «бесконечно путешествовать ради удовольствия», вернуться домой без ученой степени было бы «признанием в неудаче». К 1892 году, не имея возможности устроиться на постоянную дипломатическую должность и устав от путешествий, Кулидж закончил свою диссертацию о Конституции США. В этой работе были исследованы философские предпосылки создания Конституции, особенно те, которые исходили из-за рубежа[80 - См. [Byrnes 1982: 52–53; Coolidge, Lord 1932: 20–38 (цитата приводится в письме Кулиджа своему отцу от 18 марта 1891 года, с. 26); Coolidge 1892].].

Вернувшись в Бостон, Кулидж получил должность в Гарварде способом, подходящим джентльмену с его состоянием и положением: благодаря семейным связям. В 1893 году президент Гарвардского университета Чарльз У. Элиот вызвал заведующего кафедрой истории и поинтересовался, можно ли найти место для Кулиджа. Председатель подчинился, и Кулидж вскоре стал неотъемлемой частью этого факультета. Его познания в области изучения России развивались, но очень медленно. Хотя Кулидж надеялся стать экспертом, он признал, что Изабель Хэпгуд знала «в 20 раз больше о России»[81 - Кулидж Чарльзу Р. Крейну, 8 марта 1893 года и 18 июня 1893 года. Оба письма см. в Charles R. Crane Papers, reel 2. См. также [Byrnes 1982: 26].]. В 1894 году, преодолев свой изначальный недостаток в знаниях, он начал вести в Гарварде курс по истории Северной и Восточной Европы. С пылкостью, свойственной неофитам, Кулидж вскоре написал манифест, призывающий других читать такой курс. Этот манифест, опубликованный в зарождающемся журнале «American Historical Review», призывал к дальнейшему изучению истории Северной Европы, под которой Кулидж подразумевал Скандинавию, Балтию, Польшу и Россию. Он подчеркивал, как изучение этой территории будет способствовать развитию исторической науки. Исторические исследования Северной Европы, в частности, позволили бы расширить знания о «влиянии физической географии на характер и историю» – теме, хорошо изученной Рамбо и Леруа-Больё. Действительно, в конспектах лекций Кулиджа на курсах часто упоминаются эти историки [Emerton, Morison 1930: 166; Coolidge 1896][82 - Конспекты лекций см. в History 19, Coolidge Papers, series HUG 1299.10, box 2. Статья Кулиджа и учебный план идут вразрез с утверждением о том, что разделение Европы на северную и южную части было в XVIII веке вытеснено линией раздела на восток/запад. См. [Вульф 2003: 36].]. Кулидж также применил некоторые принципы немецкого подхода «изучения стран». Для исследования истории России, заявил он, требуется тщательное изучение литературы, обычаев общества и особенно языка [Byrnes 1994: 8][83 - Подробнее о немецкой модели см. в [Palme 1914].]. Вскоре он начал восполнять нехватку преподавателей в Гарварде в этих вспомогательных областях.

Интерес Кулиджа к расширению курсов Гарварда по славянской Европе совпал с возобновлением общественного спроса на университетские программы по русскому языку. В 1894 году переводчик Натан Хаскелл Доул снова поднял этот вопрос. В журнале выпускников Гарварда он призвал университет создать кафедру, посвященную изучению России, которую он назвал «нашим ближайшим восточным соседом». Он обосновал свою позицию национальными и интеллектуальными потребностями: он надеялся на расширение ограниченных торговых отношений, а также отметил важность славянского языка для исследований в области сравнительной филологии [Dole 1894: 180–181]. Увещевания Доула и интерес Кулиджа обернулись удачей для Лео Винера. Вскоре после своего письма в «Nation» Винер покинул Средний Запад и стал работать в Бостонской публичной библиотеке, в то время как его спонсор Фрэнсис Чайлдс изучал возможность назначения в Гарвард. Кулидж так сильно желал назначения Винера, что не только подыскал ему должность на кафедре современных языков, но и в течение многих лет платил Винеру зарплату[84 - См. [Винер 2001а: 32; Parry 1967: 51].]. Винер родился в России и был необычным славистом, знавшим более 40 языков. Обладая выдающейся работоспособностью, он за два года перевел на английский язык 24 тома сочинений Толстого; в числе его работ также двухтомная «Антология русской литературы». До того как разочароваться в большевистской России, Винер активно переводил и преподавал русский язык в Гарварде. Он даже опубликовал книгу, в которой перечислил русские черты: фатализм, расточительность, сексуальную распущенность и привычку пьянствовать. Продолжая мысли, выраженные в работах Джорджа Кеннана и Андрю Диксона Уайта, Винер возложил вину за эти черты на географические особенности и политическое устройство[85 - См. [Wiener 1915: 1–3, 12, 37]. Выделенный им список черт похож на список британского журналиста Э. Джей Диллона в [Lanin 1892].]. После 1917 года он погрузился в невероятное сочетание готической литературы, скандинавских языков и идиша[86 - См. [Wiener 1902; Tolstoy 1902–1904; Винер 2001b: 10–13; Винер 2001a: 208].]. Как только он обеспечил Винеру должность в 1894 году, Кулидж вернулся к преподаванию, исследованиям и научному предпринимательству.

А. С. Пушкин однажды написал об М. В. Ломоносове: «Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом» [Пушкин 1978: 191] – эти слова будут лишь небольшим преувеличением, если отнести их к роли Кулиджа в развитии американской науки. Помимо своих разноплановых работ по истории международных отношений, Кулидж был известным преподавателем, трудолюбивым научным руководителем, влиятельным лицом на историческом факультете, крупным поборником межвузовского спорта и библиотекарем колледжа. Его финансовые взносы, возможно, даже превысили этот интеллектуальный и организационный вклад. Он платил зарплату Винеру, а также историку Фредерику Джексону Тернеру. Кроме того, он приобрел множество книг для библиотеки. За пределами Кембриджа Кулидж консультировал Госдепартамент, помог организовать две (так и не реализованные) программы по изучению России, сотрудничал в Институте политики в Уильямстауне, штат Массачусетс, и был редактором-основателем журнала «Foreign Affairs»[87 - См. [Byrnes 1982].]. Учитывая все это, называть Кулиджа всего лишь экспертом по России кажется слишком поверхностным.

