Оценить:
 Рейтинг: 0

Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития

Год написания книги
2003
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Жертва корыстных нападок Кеннана, Юджин Скайлер, пришел к изучению России совсем другим путем. Потомок одной из первых голландских семей Нью-Йорка, Скайлер провел детство в весьма привилегированных условиях, а в возрасте 15 лет он поступил в Йельский университет. Несмотря на то что Скайлер был еще очень молод и не пользовался популярностью (или, возможно, благодаря этому), он преуспевал в учебе. После окончания университета он остался в Нью-Хейвене, получив в 1861 году степень в области философии и психологии, скорее всего специализируясь на современной филологии[35 - См. [Hubbard 1890: 190; Rosenberg 1962].]. Он был одним из самых первых докторов философии, получивших ученую степень на американской земле. Впервые Скайлер заинтересовался Россией во время Гражданской войны, когда он посетил стоявший в Нью-Йорке российский военный корабль. Ведомый этим интересом, он воспользовался своими семейными связями и получил консульскую должность в Москве, куда переехал в 1867 году. Скайлер быстро связался с Императорским русским географическим обществом и был зачислен в него в качестве почетного члена [Schuyler Schaeffer 1901: 17; Schuyler 1901: 207–209].

Вскоре Скайлер начал публиковать статьи о России и русских в журналах общего профиля. Одна из его первых статей, посвященная русскому крестьянству, представляла собой воспроизведение полного перечня стереотипов о русском характере. Подобно барону Августу фон Гакстгаузену, Скайлер подчеркивал разительные различия между русскими крестьянами и западноевропейцами. У Скайлера, как и у Гакстгаузена, прослеживается славянофильская идея о духовности сельской России, хотя они по-разному объясняли отличия России от Запада. В то время как славянофилы восхваляли стабильность, духовность и коллективизм русских крестьян, Скайлер и другие видели те же черты, но высмеивали сельских русских как консервативных, склонных к фатализму и зависимых. Он подчеркивал их «консерватизм и приверженность традициям», их настроения (которые варьировались от мрачного до подавленного), а также их неорганизованность и несамостоятельность. Русский крестьянин – это «исключительная смесь лени… [и] беспечности». Крестьянам не хватало большинства способностей, необходимых для достижения успеха: у них «нет никакого представления о ценности времени», и они «исключительно недальновидны». Что касается их интеллектуальных способностей, то у Скайлера были удручающе низкие ожидания. Он признал, что крестьянин «отнюдь не так глуп, как его часто называют». Скайлер делал ударение на «он»; он считал, что крестьянки все без исключения «очень глупы». В целом, заключил он, русские крестьяне проявляют признаки «примитивных» людей в своей безнравственности, «безынициативности» и рабочих привычках. Единственной надеждой России на процветание было каким-то образом привить своим крестьянам уверенность в своих силах, хотя это было бы трудной задачей[36 - Все цитаты взяты из [Schuyler 1869b].]. Как и авторы более ранних европейских трудов, Скайлер подчеркивал врожденные черты и напрямую связывал их с экономическими неудачами России.

Черты, которые Скайлер приписывал русским крестьянам, также (по его оценке) подходили жителям среднеазиатских областей Российской империи. Скайлер путешествовал по российской Средней Азии в 1873 году, скорее всего по приглашению члена Императорского русского географического общества [Schuyler 1877, 1: III, VI; Brown 1971: 165]. Его описания Средней Азии показывают, в какой степени он проникся цивилизаторской миссией Географического общества. Скайлер настаивал на том, что «интересы цивилизации требуют порядка» в Средней Азии; порядок, в свою очередь, требовал российского имперского правления. Хотя он не воздерживался от критики российской административной практики в регионе, – более того, он даже спровоцировал небольшой международный инцидент, после того как его конфиденциальная критика появилась в печати, – у Скайлера не вызывали возражений общие цели русских. Сильное российское присутствие в Средней Азии, как сообщил Скайлер министру иностранных дел, было «выгодно… не только жителям [региона], но и всему миру». Напротив, уменьшение присутствия вскоре приведет к тому, что жители Средней Азии будут жить в «анархии» или «деспотизме»[37 - Скайлер в Государственной департамент, 17 февраля 1873 года, в SDR, «Депеши послов США в России, 1808–1906 годы». № 61. Его самые острые критические замечания появились в туркестанской депеше Скайлера, опубликованной в: Маршалл Джуэлл Хамильтону Фишу, 10 марта 1874 года. FRUS 1874, 823–824. См. также: Скайлер Хамильтону Фишу, 21 декабря 1872 года. FRUS 1873, 766. См. также [Schuyler 1877, 2: 388].].

Положительная оценка Скайлером деятельности России в Средней Азии основывалась на его низком мнении о жителях этого региона. Киргизы, например, демонстрировали «простоту жизни», которая делала их «гораздо большими детьми природы, чем большинство других азиатов… [со] всеми недостатками и достоинствами детей». Но даже это было пересмотром первых впечатлений Скайлера (после поездки в 1869 году): «Киргизы обладают всеми пороками и лишь немногими достоинствами дикарей». Скайлер больше фокусировался на пороках, чем на достоинствах, подчеркивая гедонизм, нечестность, грязь и развращенность киргизов и их соседей. По его мнению, эти недостатки оправдывали российское правление в регионе. До тех пор, пока жители Средней Азии более ценят силу, чем разум, утверждал Скайлер, российские военные кампании должны продолжаться – на благо Средней Азии и остального мира[38 - См. [Schuyler 1877, 1: 38, 147–148, 172, 271; 2: 118; Schuyler 1869a: 327]; Скайлер Хамильтону Фишу, 21 декабря 1872 года. FRUS 1873, 766.].

Кроме того, Скайлер выразил свое одобрение российской имперской миссии, задним числом похвалив европеизирующие действия царя Петра Великого. Подобно философам, писавшим вскоре после смерти Петра в 1725 году, писатели XIX века все еще ссылались на петровские реформы, чтобы определить место России в ряду цивилизованных наций. Санкт-Петербург, к тому времени шумная имперская столица, а не просто амбициозное поселение, построенное на болотах, отражал то, чему Россия научилась у Западной Европы, а также долгожданный статус России как европейской державы. В России XIX века Петр стал символом ее вхождения в Европу, поводом для очернения славянофилов и безграничного восхваления западников. Среди наиболее преданных биографов Петра XIX века был друг Скайлера Александр Брюкнер, который планировал отметить двухсотлетие со дня рождения императора (в 1872 году) новым крупным историческим трудом, посвященным роли Петра в европеизации России. Скорее всего, именно Брюкнер убедил Скайлера написать биографию Петра[39 - См. [Brown 1971: 38; Riasanovsky 1985: 192–195; Saul 1996: 122].].