Хотя Кулидж сделал изучение России частью академической науки, как благодаря своим исследованиям, так и путем спонсорской поддержки, он также изначально ориентировал эту область на международную, а не на внутреннюю историю России. Как вспоминал его брат, Кулиджа интересовали скорее «дела стран, а не мужей» (вероятно, как и жен – контакты Кулиджа с женщинами, видимо, были минимальными после того, как его невеста расторгла помолвку, когда ему было 29) [Coolidge, Lord 1932: 139; Byrnes 1982: 26–27]. Две книги Кулиджа были посвящены международным отношениям среди европейских государств. Его подход был в значительной степени отражением исторической науки в ту эпоху, когда под изучением истории понимались почти исключительно изучение международной дипломатии или институциональных историй церкви или государства [Higham 1989: 6–25; Emerton, Morison 1930: 159].

Научная работа Кулиджа по «делам стран» была сосредоточена на функционировании европейской государственной системы. Например, серия его лекций о Тройственном союзе (между Германией, Австро-Венгрией и Италией) была посвящена исключительно взаимоотношениям императоров и министров иностранных дел [Coolidge 1917]. В другом сборнике лекций, опубликованном под названием «Соединенные Штаты как мировая держава», несколько раз затрагивались отношения России с Европой, а также с Соединенными Штатами. «Была ли Россия европейской страной?» – риторически вопрошал Кулидж. В его ответе Европа и Азия определялись с точки зрения географии, а также характера; внимательное изучение показало, что даже в Европейской России (то есть к западу от Урала) было «много азиатских элементов». Труды Кулиджа, особенно касающиеся внутренних аспектов русской жизни, несли на себе отпечаток его образования, полученного во Франции и Германии. Они в значительной степени опирались на интерпретации русского характера, который он приписывал то биологическому аспекту (славянской расе), то окружающей среде (климату и ландшафту России). Его ориентиры для этих взглядов были сугубо европейскими: он противопоставлял «серьезную работу» европейских ученых о России «невежественной чепухе», столь широко распространенной в Соединенных Штатах[88 - Статья Кулиджа от 5 мая конца 1890-х (?) [New York?]. Evening Post, Scrapbook, Coolidge Papers, series HUG 1299.17.]. (Историк из Гарварда произвел положительное впечатление на Леруа-Больё во время их встречи в 1904 году, когда французский ученый путешествовал по США [Leroy-Beaulieu 1908: V].) Хотя Кулидж получил намного лучшее образование, чем его предшественники, такие как Юджин Скайлер и Уильям Дадли Фоулк, тем не менее он включал в свои работы многие из тех же аргументов – во многом потому, что все они читали одни и те же источники.

Кулидж определял национальные черты через географию и связывал их с национальной судьбой. В главе, где он сравнивает Соединенные Штаты и Россию, например, упоминаются как схожие черты, так и контрасты – в первую очередь «славянское самодержавие» [Coolidge 1909: 216, 219]. В неопубликованных работах Кулиджа содержится больше подсказок, помогающих понять его когнитивную географию Европы. На момент его смерти в 1927 году у него было три рукописи объемом с книгу на разных стадиях завершенности. В одной из них, «Экспансия России», Кулидж проследил отношения России со своими соседями в Европе и Америке. Вступление России в Европу произошло не через внутреннее политическое или экономическое развитие, а только через смешанные браки с западноевропейскими королевскими особами. Даже не внося никакого вклада в «общее развитие мира», Россия стала равноправным членом европейской политической системы[89 - Coolidge A. The Expansion of Russia. Coolidge Papers, series HUG 1299.15, box 1, ch. 2, p. 26; ch. 3, p. 1.].

Чтобы Россия стала европейской страной, нужен был Петр Великий. Кулидж, как и Скайлер, связывал именно с Петром полную метаморфозу государства в России из «рыхлого азиатского деспотизма» в «современное самодержавное и бюрократическое государство». Однако самодержцу не удалось преобразовать все население. В результате в границах России появились две нации: «европейский, утонченный и иногда коррумпированный высший класс, с одной стороны, [и] огромная масса, все еще погруженная в невежество, где она оставалась веками, с другой»[90 - Ibid. Ch. 8, p. 35, 34, 39–40.]. Как излагал Кулидж в письмах, которые он писал во время своего путешествия по России, этот дуализм сохранился и до его времени; Россия все так же представляла собой смесь европейского и азиатского. Даже Санкт-Петербург, родина петровских преобразований, продемонстрировал свою долю «восточного колорита»[91 - Письмо Кулиджа отцу, 11 апреля 1891 года, в [Coolidge, Lord 1932: 31].]. Подобно Кеннану и Скайлеру, Кулидж использовал черты характера (зашифрованные в географических категориях) для выражения социального расслоения в России.

Кулидж также защищал российский империализм, основываясь на доводах, сходных со взглядами Скайлера. В опубликованных и неопубликованных работах об экспансии России он стойко защищал ее колониальную миссию, противостоя тем, кто, подобно Уильяму Дадли Фоулку, считал Россию экспансионистской по своей сути. Кулидж утверждал, что территориальное расширение России не было результатом ни мессианской деятельности, ни генетической предрасположенности; это был путь «наименьшего сопротивления и наибольшей выгоды». Оценка Кулиджем российской политики в Средней Азии согласовывалась с идей Скайлера о том, что военные кампании – единственный способ установить там порядок. В одной рукописи имеется категоричное утверждение: «Ни одно цивилизованное современное государство в долгосрочной перспективе не потерпит соседства с нагромождением варварских княжеств и племен, неспособных и часто не желающих поддерживать порядок в пределах своих собственных границ или предотвращать грабежи за их пределами». Как и британское правление в Индии, утверждал Кулидж, процесс российской экспансии был естественным и в конечном счете прогрессивным[92 - См.: Coolidge A. Expansion of Russia. Ch. 11–14; [Coolidge 1901: 63, 64, 70].]. Опять же, это перекликалось с аргументом Скайлера, хотя Кулиджа больше интересовали международные отношения, чем перспективы социальных преобразований.

Хотя Кулидж совсем немного писал о социальной структуре России, ее интеллектуальной и культурной истории или жителях, но все же его труды дают некоторое представление о его взглядах на русский национальный характер. В его работах на социологические темы национальному характеру уделяется гораздо больше внимания, чем в его трудах о дипломатии. Опираясь на труды крупнейших историков, изучающих Россию, в рукописи об экспансии России Кулидж подробно изложил аргументацию о влиянии географии и климата на ее характер и историю. Суровый климат, утверждал Кулидж, привел к появлению «энергичного [и] выносливого населения», способного приспособиться к бесчисленным трудностям жизни в бесплодной степи. В то же время он упомянул о «моральных, а также физических недостатках такого климата». Сочетание вынужденного безделья в течение долгих зим и лихорадочной активности в течение короткого лета создало крестьянство, более склонное к пьянству, чем к производству. Этот цикл создал «скачкообразный характер» в России, не только в экономическом плане, но и во всей русской жизни. Долгие зимы также способствовали тому, что Кулидж назвал национальной меланхолией.