Работа Скайлера о Петре Великом впервые появилась в популярном журнале «Scribner’s Monthly» и вскоре после этого вышла в виде книги[40 - Первый выпуск появился в «Scribner’s Monthly» от 19 января 1880 года (с. 545–564); последующие части выходили примерно раз в месяц в течение еще двух лет.]. Большинство статей были посвящены самому Петру: его личности, образованию, путешествиям (особенно в Европу) и семье. Эти заметки были объединены одной общей линией интерпретации: в них придавалось особое значение успеху Петра, который единолично вывел Россию из Азии в Европу. Как и Брюкнер, Скайлер подчеркивал «восточные» качества допетровской России, видя их во всем: от налогового законодательства и дипломатической практики до владения недвижимостью и отношений между полами. Даже внешняя политика отражала азиатские тенденции России. До Петра Россия была «по сути восточной державой; ее послы понимали чувства и обычаи жителей Востока», что помогало им установить нормальные отношения с турками. Скайлер противопоставлял русских небольшой чужеродной колонии в Москве, которая отличалась «более высокой культурой». Как и следовало ожидать, Скайлер придавал большое значение путешествию Петра по Западной Европе в 1697 году: оно ознаменовало собой «разделение между старой Россией… и новой»[41 - См. [Schuyler 1884, 1: 26, 175, 186, 264, 329–330, 336; Schuyler 1877, 1: 153].]. В трудах Скайлера Петр стремился превратить азиатскую страну в современную европейскую.

Биография Петра, написанная Скайлером, – первый предпринятый американцем серьезный исторический анализ России, – заслужила уважение большинства рецензентов. Посмертно опубликованный сборник его эссе получил высокую оценку историка и президента Мичиганского университета Джеймса Б. Энджелла. В печатном издании лишь недавно вышедшей на профессиональный уровень исторической дисциплины «American Historical Review» Энджелл написал, что работы Скайлера «заслуженно дали ему право на место в этом журнале»[42 - См.: J. B. A. (James B. Angell). Book review // AHR. 1901 (July). Vol. 6. P. 839. Однако анонимный рецензент выразил желание, чтобы Скайлер вышел за рамки «журналистской» работы. См.: Sewanee Review. 1901. Vol. 9. P. 372–374.].

Хоть Скайлер и претендовал на первенство и компетентность в своей области, но вряд ли на оригинальность. Его доводы мало отличались от аргументов крупнейших изучающих Россию историков той эпохи, особенно Брюкнера. Центральная мысль написанной Скайлером биографии – что европеизация является многовековым процессом поднятия отсталых культур до европейских стандартов – пришла в основном из второстепенных работ, на которые он опирался. Как и Брюкнер, Скайлер прослеживал четкую связь между европеизирующей миссией Петра в XVII веке и более поздней цивилизаторской миссией царей в Средней Азии.

Использование Скайлером базового нарратива о цивилизации, отраженного в его работах как о петровской России, так и о более поздней имперской эпохе, имело также и классовую направленность. То, как резко он изображал русских крестьян, наводило на мысль, что они тоже оставались нецивилизованными. Видя цивилизаторскую и европеизирующую миссию в происходящем в России XVIII века и в Средней Азии XIX века, Скайлер тем не менее обнаруживал мало возможностей для русских крестьян преодолеть свое варварское состояние. Он проследил все три явления – европеизацию элит Петром, экспансию Российской империи и плачевное состояние крестьянства – вплоть до XVIII века и «преждевременных» усилий Петра по вхождению России в Европу. Опередив события, Петр заставил русских царей сосредоточиться на внешней экспансии, а не на внутреннем развитии [Schuyler 1884, 2: 644].

Скайлер и Кеннан придерживались схожих взглядов на Россию, несмотря на личную и мелочную неприязнь последнего к первому. Как и Кеннан, Скайлер подчеркивает расслоение внутри российского общества. Кроме того, оба автора приписывали национальный характер различным социальным группам в России. В довершение всего, они оба признавали нехватку в Соединенных Штатах экспертов по России[43 - См. обмен мнениями в «New York Tribune» – 27 июля 1878 года и 2 августа 1878 года.]. Но различия между ними также были существенными. В то время как Скайлер объяснял недостатки русских чертами национального характера, Кеннан видел в них индивидуальные, личные недостатки. И если Кеннан описывал жителей Средней Азии как обладателей воинственного духа и хваленого индивидуального характера, то Скайлер видел в них только примитивные племена.

Акцент Кеннана на индивидуальном, а не на национальном характере также прослеживается в его работах о системе сибирской ссылки. В его первой книге «Кочевая жизнь в Сибири» система ссылки даже не упоминалась [Travis 1990: 25–26]. Хотя позже Кеннан стал известен своей критикой ссылки, в 1880-х годах он энергично защищал систему наказаний в России. Бо?льшую часть выступлений 1882 года он посвятил своим похождениям на русском Востоке; работе исправительных колоний уделялось меньше внимания. Если он и описывал систему ссылки, то в первую очередь для того, чтобы приуменьшить число ее жертв. Заключенных в Сибири Кеннан скорее презирал, чем сочувствовал им; он описал преступников как «вульгарных», а политических заключенных как «наивных нигилистов». Иными словами, тем, кого отправили в Сибирь, не хватало самых важных черт характера – как всегда, ключевого показателя личной ценности для Кеннана. Те иностранные реформаторы, которые критиковали сибирскую ссылку, заключил Кеннан, преувеличивали ее жестокость и переоценивали личные качества ссыльных [Kennan 1882; Travis 1990: 39–40]. И все же Кеннан надеялся вернуться в Россию, чтобы окончательно выяснить условия содержания ссыльных в Сибири. В разговоре с редактором газеты он обосновал это необходимостью для науки. Учитывая все истории о ссылке в Сибирь – как «романтические», так и «трагические», – американцам требовались «реальные конкретные знания» о том, как там обстоят дела. Ключевой вопрос для Кеннана касался совместного пребывания политических заключенных и обычных преступников, что вскоре определило его взгляд на всю систему ссылки[44 - Джордж Кеннан Чарльзу А. Дану. Дата не указана (1881?). George Kennan Papers (NYPL), box 1.].

Хотя редактор газеты отклонил предложение Кеннана, журнал «Century» согласился спонсировать возвращение Кеннана в Россию. В 1884 году Кеннан посетил Москву и Санкт-Петербург, чтобы подготовиться к более длительному путешествию по Сибири в следующем году. В 1887 году начали появляться его статьи, которые выходили ежемесячно в течение двух лет. Позже, в 1891 году, они вышли в виде книги «Сибирь и ссылка». Сибирская серия объединила рассказы об изменении личных взглядов и о научных открытиях. Кеннан признался в предубеждениях, которым он был подвержен в ходе своих путешествий: «…я был настроен в пользу русского правительства». Он начал с глубокой критики политических заключенных, которых он считал «неблагоразумными и упрямыми фанатиками того анархического типа, с которым нам за последнее время в Соединенных Штатах пришлось свести неприятное знакомство» [Кеннан 1906: IV]. Но в ходе непосредственного изучения системы ссылки эти предположения были опровергнуты: «…на основании поразительных фактов мои взгляды изменились» [Кеннан 1906: 2].

Наблюдая, Кеннан убедился прежде всего в том, что революционеры, которых он ранее презирал, на самом деле были мужчинами и женщинами с характером. Это были не «более или менее загадочные существа», которых он ожидал увидеть, а яркие, умные, знающие мужчины и женщины, с проявлением теплых чувств, способностью к пониманию, щедрыми порывами и высокими стандартами чести и долга – все составляющие сильного характера, столь важного для мировоззрения Кеннана. Так называемые нигилисты на самом деле были хорошо образованы, знакомы с произведениями Шекспира, Милля и Спенсера и были в курсе современных американских дел. Некоторые политические изгнанники даже «по своей наружности могли сойти за профессоров» [Кеннан 1906: 74]. Он с гордостью рассказал о встрече с политическими заключенными в Томске в сопровождении сотрудника Министерства внутренних дел. Это должностное лицо выступало не в качестве сопровождающего, а как полноправный участник встречи, которая проходила на общей основе личного характера. Как он писал из Томска своему редактору «Century», сразу видно, что политические заключенные образованные, разумные, сдержанные джентльмены, ни в чем существенно не отличающиеся от других людей[45 - Кеннан Розуэллу Смиту, 26 августа 1885 года. Цит. по: [Kennan 1891, 1: 350–351].]. Политические убеждения значили для Кеннана меньше, чем характер.

Внезапно обретя энтузиазм в отношении политических заключенных в Сибири, Кеннан стал критиковать систему ссылки, особенно то, как там обращались с различными типами заключенных. В предыдущих работах он объединял революционеров с преступниками как в равной степени недостойных. Однако после поездки в Сибирь в 1880-х годах он приложил немало усилий, чтобы установить различия между ссыльными. Подобно активным политическим реформаторам своей эпохи, Кеннан настаивал на научной классификации преступников. С этой классификацией пришли специализация и иерархия. Точно так же, как американские реформаторы критиковали свою систему наказаний за одинаковое отношение ко всем преступникам, Кеннан выступал против системы сибирской ссылки за то, что она заставляла добропорядочных мужчин и женщин общаться с обычными преступниками. Это смешение было не просто проблемой для политических деятелей; оно нарушало общественный порядок. Биограф Кеннана, Фредерик Трэвис, ярко подчеркивает этот момент: Кеннан «никогда не выражал сочувствия к тяжелому положению “обычных” уголовных ссыльных; по сути дела часть его симпатии к политическим заключенным проистекала из того факта, что им приходилось терпеть контакты с обычными преступниками» [Travis 1990: 126][46 - См. также [Willrich 2003, ch. 3].]. Его взгляды на систему ссылки, таким образом, были изначально сформированы социальными иерархиями, которые он понимал как проявления индивидуального характера. Его концепция культурных различий в более широком смысле аналогичным образом определялась личным характером. По сравнению с другими работами экспертов (даже его современников), сделанные Кеннаном описания России были глубоко проникнуты викторианскими представлениями: они были укоренены в сильном чувстве социальной иерархии, но все же давали надежду на положительные изменения; больше заботы в них проявлялось по отношению к отдельным людям, чем к народам. Взгляд Кеннана на Россию отличался как от более ранних, так и от более поздних исследований. Предыдущие европейские описания практически не допускали возможности для положительных изменений, в то время как последующие американские описания были сосредоточены в основном на национальном, а не индивидуальном характере. Таким образом, идеи Кеннана представляют собой переходный момент в формировании особого американского взгляда на Россию и русских.

Не все американские представления о России были столь же отчетливо американскими, как у Кеннана. Все-таки Скайлер вторил трудам своих наставников, и Уильям Дадли Фоулк, автор другой известной книги о России, писал в подозрительно похожем на труды французского историка Леруа-Больё ключе. По сравнению со своим другом Кеннаном Фоулк более полно включил в свои взгляды на текущие обстоятельства и будущие перспективы России понятие сути русской природы. Начав свою карьеру в качестве реформатора (в частности, работая над реформой государственной службы и избирательным правом женщин), Фоулк довольно таинственным образом обратился к изучению России. «Я очень заинтересовался, – скромно вспоминал он, – историей России, особенно событиями, показывающими посягательства этой империи “на своих соседей”» [Foulke 1925а: 85, 106, 94]. Не зная русского языка, Фоулк в значительной степени полагался на французские книги о России [Foulke 1925b: 99]. Структура его первой и единственной книги о России, «Славянин или саксонец» (1887), вторит книгам Леруа-Больё и Рамбо: она начинается с подробного описания ее земель и климата. Ссылаясь непосредственно на Леруа-Больё, Фоулк написал, что широкие просторы России противостоят «оригинальности и индивидуальности». Погода также сыграла свою роль: «долгие зимы оцепенения и бездействия» чередуются там с короткими летами лихорадочной работы. Это сделало русских склонными к «крайностям либерализма и консерватизма, благоговения и цинизма, надежды и отчаяния, интеллекта и невежества» [Foulke 1887: 13, 14, 85].