Климат повлиял не только на национальные настроения, но и на политическую ситуацию в стране. На первой странице этой объемной рукописи Кулидж отметил, что, учитывая культурные условия в России, «в высокоцентрализованной организации есть множество преимуществ, которые направляют и поднимают, а также сдерживают массы». Самодержавие, каким бы отвратительным оно ни было для «англосаксов», целесообразно в России. Таким образом, эта рукопись стала результатом долгого пути к выполнению одной части исследовательской программы, изложенной в его статье в «American Historical Review»; в ней исследовалась взаимосвязь между географией, климатом и историей[93 - Coolidge A. Expansion of Russia. Ch. 1, p. 1–2, 23–25; Письмо Кулиджа брату Джулиану от 6 сентября 1890 года в [Coolidge, Lord 1932: 21–22].].

Однако в других своих работах Кулидж подчеркивал не природные аспекты национального характера, а биологические. Проводя различие между русскими и украинцами (или великороссами и малороссами, по терминологии того времени), Кулидж отметил расовые смешения. Обе группы содержали славянскую кровь и, следовательно, проявляли славянские черты. Русские смешались с финнами, что дало им «выносливость <…> терпение и здравый смысл», в то время как украинцы унаследовали «импульсивность <…> беззаботность <…> [и] художественность» натуры от смешения с турками. Кое-где Кулидж описал политические последствия физической антропологии, утверждая, что границы стран соответствуют разделению на разные расы. Он также изложил обратную логику. Панславянское движение было обречено на провал, писал Кулидж, потому что множество различий в форме головы славян предполагало, что разные расы не смогут объединиться под общим идеологическим знаменем[94 - Coolidge A. Expansion of Russia. Ch. 3, p. 14–15; ch. 12, p. 37; [Coolidge 1927: 223–224].].

Несмотря на то что, описывая русское и славянское общество, Кулидж делал акцент на чертах характера, он занял совершенно иную позицию в отношении российской дипломатии. Он неоднократно настаивал на том, что, «несмотря на различия в истории, идеалах и взглядах на вещи, [русские] во многом похожи на всех нас. Во многих отношениях не особенно лучше и не хуже других»[95 - Coolidge A. Expansion of Russia. Ch. 1, p. 3. См. также: Coolidge A. Russia and the Present War. Лекция в Коммерческом клубе и Алгонкинском клубе, 4 марта 1904 года. Coolidge Papers, series HUG 1299.10, box 1.]. Русский характер не повлиял ни на форму экспансии (которая во многом совпадала с британской), ни на поведение русских в международной политике. В мире дипломатии, казалось, существовали только лишенные корней дипломаты и государственные деятели. Кулидж представлял дипломатию как область элит, не скованных привязанностями, предрасположенностями или какими-либо другими факторами, кроме рационального расчета национальных интересов. Этот реалистический взгляд – ставящий власть выше предписаний, объективность выше морали и национальные интересы выше индивидуальных желаний – был доминирующим способом понимания международных отношений в XX столетии[96 - См. [Haslam 2002; Rosenthal 1991; Carr 1940].]. Приверженность Кулиджа теоретическому реализму оказалась сильнее его столкновений с беспорядком реальной дипломатии. Многие из его выпускников поднялись до руководящих должностей в департаментах государственного управления и торговли[97 - См. список в [Coolidge, Lord 1932: 139 note 1]. См. также [Byrnes 1982: 263–264].]. Действительно, у Кулиджа было так много друзей и учеников на высоких дипломатических должностях, что его роль официального и неофициального советника Госдепартамента, возможно, была неизбежной – он посещал Госдеп так часто, что швейцар знал его по имени [MacCaughey 1984: 80].

Также Кулидж был ведущей фигурой в американской академической науке о России. По меньшей мере четверо из его студентов продолжали преподавать на историческом факультете Гарварда (плюс один в правительственном департаменте), а программы по истории России в университетах Иллинойса, Миссури и Калифорнии были организованы другими студентами Кулиджа[98 - См. [Byrnes 1982: 161–162, 263–264; Emerton, Morison 1930: 166 note]; Брюс Хоппер, отчет по случаю 50-летия класса 1918 года выпуска. Hamilton Fish Armstrong Papers, box 35. Только двое из студентов Кулиджа, Генри Шипман и Фрэнк Голдер, сосредоточились в первую очередь на России. См. [Emmons 1995].]. Центральная роль Кулиджа на перекрестках власти и знаний сделала его одним из основоположников (и ведущих спонсоров) русистики в Соединенных Штатах. Однако представления Кулиджа о русском характере не могли претендовать на новизну. Его анализ России, особенно ее внутренних дел, основывался на представлениях, сходных с доводами американских любителей XIX века и французских историков. Он подразумевал, что только дипломаты стоят вне и выше черт характера тех, кого они представляют. В то время как Кеннан допускал, что люди с характером могут преодолеть свои естественные склонности, Кулидж сузил эту группу только до тех, кто участвует в международной политике. Однако в своих научных работах и других трудах Кулидж систематизировал и вывел в научную сферу сохранившиеся идеи об однородном русском характере, а также о связи между Азией и политической отсталостью. Его научная деятельность показывает, как более ранние американские и европейские идеи о России вошли в научный дискурс XX века.

Как и Гарвард, Чикагский университет в 1890-х годах стремился преподавать русскую тематику. В 1893 году университет нанял И. А. Гурвича, иммигранта-марксиста, получившего степень доктора философии в Колумбийском университете. Первоначально он занимал должность преподавателя статистики, но вскоре расширил свою компетенцию, включив в нее русскую литературу. Однако к 1895 году Гурвич уже не работал в Чикаго. Возможно, он был втянут в борьбу между факультетами политической экономии и социологии, которые оба хотели сами назначать преподавателей статистики. Или, возможно, как утверждал один историк, Гурвич был уволен за поддержку популистского подъема на Среднем Западе в середине 1890-х годов; такой шаг полностью соответствовал бы политике администрации университета, которая в ту эпоху подчинилась политическим ограничениям спонсоров по крайней мере в одном другом случае, связанном с экономистом Эдвардом Бемисом. Заманчиво было бы предположить, что, возможно, по иронии судьбы, Гурвич, который вел борьбу с русскими народниками, теперь потерял работу в Чикагском университете за поддержку американских популистов. Но свидетельств о его увольнении недостаточно[99 - Мелех Эпштейн настаивает на политическом мотиве, хотя неточность приведенных им дат снижает доверие к нему. См. [Epstein 1965: 258]. О назначении Гурвича см.: University of Chicago Board of Trustees Minutes. Vol. 1, p. 102, 191, 248, 302. О возможной борьбе за влияние см. письма Дж. Лоуренса Лафлина, заведующего кафедрой политической экономии, Уильяму Рейни Харперу, 5 января 1894 года и 22 декабря 1894 года. См.: University of Chicago Presidents’ Papers, box 17, folder 14. По делу Бемиса в 1895 году см. [Furner 1975, ch. 8].].