Согласно Фоулку, эти черты имели значительные политические последствия. Отсутствие индивидуальности у русских привело к централизованному управлению, что сделало людей «гораздо более легко подчиняемыми контролю единой воли». И отсутствие оригинальности или самобытности сработало точно так же: «люди стали единым целым, как земля, их занятия одинаковы, их мысли, их устремления». Даже приостановку реформ в России в середине века можно было объяснить чертами характера. Склонность русских к крайностям диктовала как «смелость их проектов реформ[, так и] их робость в исполнении». В целом национальный характер сформировал политическую структуру: «…особая приспособленность к этой форме правления, по-видимому… укоренилась в русском народе». Пессимизм Фоулка смягчался утверждением, что этот покорный русский характер, так хорошо подходящий для деспотизма, не являлся естественным для русских, а был им навязан. Национальный характер в этой формулировке оказывается укоренившимся, но не врожденным [Foulke 1887: 13, 33, 14, 36].

Склонность России к деспотизму, утверждал Фоулк, пришла с Востока. Подобно французским историкам, чьи работы он изучал, он определил многие русские черты как азиатские по происхождению[47 - Ссылки на французских историков см. в [Foulke 1887: III, 28, 29].]. Азиатские элементы вошли в русский характер и русскую жизнь, когда славяне находились под так называемым татарским игом – когда ими правили монгольские ханы, с XIII по XVI век. Эти элементы «затормозили» развитие России и задержали ее «цивилизацию» [Foulke 1887: 72, 22]. Категория Азии часто использовалась в трудах Фоулка. В путевом дневнике о России он жаловался на свое замешательство по поводу «непостижимых мыслей, мотивов и порядков огромного населения Востока». На протяжении всей этой книги он помещал Россию в Азии. Все, от архитектурного облика Москвы до одежды петербургских водителей, было «восточным». Азиатские элементы как предшествовали Петру, так и пережили его. Фоулк, как и Скайлер, рассматривал планы Петра по модернизации как насильственную попытку «втянуть [Россию]… в течение европейской жизни». Неудача царя означала, что Азия представляла собой не только прошлое России, но и часть ее настоящего [Foulke 1925b: 9, 99, 108; Foulke 1887: 62, 82–83].

Русский характер и азиатское наследие, возмущался Фоулк, создали варварское государство, которое теперь угрожало доброму британскому правлению в Азии. Таким образом, борьба между славянами и саксами, которую Фоулк вынес в название своей книги, была битвой между «последним великим деспотизмом на земле» и цивилизованными державами. Здесь Фоулк быстро перешел на жаркий язык политических дебатов, назвав экспансионизм России «ростом всего, что мы ненавидим». Русские идеи, лихорадочно продолжал он, являются «настолько нездешними, настолько полуварварскими во всех отношениях… что мы не видим, как их можно загнать в глотку гуманности» [Foulke 1887: 37, 134, 144, 61, 2–3][48 - См. также письмо Фоулка Кеннану от 1887 года, цитата из которого приводится в [Violette 1986: 80]. Я признателен Дэвиду Фоглсону за то, что он обратил мое внимание на эту статью.]. Внутренний деспотизм России и международные устремления угрожали не только Соединенным Штатам, но и самой цивилизации.

Историк Брукс Адамс, писавший 15 лет спустя после Фоулка, согласился с этим аргументом. Адамс считал причиной экспансии России ее «азиатское наследие». Но, свободный от паникерства Фоулка, историк увидел в этом наследии одно светлое пятно: хотя оно объясняло тенденцию России к территориальному расширению, оно также обрекало те же самые усилия на провал. Он привел недостатки русского характера, чтобы объяснить бесперспективность этой политики. Хотя он признал, что русские обладают «терпением и упорством в жизни», они остаются «невежественными и неискушенными, ленивыми и расточительными». Подобно Фоулку и французским историкам той эпохи, Адамс приписывал русский характер, который он высмеивал как «ущербный», ландшафту и климату России[49 - См. [Adams 1947: 177–179; Adams 1902: 181–182]. Адамс подробно описывает азиатское происхождение Российского государства в письмах своему брату Генри, цитата приводится в [Anderson 1951: 73–74].]. Адамс и Фоулк объясняли нежелательную экспансию России в конце XIX века результатом русского национального характера, а также азиатских тенденций в методах правления. По мнению Адамса, такой национальный характер определил настоящее и будущее России.

По сравнению с Адамсом Фоулк видел русский характер более изменчивым и, следовательно, более опасным. По его мнению, это повлияло не только на внутренний деспотизм и внешнюю экспансию России, но и на экономические условия в стране. Противопоставляя славян и саксов, Фоулк подчеркивал не только политическую действительность – деспотизм против демократии, – но и экономические показатели [Foulke 1887: 58–59]. В заключительной главе своей книги Фоулк сопоставил «большие <…> успехи человеческого развития в тех сообществах, которые [поощряют] добровольное сотрудничество и свободную промышленную деятельность», и замедление в странах, где преобладают «суровые методы военного подчинения». Другими словами, форма правления определяла экономические перспективы страны. Утверждая, что деспотизм прочно укоренился на территории России (пусть даже изначально был завезен с Востока) и усилен чертами русского национального характера, Фоулк подразумевал, что национальный характер ограничивал экономическое развитие. Таким образом, национальный характер обеспечивал процветание самодержавия и диктовал в России экономические условия.

Но Фоулк был слишком глубоко проникнут викторианским чувством всеобщего прогресса и потому не утверждал этого так однозначно. Он предложил план будущего России, который содержал как политические, так и экономические компоненты: «Надежда на грядущие времена заключается в свержении централизованного деспотизма, в установлении гражданской свободы в России и в замене нынешней военной системы промышленными методами» [Foulke 1887: 144]. Россия может превратиться в государство с цивилизованными экономической и политической системами. И все же здесь оптимизм Фоулка в отношении будущего России противоречил его первоначальным объяснениям российского деспотизма и отсталости. Если деспотизм был результатом русского национального характера, а национальный характер, в свою очередь, был результатом ландшафта и климата, то при каких обстоятельствах (кроме континентального сдвига или глобального потепления) может возникнуть новая форма правления? И если этот деспотизм препятствовал экономическому прогрессу России, то каковы были шансы на материальный прогресс? Материальный прогресс, писал он, потребовал бы изменения русского национального характера. Он верил, что национальный характер может быть сформирован внешними силами; учитывая, что при ханах он стал близок к деспотизму, в принципе его можно было бы в любом случае сделать близким к демократии.

Книга «Славянин или саксонец» вызвала положительную, хотя и сдержанную, реакцию среди американских наблюдателей за Россией. Джордж Кеннан с восторгом писал Фоулку об этой книге, как и русский революционер-эмигрант С. М. Кравчинский (пишущий под псевдонимом Степняк). Оба высоко оценили изложение Фоулком истории России, а Кравчинский особо выделил его главу о «русских климатических, географических и природных условиях в связи с национальным характером». Анонимный рецензент в журнале «North American Review» согласился с критикой Фоулка в адрес российской политики, ставя под сомнение только его оптимизм: смогут ли русские действительно стать свободными?[50 - Джордж Кеннан Фоулку, 4 февраля 1888 года, и Степняк Фоулку, 9 марта 1888 года. Оба письма в: William Dudley Foulke Papers, box 3. Анонимная рецензия: North American Review. 1888. February. Vol. 146. P. 233–234.] Книга Фоулка и реакция на нее свидетельствуют о путанице в американских представлениях о России. Русский характер определял экономическую и политическую жизнь страны. И хотя этот характер возник по географическим и метеорологическим причинам, он не был неизменным.

Если Фоулк (как и Леруа-Больё) опирался на национальный характер, чтобы критиковать Россию, другие американцы использовали характер, чтобы поощрять более тесные связи между двумя странами; при этом они повторили доводы Рамбо. Переводчица Изабель Хэпгуд, одна из самых плодовитых русофилов викторианской Америки, ссылалась на русский характер, чтобы доказать свою правоту. В 1880-х и 1890-х годах Хэпгуд энергично поддерживала русских писателей и правительство России в многочисленных статьях, на лекциях в Шатокуа, а также в постоянном потоке переводов и переписки[51 - Подробнее о Шатокуа см.: Makers of Recent Russian Literature // The Chautauquan. 1902. July. Vol. 3. P. 327.]. Ее неустанные усилия по распространению русской литературы среди американцев увенчались успехом в конце 1880-х годов, когда ее поддержка Льва Толстого привела к всплеску интереса к нему среди американцев. Однако эта гармония была недолгой; вскоре она порвала с Толстым из-за художественных разногласий [Hapgood 1890: 313; Saul 1996: 326–327].

Разногласия Хэпгуд с Толстым не положили конец ее энтузиазму в отношении русской культуры. Она по-прежнему продвигала американской аудитории то, что считала типичным выражением русской культуры – литературу (даже Толстого), эпические песни (былины) и музыку. Хэпгуд использовала каждый из этих жанров, чтобы проиллюстрировать характерные российские традиции. Высоко оценивая Толстого, например, она подчеркивала его отличия от западников, таких как И. С. Тургенев [Hapgood 1902: 250]. Твердо веря в уникальность художественного вклада России, основанную на ее отличиях от американской и европейской культур, Хэпгуд перечислила многие черты, которые можно найти у всех русских. Даже дистанцируясь от упрощений «“сложного” национального характера русских», она пришла к выводу, что они обладают «естественным простым, отзывчивым характером <…> с оттенком дружеской теплоты, влияние которого ощущается, как только человек пересекает границу». Даже после того, как Хэпгуд заявила, что проявляет осторожность в отношении подобных обобщений, она предложила свое: русские «как нация слишком долготерпимы и покладисты в определенных направлениях <…> допускают слишком большую личную независимость в определенных вещах». Ее книга «Русские странствия» усеяна подобными оценками русского характера, составленными из набора знакомых черт характера: русские обладают «врожденной… вежливостью», славятся своим терпением и «обладают естественным достоинством, которое мешает им заявлять о себе неприятным образом, за исключением редких случаев» [Hapgood 1894: XI, 64, 89, 159]. Предложенный Хэпгуд список черт, которым она придавала положительный оттенок, был поразительно похож на тот, что использовали самые жестокие критики России. То, что критики называли пассивностью, она называла достоинством. У русских крестьян, предположила она, эти аспекты русского характера преувеличивались.

Предположительно повторяя патерналистские концепции своих благородных русских собеседников, Хэпгуд подчеркивала сомнительное и неудержимо гедонистическое поведение крестьян. Задним числом одобряя крепостное право, она заметила, что в 1890-х годах – через три десятилетия после его отмены – крестьяне «сохранили в своих сердцах слабость к удобствам и безответственности старых добрых дней крепостного права» [Hapgood 1894: 108–109]. Таким образом, ее доводы перекликаются с аргументами апологетов американского рабства. Белые писатели из северных и южных штатов официально провозгласили рабство идеальной социальной организацией для чернокожих. Рабы развили (по словам одного журналиста) «общие семейные интересы и добрые личные чувства» по отношению к своим владельцам и хозяевам, без которых они стали «ленивыми» и «расточительными» [Smith 1985: 52]. Хэпгуд применила этот снисходительный взгляд на русских сельских жителей к главной связанной с Россией теме в американских новостях в 1890-х годах, голоду 1891–1892 годов.

Когда в начале 1890-х годов американское увлечение Толстым пошло на убыль, причиной появления России в американских журналах и газетах стали новые события. Сообщения о неурожаях и повсеместном голоде в России привлекли значительное внимание американской прессы. Сельскохозяйственные условия России всегда были крайне уязвимы к плохой погоде; один историк экономики подсчитал, что голод случался каждые шесть-семь лет на протяжении всей зарегистрированной истории России [Kahan 1968: 353–377]. Ученые проследили, что эта нестабильность связана с различными обстоятельствами и политикой. Технологические и организационные инновации, улучшившие западноевропейское сельское хозяйство, редко проникали в Россию. Важную роль сыграла и государственная политика. По мере того как трио успешных министров финансов – Н. Х. Бунге (1883–1887), И. А. Вышнеградский (1887–1892) и С. Ю. Витте (1892–1903) – проводили стимулируемую государством индустриализацию, они все больше полагались на доходы от крупнейшего сектора российской экономики – сельского хозяйства. Экспорт был особенно важен, поскольку эти министры финансов стремились накопить достаточные резервы, чтобы перейти на золотой стандарт. Зерно было наиболее доступным экспортным товаром [Китанина 1978]. Российские экономисты и чиновники от экономики той эпохи четко осознавали эти плюсы и минусы. Столкнувшись с новостями о том, что потенциальный дефицит урожая может привести к сокращению золотых запасов, Вышнеградский кратко, хотя и жестко, резюмировал свою политику: «Сами не будем есть, но будем вывозить!» [Шванебах 1901: 21][52 - О либеральных экономистах и голоде см. [Simms 1976: 115–130].].