Славистика в Чикаго получила поддержку и финансирование от Чарльза Крейна, богатого чикагского филантропа, проявлявшего большой интерес к России. Со времени своей первой поездки в Санкт-Петербург в 1884 году, когда Крейн занимался семейным бизнесом по производству водопроводных труб, он был очарован тем, что называл «гением русского народа». Он отождествлял этого гения с русским православием и народными сказками[100 - Мемуары Крейна: Crane Memoirs, ed. Walter S. Rogers. Crane Papers, reel 3, p. 18.]. Бросив работу, якобы по состоянию здоровья, Крейн путешествовал по миру с частыми остановками в Санкт-Петербурге и Москве. Во время одного из таких визитов он встретился с Кулиджем, тогда еще работавшим в американском представительстве, и вскоре после этого начал спонсировать связанную с Россией деятельность в Соединенных Штатах [Brocage 1962: 7–8; Saul 1996: 392]. Первые дары Крейна для русистики в Соединенных Штатах выразились в поддержке перевода и публикации книги Анатоля Леруа-Больё «Империя царей и русских»; ее американское издание появилось в 1893 году. Также Крейн, возможно, помогал выплачивать зарплату Винеру в Гарварде[101 - Арчибальд Кэри Кулидж Крейну, 18 июня 1893 года. Crane Papers, reel 2; Джордж Харрис (Knickerbocker Press) Эндрю Диксону Уайту, 23 марта 1894 года. Andrew DicksonWhite Papers, reel 61; Кулидж Чарльзу Крейну, 7 апреля 1896 года. Crane Papers, reel 2.].

Однако самая продолжительная благотворительная деятельность Крейна осуществлялась не в Массачусетсе (где его семья владела летним поместьем), а ближе к его дому в Чикаго. Он давно вынашивал идею создания центра русистики в американском университете. Причины крылись как в его любви к России и русским, так и в его отвращении к русским евреям. Слишком долго, возмущался Крейн, в американской прессе о царе и его подданных писали негативно из-за того, что события в России для американской аудитории интерпретировали в подавляющем большинстве евреи и другие нерусские. В 1900 году, когда в Санкт-Петербурге он принимал у себя Уильяма Рейни Харпера, Крейн затронул эту тему в беседе с местными светилами, среди которых были министр образования К. П. Победоносцев и писатель Л. Н. Толстой. Крейна ждал особенно благосклонный прием, когда сообщил царю Николаю II о том, что он способствует созданию кафедры славяноведения в Чикагском университете, на которой будут преподавать приглашенные ученые – «не какие-нибудь поляки, евреи или немцы, а выдающийся славянин»[102 - Crane Memoirs, p. 54, 63, 64, 74; [Saul 1996: 462].]. Первый посетитель, либеральный историк П. Н. Милюков, прибыл в Чикаго в 1903 году. Вскоре за ним последовали Томаш Масарик, первый президент независимой Чехословакии, и правовед М. М. Ковалевский [Parry 1947: 28]. В Чикаго славистика нашла как плацдарм, так и спонсора.

Крейн не остановился на приглашении для чтения лекций известных людей. Вскоре он выразил президенту университета свое желание поддержать ученого, интересующегося делами в России. Путешествуя с отцом и сыном Харперами по Франции, Крейн вскоре убедился, что сын президента университета Сэмюэль – его человек. Хотя позже он признал, что «Уэл» Харпер «не был гением», Крейн оценил коммуникативные навыки Харпера-младшего и его желание учиться на собственном опыте, а не по книгам [Parry 1947: 28][103 - Цитата Крейна приведена в [Chalberg 1974: 288].]. Сам Сэмюэль в этот период учился на последнем курсе университета своего отца (1901–1902) и не имел четкого представления о том, какую карьеру он собирается избрать после окончания колледжа. Крейн познакомил Харпера с Полем Бойером, выдающимся французским ученым-русистом, который впоследствии взял молодого человека под свое крыло[104 - См. переписку в Crane-Lillie Family Papers, box 2, folder 9.]. Его отец заключил сделку, объявив, что Сэмюэль должен стать «первым авторитетом в Соединенных Штатах по вопросам России»[105 - См. предисловие Бернарда Пареса к [Harper 1945: VIII].]. Сын согласился, хотя и не из-за личных амбиций. В 1902 году Сэмюэль Харпер считал, что в России особо ничего не происходит, поэтому изучение русистики станет путем к получению «легких экспертных знаний» [Parry 1967: 58][106 - Информация Пэрри о Харпере, по-видимому, в основном была взята из личных бесед.]. С этим благоприятным прогнозом он приступил к изучению русского языка и культуры в Специальной школе восточных языков в Париже. Его программа состояла из интенсивного изучения языка, курсов географии и истории. Работы Рамбо и особенно Леруа-Больё занимали видное место в учебных планах[107 - Копию официальной программы обучения см. в Samuel Northrop Harper Papers, box 1, folder 2.]. После двух лет в Париже Харпер вернулся домой.

Жизнь Харпера в Чикагском университете во многом определялась желаниями его благодетеля. Крейн оговорил, что Харпер должен был проводить половину каждого года за пределами Соединенных Штатов[108 - «Уэл Харпер напишет историю», вырезка без даты (1906?) и подписанное соглашение по финансированию Крейном преподавания русского языка. См. Harper Papers, box 1, folder 8.]. Хотя эта оговорка, должно быть, нравилась любителю путешествовать Крейну, Харпер был обеспокоен. Еще в 1903 году он выразил озабоченность по поводу посещения «этой интересной, но дикой страны», к изучению которой он сам направлялся[109 - Харпер Гертруде, 30 апреля 1903 года, в Harper Papers, box 1.]. Условия назначения – согласно которым Харпер первоначально был определен в школу дополнительного образования, а не в более престижный колледж – по-видимому, вызвали некоторое негодование у других преподавателей[110 - Например, см.: Элбион Смолл Эдварду Элсуорту Россу, 28 апреля 1917 года. Edward Alsworth Ross Papers, box 9, folder 2.]. Условия найма Харпера означали, что он мог оставаться на своем посту, несмотря на такую зависть. Харпер довольствовался преподаванием в Школе дополнительного образования и на самом деле часто пытался отговорить потенциальных студентов от изучения русского языка, называя его предметом, подходящим только для «ненормальных» и «чокнутых» [Parry 1967: 82–84, 94]. Он не работал над созданием академической империи, подобно Кулиджу, а вместо этого возделывал свой собственный небольшой сад.