Стремление правительства к экспорту в сочетании с низкой в целом производительностью сельского хозяйства способствовало уязвимости большей части России перед продовольственными кризисами. Непредвиденные обстоятельства – плохая погода и внезапная эпидемия холеры – сделали кризис 1891–1892 годов еще более тяжелым. Особенно серьезные проблемы возникли в центральном производственном регионе в Поволжье, где проживало около тридцати миллионов русских. Урожай 1891 года был примерно вдвое ниже обычного, при этом в некоторых регионах наблюдалось снижение до 75 % [Wheatcroft1992]. Несмотря на столь впечатляющие цифры, царское правительство не спешило принимать меры по оказанию помощи.

Только в ноябре 1891 года, через несколько месяцев после первых тревожных наблюдений, правительство учредило Особый комитет по оказанию помощи населению губерний, пострадавших от неурожая. Во главе с наследником цесаревичем Николаем (будущим царем Николаем II) этот комитет ежемесячно предоставлял продовольственные ссуды 11 миллионам крестьян. Он также координировал мероприятия по оказанию чрезвычайной помощи и принятию санитарных мер в сельской местности, направленные как на обеспечение населения продовольствием, так и на замедление распространения холеры. Тем не менее в том году от голода и холеры умерло до 400 000 россиян [Wheatcroft 1992: 60–61; Robbins 1975, chap. 7].

Хотя Особый комитет не обращался за иностранной помощью, вскоре он получил множество предложений о помощи от американских групп. Благотворительные организации в Миннесоте, Висконсине и Пенсильвании возникли еще до комитета в России. К середине зимы эти группы, к которым присоединился Американский Красный Крест, провели кампании по сбору средств. Государственная организация, Комитет помощи голодающим в России, созвала многих американских знаменитостей, включая американского посла в Санкт-Петербурге, пятнадцать сенаторов и двадцать два губернатора[53 - Один из работников службы помощи оценил поставки в Россию в 100 000 долларов и пять кораблей с мукой. См. отчет Джона Хойта от 25 декабря 1892 года в [Журавлева 1993: 207–208]. См. также [Hoyt 1893: III–IV]. По вопросу дискуссий Имперского комитета об иностранной помощи см.: Н. К. Гирс к П. Н. Дурново от 19 декабря 1891 года. РГИА. Ф. 1204. Оп. 1. Д. 548. Л. 1–1об.]. Таким образом, голод способствовал появлению нового типа комментатора в американских дискуссиях о России: чиновника по оказанию помощи. Многие из этих чиновников переняли основанный на характере анализ русской жизни, который использовали другие эксперты.

В терминологии, которая совпадала с формулировками Гакстгаузена, Дональда Маккензи Уоллеса и других европейских исследователей сельской России, американские дипломаты и чиновники по оказанию помощи часто связывали голод с такими чертами характера русских, как лень и покорность. Эта логика перекликалась с логикой американских реформаторов города. По словам одного историка, эти реформаторы возлагали вину за бедность на «моральные изъяны и недостатки характера бедных» [Boyer 1978: 41]. Два представителя Америки в Санкт-Петербурге, Чарльз Эмори Смит (1890–1892) и Эндрю Диксон Уайт (1892–1894), подразумевали, что причины и последствия голода коренятся в недостатках крестьян. Уайт, первый президент Корнеллского университета (1868) и Американской исторической ассоциации (1884), начал свою выдающуюся карьеру, написав о России. После окончания колледжа в 1853 году он и его друг (Дэниэл Койт Гилман, впоследствии президент-основатель Университета Джонса Хопкинса) работали вместе в американском представительстве в Санкт-Петербурге. Проживая в российской столице в 1850-х годах, Уайт быстро невзлюбил принимающую его страну. В личной переписке он критиковал имперский режим: «Нет правительства, которое было бы настолько варварским <…> разве что его можно найти среди ранних азиатских монархий» [Altschuler 1979: 32; White 1896, 1: 38]. Хотя он, подобно американским реформаторам, был готов обвинять самих бедных в их положении, Россию он рассматривал как особый случай.

Уайт пребывал в России перед Великими реформами, крупными преобразованиями в политической и экономической жизни страны, предпринятыми царем-освободителем Александром II[54 - См. [Захарова и др. 1992; Зайончковский 1968; Wheatcroft1991].]. После поражения в Крымской войне 1855 года в России было проведено тщательное изучение социальных и политических институтов. К концу 1850-х годов особое внимание стали уделять вопросу о крепостном праве. По мере того как российская элита обдумывала реформу этого института, последнего пережитка феодализма в крупной европейской державе, на первый план выходили вопросы будущего России. Отмена крепостного права в 1861 году обещала большие перемены в российском обществе, но эти обещания не были выполнены. Сельские жители избавились от статуса крепостных, но тем не менее страдали от огромных долгов в форме выкупных платежей, призванных возместить помещикам потерю их имущества. Они предлагали все что угодно, кроме выкупа для бывших крепостных, которые столкнулись с серьезными ограничениями экономических возможностей. Кроме того, указы об отмене крепостного права наделили крестьянскую общину контролем над землей и трудом.

Уайт воспользовался освобождением крестьян, чтобы вернуться в Россию если не в буквальном смысле, то по крайней мере интеллектуально. В 1862 году он написал статью для «Atlantic Monthly», в которой описал конец крепостного права и судьбу крестьянства. В своем исследовании Уайт подчеркивал роль великих людей, как и в те времена, когда он жил в Санкт-Петербурге. По его оценке, Петр Великий «превратил Россию из мелкой азиатской орды в великую европейскую державу». Александр II олицетворял «славу России» в ее воплощении XIX века. Но Уайт также говорил о самих крестьянах, описывая, как конец крепостного права повлиял на их будущее. Он охарактеризовал крестьян как упрямых, любопытных, благоговеющих как перед божественными, так и перед земными силами и «от природы добрых». Эти черты, подразумевал Уайт, не исключали демократии, но требовали того, что он называл «патриархальной демократической системой», в которой общественные лидеры заботились бы об интересах крестьян. Уайт надеялся, что патриархальные аспекты этой системы позволят бывшим крепостным превратить свои «хитрость и мошенничество» в поведение, более подходящее к рыночной экономике [White 1862: 539, 552, 548, 551][55 - Подобные мысли он высказывает в своей учебной программе «Великие государства континентальной Европы» (1874). Andrew Dickson White Papers, box 198, p. 44.]. Ключ к будущему России лежал в ее крестьянстве и его поведении.