После своего первого визита в Россию в 1903 году Харпер часто туда ездил, устанавливая ряд важных контактов с американскими дипломатами, интеллектуалами и другими приезжими учеными. Так, например, ожидая в коридорах правительственного учреждения, Харпер встретился с Бернардом Пэрсом, основоположником славистики в Великобритании. Они оставались дружны в течение четырех десятилетий, пережив две революции в России и отречение каждого из них от России. Их отношения укрепились после того, как Пэрс пригласил Харпера на свою программу изучения русского языка в Ливерпульском университете, где Харпер помогал редактировать «Russian Review» и вел занятия с 1911 по 1913 год[111 - Пэрс Харперу, 14 марта 1910 года и 18 марта 1910 года, оба письма в Harper Papers, box 1. См. также [Harper 1945: 67–81].].

К тому времени Харпер уже получил еще одно образование в области политологии. В 1909 году он сообщил Крейну о том, что ученая степень в Колумбийском университете значительно улучшит его способность понимать и объяснять события в России. После нескольких лет исследований в России и преподавания русского языка в Чикаго он почувствовал, что степень по политологии поспособствует его преподавательской деятельности, позволив включить в нее не только филологию, но и современные проблемы. Будучи аспирантом факультета политологии Колумбийского университета в 1909–1910 годах, Харпер учился у некоторых из наиболее значимых специалистов по общественным наукам той эпохи, в том числе у историков-бунтовщиков Чарльза Бирда и Джеймса Харви Робинсона, а также у экономиста Э. Р. А. Селигмана; историк-марксист В. Г. Симхович также был на этом факультете. Окончив обучение, Харпер познакомился с группами американских реформаторов, таких как Артур Буллард и Синклер Льюис; он также познакомился с некоторыми живущими в Нью-Йорке русскими радикалами. Если добавить к этим контактам связи его семьи и его благодетеля, то Харпер имел обширную сеть знакомств, которая простиралась от убогих прибежищ русского марксизма до кафе Гринвич-Виллидж, где обсуждали социализм в Америке, и роскошных поместий семьи Рокфеллеров[112 - См. [Harper 1945: 61–66], Д. П. Кеппел Харперу, 20 апреля 1909 года. Harper Papers, box 1; Харпер Крейну, 13 октября 1909 года. Crane Papers, reel 2.]. Он произвел большое впечатление на Чарльза Бирда, который в равной степени говорил и о своей профессиональной деятельности, и о своем студенте, когда написал, что Харпер «использует свой мозг гораздо лучше, чем большинство людей, которые посвящают себя научным занятиям»[113 - Упоминается в письме от Чарльза Бирда, 23 ноября 1910 года. Harper Papers, box 1.].

Труды Харпера о политической жизни в России сочетали в себе отголоски его первого образования, полученного во Франции, и методы, которым он научился в Колумбийском университете. Неудивительно, что он ссылался на национальный характер, перечисляя препятствия на пути развития демократии в России. Культурные и политические условия крестьянства, по мнению Харпера, были серьезными препятствиями для появления в России демократии. Он повторил знакомый набор стереотипов: крестьяне были «беспечны», безответственны, крайне консервативны и небрежны (если не откровенно ленивы) в своих рабочих привычках[114 - См. лекции Харпера о России, прочитанные в 1906 и 1907 годах. Harper Papers, box 32, folders 20–22. См. также [Harper 1945: 12].].

Эти широко распространенные стереотипы о крестьянской жизни вошли в рассуждения Харпера о поведении русских в более общем плане. Он выделил четыре черты, которые сформировали русский характер и политическую ситуацию. Во-первых, прежде всего Харпер подчеркивал весьма энергичные эмоциональные порывы в русском характере. Редко поддаваясь обоснованным доводам, писал он, русские испытывают глубокие эмоции, часто в «больших вспышках моральной энергии». Во-вторых, Харпер критиковал русские рабочие привычки как спазматическое чередование возбуждения и уныния. Последнее часто доминировало, делая русских парализованными апатией. Уныние русских приводило, по Харперу, к третьей черте – пессимизму, – которая оказала столь же тлетворное воздействие на русскую жизнь. Наконец, Харпер определил отсутствие у русских «твердости характера» как политическую, а не только физиологическую проблему[115 - В лекциях без названий 1907, 1910 и 1915 годов. См. Harper Papers, box 31, folders 8, 23, and 45. О пессимизме см. письмо Харпера Крейну от 23 мая 1906 года. Harper Papers, box 1. См. также [Harper 1912: 103].].

Хотя упоминания об этих чертах, как правило, лишь фрагментарно присутствуют в разных работах Харпера, они согласуются с его общей аргументацией о политическом развитии России. Одна лекция 1910 года объясняет многие из этих связей. Основная тема лекции свидетельствует о том, в какой степени он включил понятие о национальном характере в свой взгляд на жизнь в России. Харпер начал с того, что обратил внимание на молодую и, следовательно, неглубокую культуру России, что означало, что «этот народ остался ближе к природе и, следовательно, в большей степени находится под ее влиянием», – особенно важное соображение, учитывая экстремальный климат России. Неудивительно, продолжал Харпер, что так много качеств русского характера можно приписать природному окружению. Схема длительных затиший, за которыми следуют приступы интенсивной активности, одинаково хорошо применима как к погоде, так и к политической жизни в России. Пессимизм также проистекает из отношения русских к окружающей их земле: «меланхоличная русская душа», писал Харпер, выросла из «плоских и однообразных» русских равнин. Политическая апатия, по той же причине, возникла из чувства бессилия, вызванного огромными размерами страны. Эти аргументы, знакомые по работам Леруа-Больё, показывают, как американские интерпретации политической ситуации в России косвенным образом опирались на оценки русского характера, основанные на географических и климатических аспектах[116 - Все цитаты в этом абзаце взяты из неозаглавленной лекции в Harper Papers, box 32, folder 22.].

Как и Кулидж, Харпер использовал при анализе современной России географический уклон Леруа-Больё. Основываясь на образовании, полученном ими в Париже, оба американца связали географические особенности страны с национальным характером, а затем с текущими событиями. Появление новых экспертов по России в американских университетах обеспечило институциональное прибежище для таких партикуляристских представлений. И у Харпера, и у Кулиджа было множество возможностей применить эти идеи о русском характере к политической ситуации в России.