Уайт и другие американские наблюдатели использовали эти характеристики русского крестьянства при анализе голода 1891–1892 годов. Они ссылались на различные крестьянские черты, чтобы объяснить причины и последствия голода. Наблюдатели часто указывали на отсутствие у крестьян самообладания. Предшественник Уайта Чарльз Эмори Смит, например, называл крестьян «бесхозяйственными и расточительными», настаивая на том, что такое поведение привело их к нынешнему тяжелому положению[56 - Смит госсекретарю Джеймсу Блейну, 28 ноября 1891 года. SDR. Подобные заявления из дипломатической переписки цит. в [Queen 1955: 140, 149].]. Отсутствие самоконтроля было наиболее заметно и проявлялось чаще всего, как предполагали американцы, перед бутылкой. Чрезмерное употребление алкоголя стало символом безответственности; как выразился один британский сотрудник по оказанию помощи, сельская Россия состояла из «короля Водки и его слуг» [Steveni 1892: 28–34]. Один значимый сотрудник из Филадельфии признал, что засуха сыграла определенную роль, но тем не менее настаивал на том, что употребление алкоголя остается «одной из реальных причин нищеты» в российских деревнях [Reeves 1917: 10]. Уильям Эдгар, возглавлявший усилия по оказанию помощи в Миннесоте, пошел дальше, назвав главными причинами экономических проблем России расточительность крестьян и пристрастие к водке [Edgar 1917: 465]. Джордж Кеннан также винил в бедах крестьян пьянство, но указывал и на российское правительство, чья зависимость от прибыли от своей алкогольной монополии, писал он, привела к тому, что оно поощряло употребление алкоголя. Легкий доступ к алкоголю представлял слишком большое искушение для «врожденно невоздержанных» крестьян. Таким образом, крестьянское пьянство, по мнению Кеннана, было еще одной проблемой, созданной коррумпированным и отсталым самодержавием[57 - The Famine in Russia // NYT. 1892. 3 January.].

В распространении голода Уайт и другие также обвиняли крестьянский фатализм. Эта черта настолько укоренилась, что даже угрожала жизни крестьян, утверждал Уайт. Утверждая, что русские крестьяне «лишь немного, и то под вопросом, прогрессивнее азиатского варварства», он пришел к выводу, что их фатализм привел к безразличному отношению к гигиене, а это, в свою очередь, сделало их восприимчивыми к таким болезням, как холера[58 - Уайт госсекретарю, 21 июля 1894 года. Цит. в [Altschuler 1979: 198–199]. См. также [White 1896, 2: 30, 54].]. Газетный издатель Мурат Халстед, пишущий в «The Cosmopolitan», в основном согласился с этой мыслью. В его статье в качестве основной причины экономических проблем России указывалась плохая трудовая этика. Халстед винил крестьян в их собственных страданиях, но – возможно, потому, что он сомневался в способности крестьян взять на себя ответственность за собственное благополучие, – он видел первопричину в политике правительства. То, что Халстед называл «фатальной покорностью крестьян», культивировалось правительством [Halstead 1892: 82]. Аналогичным образом, торговец, ставший чиновником по оказанию помощи, Фрэнсис Ривз обвинил в проблемах крестьян их обращение к «навязанной извне тьме слепого фатализма». Подобно Халстеду и Кеннану, Ривз не возлагал главную вину за такое поведение на крестьян, а вместо этого обвинил Русскую православную церковь в насаждении подобного стоицизма [Reeves 1917: 99][59 - Этот аргумент согласуется с [Queen 1955].]. Таким образом, Ривз использовал черту, которую ранее высоко оценила Хэпгуд, – русскую духовность – и переформулировал ее в негативном ключе. Но Ривз, как и Халстед, и особенно Кеннан, также использовали эти черты, чтобы подчеркнуть политические взгляды. Особенности крестьян, возможно, и привели к голоду, но главную ответственность за это несли правящие силы – глубоко связанные между собой церковь и государство.

Голод также стал для многих американских наблюдателей подтверждением черты, которую они давно ассоциировали с русскими, – способности выдерживать большие трудности. Воспевая русский характер, Хэпгуд упоминала об этой черте, как и другие, более критично настроенные писатели. Например, Уильям Эдгар писал, как страдания «терпеливого русского крестьянина в его беспримерном несчастье» тронули сердца фермеров и мельников Среднего Запада. Именно это излияние чувств привело к тому, что он сам стал принимать участие в оказании помощи голодающим в России[60 - Northwestern Miller. 1891. 18 December. Цитата приводится в [Edgar 1893: 7].]. Кравчинский накануне голода писал, что лучшая надежда крестьян заключается в преодолении «тупого терпения», которое до сих пор их характеризовало [Stepniak 1891: 1]. Британский русофил У. Т. Стед в американском издании своего лондонского «Review of Reviews» предложил аналогичное объяснение с несколько преувеличенными формулировками; крестьяне оказались «наиболее многострадальными, привыкшими к трудностям и привыкшими к лишениям, флегматичности и пассивности» [Stead 1892: 670]. Американская соратница Стэда по продвижению позитивного образа России Изабель Хэпгуд также превозносила сердечность русских крестьян [Hapgood 1892a: 234]. Но максимально использовал эту черту дипломат Чарльз Эмори Смит, предположивший, что уникальный талант русских страдать поможет им вернуться к нормальной жизни:

Измученные и истощенные долгой борьбой, лишенные своего сырья, крестьяне сталкиваются с требованиями нового сельскохозяйственного года под грузом, который раздавил бы почти любого другого человека. Но их терпению и выносливости нет предела, и какова бы ни была их судьба, они принимают ее с мрачным стоицизмом [Smith 1892: 155].