Предсказание Харпера 1902 года о том, что в России будет все спокойно, не оправдалось уже в следующем году, когда к растущей волне сельского протеста присоединился Кишиневский погром. К 1905 году, когда военные действия России против Японии обернулись неудачами, а затем поражением, конфликты проникли в города. Харпер сам наблюдал эти сотрясения страны в муках войны и революции. Как и другие американцы, восхищенные или испытывающие отвращение к революционной деятельности в России, для объяснения ее политических потрясений первых десятилетий XX века он использовал знакомый набор якобы русских черт характера.

Часть II

РЕВОЛЮЦИОННАЯ РОССИЯ, СТИХИЙНЫЕ РУССКИЕ

Глава 4

«Немногим лучше животных»

В начале 1905 года Сэмюэль Харпер, следуя желанию Чарльза Крейна иметь в штате ученого, погруженного в события в России, находился в российской столице Санкт-Петербурге. В воскресенье 22 января Харпер наблюдал за мирной демонстрацией рабочих во главе с отцом Георгием Гапоном. Множество рабочих несли изображения царя Николая II в его главную резиденцию, Зимний дворец. Протестующие просили царя – которого в тот день не было во дворце – улучшить условия труда, но были встречены стрельбой. Были убиты сотни верноподданных самодержца. Вместе с ними умерли не только их мольбы о лучшей жизни, но и надежды на мирное преобразование России. Харпер немедленно отправился в американское посольство в Санкт-Петербурге, где опросил сотрудников посольства и самого посла [Harper 1945: 27].

Кровавое воскресенье стало кульминацией нарастающей волны протестов в России. Волнения начались в русской деревне, которая с 1902 года сотрясалась от крестьянских беспорядков и погромов, затем распространились на города, поскольку война России с Японией привела к ухудшению положения в тылу. Русско-японская война началась в феврале 1904 года с внезапного нападения на российские военно-морские силы в Порт-Артуре. После этого первого поражения военные усилия России в основном пошли под откос, что быстро переросло в двойное фиаско для царского правительства на международной и внутриполитической арене[117 - В основном использован материал из [Ascher 1988–1992; Verner 1990].]. Ухудшение условий труда спровоцировало забастовки, особенно в политической и промышленной столице Санкт-Петербурге. Студенты университетов требовали изменений в образовательной и политических сферах, что приводило к частым закрытиям университетов. По сельской России распространились крестьянские волнения, чему способствовали группы социалистов-революционеров – эти радикалы, занимавшие крайнюю позицию на одной стороне шкалы революционных взглядов в России, были ориентированы на деревню. Социал-демократы, в их числе большевики, больше придерживались марксистского видения пролетарской революции. Все это время революционные группы усиливали свою террористическую деятельность, были убиты два подряд министра внутренних дел и члены царской семьи.

Эти столкновения резко расширились после Кровавого воскресенья. Собрание русских фабрично-заводских рабочих, которое организовало это шествие, едва ли можно назвать радикальным. На самом деле эта организация была основана как легальный правительственный инструмент для направления протестов рабочих в соответствующее лояльное и ненасильственное русло. Волнения усилились весной и летом, охватив все слои населения. Представители различных профессий и крестьяне присоединились к рабочим и радикальной интеллигенции в протесте против тяжелых экономических условий и ограничений в политической сфере. Волнения в сельской местности были сосредоточены на экономических проблемах, в которых после голода 1891 года не наметилось никаких улучшений. Набирающий силу Всероссийский крестьянский союз призывал к «земле и воле». Сотни спонтанных протестов на местах достигали этих целей, приводя к захвату земель помещиков. В июне к волнениям присоединились моряки, которые протестовали против ужасных условий – поводом послужило сообщение о борще, приготовленном из несвежего мяса – после чего началось восстание на броненосце «Потемкин». В 1905 году Портсмутский договор (штат Нью-Гэмпшир), благодаря которому президент Теодор Рузвельт получил Нобелевскую премию мира, положил конец внешней войне России против Японии, хотя внутренние войны в стране только усилились. Столкновения и забастовки продолжались и осенью. Действия правительства по успокоению протестов, в том числе обещание создать выборную Думу (парламент), не удовлетворили протестующих, потому что полномочия Думы были только консультативными, а не законодательными.

В октябре 1905 года, надеясь предотвратить всеобщую забастовку в Санкт-Петербурге, царь издал манифест и начал проводить фундаментальные политические и экономические изменения. Медленно и с перерывами продвигаясь к экономической реформе в 1905 и 1906 годах, царское правительство снизило процентные ставки и – что было наиболее радикально – отменило выкупные платежи, которые тяготили русских крестьян со времен отмены крепостного права. К 1907 году новые законы ввели обязательства для отдельных крестьян (а не для общины), нанеся смертельный удар по миру как административной единице. Манифестом от 17 октября царь постановил, что Дума будет обладать не только консультативными полномочиями. Изданные в мае 1906 года, накануне открытия первой Думы, «Основные государственные законы» конкретизировали рамки того, что могло бы стать конституционной монархией; однако они также устанавливали жесткие ограничения на деятельность Думы. То, что в правительстве давали одни нововведения, другие отнимали: первые две Думы заседали несколько месяцев, после чего они потребовали того, что царь довольно здраво счел необоснованными уступками. Императорский кабинет объявил перерыв в работе первой и второй Думы и еще больше ограничил избирательное право, чтобы гарантировать, что последующие парламенты будут более преданны режиму или, по крайней мере, более уступчивы. Таким образом, так называемый конституционный эксперимент в России породил надежды, не дав при этом значительных результатов.

Эти надежды в первую очередь ощущались в самой России, но не только. Американские наблюдатели за Россией, независимо от своих политических симпатий, использовали ситуацию в России, чтобы доказать свою точку зрения. Для консерваторов, таких как Изабель Хэпгуд, Теодор Рузвельт и посол Джордж фон Ленгерке Мейер, события в России продемонстрировали, что «варварские и неуправляемые» простые русские нуждаются в более строгой дисциплине[118 - Дневники Джорджа фон Ленгерке Мейера, 14 мая и 15 июля 1906 года. Подробнее о Рузвельте см. [Thompson, Hart 1970: 54–63].]. Либералы, такие как Крейн, Харпер и их друг Милюков, увидели в протестах долгожданную возможность России вступить в ряды европейских демократий[119 - Обратите особенное внимание на переписанное заключение чикагских лекций Милюкова, первоначально прочитанных в 1903 году (George von Lengerke Meyer papers, The Library of Congress).]. А радикалы, проживающие в Америке, как местные, так и иммигранты, пришли в восторг от возможности революции, которая превратит русскую деспотию в социалистическое государство. Социалистические писатели, такие как Уильям Инглиш Уоллинг, сразу же отправились в Россию в надежде услышать – и распространить – «послание России». Уоллинг также принимал у себя видных радикалов, таких как писатель Максим Горький, когда они приезжали в Соединенные Штаты [Saul 1996: 490–491, 564–566].

Однако, несмотря на разницу в политических взглядах, у большинства американских наблюдателей был общий набор представлений о России и ее населении, особенно о крестьянстве. Все они, независимо от того, выступали ли они за большую дисциплину или за большую свободу для русского народа, видели в крестьянах стихийную силу, движимую инстинктом, а не разумом. Таким образом, крестьян требовалось организовать, если не откровенно приручить, чтобы оправдать разнонаправленные политические надежды американских наблюдателей. Таким образом, несмотря на все кардинальные изменения в России, американские наблюдатели применили знакомый набор инструментов для их интерпретации. Независимо от политической позиции, американские эксперты по России продолжали рассматривать события с точки зрения национального характера. Это не значит, что они разделяли одни и те же убеждения или питали одни и те же надежды. Однако это показывает, в какой степени оценки национального характера проникли в работы о России и ее жителях.

Консерваторы и защитники царского режима, описывая политические проблемы России, занимали, пожалуй, самую крайнюю позицию. Они считали крестьянство недостойным демократии и неспособным защищать свои интересы. Главными злодеями, конечно, были радикалы. Хэпгуд обвинила их в беспорядках, назвав их «безрассудными дегенератами <…> приводимыми в действие просто безумными амбициями». Они «вынуждали» рабочих участвовать в саморазрушительных протестах. Она противопоставила радикалов русским крестьянам, которые демонстрировали простодушие и глубоко укоренившуюся любовь к земле. (Связь между радикализмом и отсутствием корней часто принимала антисемитский оттенок; особенно это проявлялось у американских консерваторов, но не только у них.) Крестьяне не просто любили землю, но и были ею сформированы. Топография местности и климат создали в них «сочетание спазматической энергии и отвращения к деятельности». Эти резкие колебания в настроениях и активности, по предположению Хэпгуд, были причиной нынешнего кризиса. Простые русские, «сбитые с ног» как «реальными ошибками», так и «ошибочными» идеями, не обладали ни здравым смыслом, ни логикой [Hapgood 1906: 647–648, 661]. Только при правильном руководстве и контроле, заключала Хэпгуд, Россия могла восстановить личную и политическую стабильность. Она верила, что у царя есть люди, способные обеспечить такое руководство. Например, она высоко оценила С. Ю. Витте, недавно назначенного на пост председателя Совета министров, как человека настолько компетентного и амбициозного, что он казался «почти американцем» [Hapgood 1905: 162]. Эта мысль во многом повторяется в трудах Альфреда Рамбо, хотя и в контексте полного осуждения парламентской демократии. Подобно американским консерваторам, Рамбо утверждал, что массы неспособны к самоуправлению [Rambaud 1905: 663]. Те, кто опасался всеобщей демократии в своих странах, выразили повышенные опасения по поводу демократии в России.

Другим путем пошел давно ушедший в отставку с дипломатической службы Эндрю Диксон Уайт – он сосредоточился на покорности крестьян. Он описал военные и политические последствия пассивности России, которую он отметил ранее, назвав крестьян, служащих в армии, «тупым загнанным скотом <…> зачастую преданным, но всегда невежественным» [White 1905b: 8–9]. Уайт распространил эту коровью метафору на политическую сферу в смелом, но ошибочном предсказании: «крестьянство лишь немногим лучше животных. Было бы столь же разумно ожидать, что дикий скот на равнинах взбунтуется против пастухов, как и ожидать, что русские крестьяне восстанут против аристократии». Описывая тех простых русских, которые протестовали против условий своей жизни, Уайт напоминал Хэпгуд, утверждавшую, что они плохо подготовлены к демократии. Их слепая преданность царю, проявленная во время акции протеста в Кровавое воскресенье, продемонстрировала их низкий «умственный уровень» [White 1905a: 733–734]. Основная масса населения России оставалась «в неведении относительно всего того, что желательно знать людям, которым нужно участвовать в самоуправлении». При достаточном образовании и дисциплине демократия все же может возникнуть в России, и это маловероятное событие потребует «длительного и бурного» переходного периода[120 - White A. D. Prospects of Freedom in Russia. Lecture given 11 January 1906. Andrew Dickson White Papers, reel 147, pp. 3, 8–9.].

Американский посол в Санкт-Петербурге Джордж фон Ленгерке Мейер, несмотря на свою личную неприязнь к Уайту, согласился с оценкой своего предшественника в отношении России[121 - Мейер написал одному другу, что считает Уайта «человеком сильно переоцененным и не обладающим особым тактом» (письмо судье Фрэнсису С. Лоуэллу от 19 февраля 1906 года). См. в [DeWolfe Howe 1920: 258].]. Мейер, который познакомился с Кулиджем в колледже и всю жизнь с ним соседствовал, так же, как и этот гарвардский историк, имел бостонские аристократические корни. В 1890-х годах он занимал руководящие посты на местном уровне, после чего сфера деятельности Мейера расширилась. До переезда в Россию в 1905 году он занимал пост спикера Палаты представителей штата Массачусетс и посла в Италии; среди более поздних его должностей: управляющий почтой и министр военно-морского флота[122 - О его общении с Кулиджем см. в [Byrnes 1982: 129; Wiegand 1988: 6].]. Мейер описывал русское крестьянство со снисходительностью и некоторым раздражением. С момента своего первого приезда в Санкт-Петербург в свои описания русских он вплетал упоминания их незрелости и варварства. В том же смысле он понимал восстания 1905–1906 годов, объясняя, что русские никогда не смогли бы инициировать настоящую революцию: «Они не были устроены таким образом. Они накаляются, затем наступает несколько разгульных дней, и после того, как действие водки [sic!] проходит, их активность снижается»[123 - Мейер Генри Кэботу Лоджу, 9 июля 1906 года. Цит. в [Wiegand 1988: 114].]. Летом 1906 года он пришел к выводу, что крестьяне, «восстав и проявляя недовольство, ведут себя как животные без какого-либо здравого смысла или причины»[124 - Meyer Diary, 15 July 1906.]. Хотя Мейер в этих жестоких проявлениях революционных настроений винил свойственный народу характер, он не считал русских ответственными за свои действия. Главная вина, писал он, лежит на государственных бюрократах, которые «воображали, что они могут продолжать управлять 100 000 000 крестьян, оставляя их необразованными и живущими почти как животные». Аналогично он рассматривал Русско-японскую войну как моралите не только о людях, но и о правительствах: «Образование, хорошее правительство и свобода всегда побеждают невежество, неправильное правление и деспотизм»[125 - Ibid. 15 July 1906 and 30 May 1905.]. И в Русско-японской войне Россия явно представляла сторону деспотизма.

Джордж Кеннан извлек из этой войны несколько иную мораль. Подчеркивая ответственность правительства за недостатки характера, Кеннан выразил надежду, что русские сбросят самодержавие и выполнят обещание, заложенное в их характере. Его новый интерес к России возник после вынужденного академического отпуска. Российское правительство запретило Кеннану въезд в страну после его провокационных работ и лекций о системе сибирской ссылки, которые, по-видимому, побудили Марка Твена заявить: «Если динамит – единственное средство против таких условий [ссылки], то слава Богу, что у него есть динамит!»[126 - Цит. по: [Travis 1990: 178].] Вместо этого Кеннан решил посетить Корею, Японию и Кубу и написать о них. В своих путевых заметках он обычно сводил культуры к нескольким стереотипам, а затем переходил к «длинному списку пороков или недостатков». Он грубо оскорбил каждую из этих культур за отсутствие у них способностей, самоконтроля, мужественности или всего вышеперечисленного[127 - См. [Kennan 1899a: 962; Kennan 1899b: 1016; Kennan 1905: 411, 413].]. По мере того как география его путешествий расширялась, его убеждения о характере несколько поистрепались, но в целом он был им верен. Характер по-прежнему оставался для Кеннана основным понятием.

С началом Русско-японской войны у Кеннана появилась возможность вернуться к теме индивидуального и национального характера, с чего и началась его карьера. Как и в своем разоблачительном материале о Сибири, Кеннан хотел продемонстрировать недостатки Российской империи. Однако, выдвигая обвинение против России, он не только раскрыл свои политические взгляды; он также дал подробное определение двух основных концепций, определяющих его взгляд на мир и его народы. Он описывал эту войну как битву между «цивилизованной» Японией и «полуварварской и средневековой» Россией, практически переворачивая традиционную ассоциацию азиатских народов с варварством – и проводя близкую параллель с мыслями, описанными в личных материалах Мейера. В статье под названием «Что есть цивилизованная власть?» Кеннан определил семь критериев цивилизации, начав с «умственной и моральной культуры». Затем он перечислил ряд общих критериев, таких как религиозная терпимость и уважение к закону, а потом снова обратился к проблемам характера, таким как «индивидуальное и национальное развитие в личных добродетелях, которые могут быть описаны как характеристики джентльмена (скромность, мораль, гуманность и справедливость)». Статья звучит как обвинение правительству и народу России; по каждому из семи критериев Кеннан счел Россию несоответствующей [Kennan 1904: 519, 515]. Во время и после Русско-японской войны он более симпатизировал японцам, чем жителям Восточной Европы, особенно тем, кто эмигрировал в Соединенные Штаты. Он так выразил свое недовольство президенту Рузвельту: «…мы принимаем самые низкие, самые невежественные и самые деградировавшие классы из Восточной и Юго-восточной Европы <…> но мы предлагаем не допускать <…> народ трезвый, трудолюбивый, аккуратный, чистый, нравственный и хорошо образованный [то есть японцев]. Это настолько иррационально, что кажется нелепым». Показатель цивилизованности для Кеннана сильно зависел от индивидуальных действий и индивидуального характера. Поведение отдельных людей определяло уровень цивилизации страны[128 - Кеннан Рузвельту, 1 апреля 1905 года. George Kennan Papers (LC), box 5.].

Кеннан с готовностью критиковал многие аспекты русского характера в том же духе, что и кубинский или корейский характер. Русские крестьяне, писал он, были «грубыми и неотесанными», подобострастными и нечистыми. В материалах Кеннана необычайно много вырезок из газет и журналов о русском характере, что свидетельствует о его зависимости от предыдущих интерпретаций, в том числе от таких ученых, как Леруа-Больё. Он добросовестно записывал свидетельства пассивности, покорности, готовности русских страдать, склонности к объединениям (до такой степени, что «сильно граничит с коммунизмом», как он отметил в 1901 году) и суевериям. Как и Юджин Скайлер в 1870-х годах, Кеннан выдвинул идею о том, что одним из критериев цивилизованности является обращение с женщинами; он предположил, что «участь славянских женщин улучшается по мере отдаления от восточного варварства и приближения к западной цивилизации»[129 - Характеристики природы русских кажутся относительно неизменными в этот период карьеры Кеннана, что показано в его переписке: Кеннан Дрейку, 2 июня 1885 года. Kennan Papers (LC), box 6; Кеннан к миссис Джексон, 20 февраля 1905 года. Kennan Papers (LC), box 7; Кеннан Лаймону Эбботу, 8 мая 1914 года. Kennan Papers (LC), box 8. См. также [Kennan 1897: 496]. Тематические папки по русскому характеру, с примечаниями Кеннана, см. в Kennan Papers (LC), box 95. Цитируются материалы от 6 мая 1911 года, 2 марта 1901 года и 27 ноября 1893 года. В этих папках также содержатся заметки Кеннана о Леруа-Больё.]. Но его идеи отличались от идей некоторых консерваторов тем, что он часто обращал эти недостатки характера против российского правительства. Объявив себя – несмотря на эти критические замечания – «другом русского народа», Кеннан возложил вину за коллективные неудачи русских на правителей страны [Kennan 1904: 520]. Он также отметил, в какой степени эти недостатки ограничивают жизнь страны.

Либералы, такие как Сэмюэль Харпер, в обвинениях российского государства пошли дальше Кеннана. Находившийся во время волнений 1905 года в Санкт-Петербурге, Харпер, по крайней мере во время своего пребывания в России, уделял много внимания изучению борьбы за демократию среди либеральных интеллектуалов, таких как Милюков. В Кровавое воскресенье и во многих других случаях Харпер выполнял роль неофициального информатора посольства – держал в курсе событий его сотрудников, в то же время отказываясь от должности секретаря. Эта неформальная и неофициальная роль станет впоследствии его нишей [Harper 1945: 27, 44][130 - О других встречах в посольстве см.: Харпер дорогому народу, 5/19 января 1905 года. Samuel Northrup Harper Papers, box 1; Meyer Diary, 21 April 1906.].

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
4 из 5