Пассивность крестьян (даже в тяжелых условиях) объясняла их проблемы и давала надежду на их решение.

И последнее: американские сотрудники по оказанию чрезвычайной помощи часто принижали интеллектуальные способности крестьян. Даже в целом сочувствующий им Уильям Эдгар признал, что у крестьян «мозги, похоже, не очень активны». В другом месте он назвал русских земледельцев «погрязшими в суевериях и совершенно не поддающимися разуму». Он даже сравнивал крестьянок с коровами из-за их пустых и бездумных выражений лица[61 - См. [Edgar 1893: 47–48; Edgar 1892b: 579]. Хотя на первый взгляд, если судить по названию, эта статья призвана обвинять в голоде общинное землевладение (которое «не выдержит испытания практического опыта»), в ней более продолжительно и подробно обсуждается крестьянский характер (особенно его недостатки) как препятствие для перемен.]. Клара Бартон, глава Американского Красного Креста, аналогичным образом высмеяла невежество и суеверия крестьян, назвав их «слепыми к свету цивилизации»[62 - Информационное письмо Бартон от 29 января 1892 года. АВПР. Ф. 170. Оп. 512/1. Д. 737. Л. 130–131.].

Предполагаемые черты характера русских крестьян делали их уязвимыми не только к крайней нищете и даже голоду, но также и к грабежу от рук евреев в русской деревне. Дискуссии о России в 1880-х и 1890-х годах часто вращались вокруг евреев, в значительной степени из-за огромного числа русских евреев, эмигрировавших в Западную Европу и особенно в Соединенные Штаты после погромов 1881 года. Ограниченный интеллект крестьян, плохие трудовые привычки и простодушие, как утверждалось, сделали их легкой добычей спекулянтов и процентщиков в деревнях, как кулаков (богатых крестьян), так и ростовщиков. По словам одного автора, фатализм и «бесхитростное» отношение крестьян не могли сравниться с «концентрированной алчностью, хитростью, мошенничеством и финансовыми способностями евреев» [Stevens 1892: 198–199]. Таких взглядов придерживались и американские дипломаты в Санкт-Петербурге, многие из которых предупреждали, что прямая помощь голодающим принесет пользу не отсталым крестьянам, а только их еврейским эксплуататорам[63 - Вуртс госсекретарю Джеймсу Блейну, 16 мая 1892 года. FRUS 1892, 384; Вуртс Уортону, 7 августа 1890 года. SDR, Депеши послов США в России, № 27. См. также [Spetter 1974: 237–238].]. С одной стороны, эти заявления отражают антисемитизм той эпохи. Но, с другой стороны, они демонстрируют, как оценки национального характера – как евреев, так и русских – формировали восприятие России и политику в ее отношении.

Некоторые американские наблюдатели предполагали, что лучшая защита крестьян от евреев исходила от их бывших хозяев и нынешних помещиков. Эдгар разделял ностальгию Хэпгуд по крепостному праву в России. Подобно литературному импресарио, Эдгар утверждал, что «крестьянину, по-видимому, гораздо хуже [в 1893 году], чем было до отмены крепостного права», особенно если оставить в стороне «вопрос о личной свободе». Он даже видел положительные стороны в кризисе, связанном с голодом: это было «скрытое благословение», потому что оно вернуло «крестьянина и его давнего правителя к их прежним отношениям». Эдгар основывал это ностальгическое утверждение не только на неспособности крестьян самостоятельно заниматься своими делами, но и на их слепой преданности своим помещикам и особенно царю. Крестьяне не стремились к свободе, писал Эдгар, а были счастливы как крепостные, работающие на своих хозяев. Подобно американским рабам, русские крестьяне были способны процветать только под руководством знатного землевладельца, который мог взять на себя ответственность за их развитие. В рецензии, опубликованной в только образованном на тот момент журнале «Annals of the American Academy of Political and Social Science», была высказана аналогичная мысль: сочетание лояльности, несамостоятельности и отсутствия интереса к свободе русских крестьян вызывают у них желание вернуться к зависимости от своих помещиков[64 - Рецензия на книгу Уильяма Харбутта Доусона опубликована в: Annals. 1894. July. Vol. 5. P. 118–120. См. также [Edgar 1893: 579–581; Edgar 1892а: 698]. О структурном сходстве освобождения рабов и крепостных в 1860-х годах см. в [Колчин 2016].]. Независимо от того, ссылались ли авторы прямо на обстоятельства недавно освобожденных рабов на юге США или нет, в ту эпоху сила подобной ложной ностальгии проявляется во всех американских работах о России.

Если многие американские наблюдатели винили глупость, фатализм, терпение и зависимость крестьян в том, в каких плохих условиях они находились, то другие видели основную проблему в организации крестьянского хозяйства. Оценки экономических институтов, особенно мира, или общины, были тесно связаны с оценками характера. Как прокомментировал один автор в «The Chautauquan», мир был лучшим выражением «наиболее существенных национальных инстинктов русского характера»: чувства «примитивного равенства», взаимной зависимости и патриархальной организации, не говоря уже о таких чертах, как лояльность и апатия [Wyman 1892: 61]. Тем не менее Эдгар и другие отмечали, что мир в то же время несет ответственность за устаревшую и непродуктивную российскую сельскохозяйственную систему. Таким образом, национальный характер, проявившийся в мире, был ведущим фактором экономических проблем России. Статьи в «Annals» и «Forum» – обе взяты из широко читаемого «Review of Reviews» – критиковали «деспотизм мира», который уничтожал любые возможности для индивидуального обогащения. Только благодаря «индивидуальным амбициям», утверждал Эдгар, Россия сможет заполнить «огромную пустоту [то есть сельское хозяйство] в самом сердце империи» [de Lastrade 1892: 225–226; Edgar 1892b: 576, 581]. Поддерживая поворот в сторону индивидуализма в российской экономике, многие американские наблюдатели почти не видели перспектив для таких изменений. Эдгар вторил Гакстгаузену, утверждая, что, какой бы непродуктивной и отсталой она ни была, общинная система соответствовала характеру крестьянства.

Некоторые американские наблюдатели подчеркивали свой партикуляризм, утверждая, что Россия находится за пределами Европы. Дипломат Чарльз Эмори Смит в печати задался вопросом: «Возможно ли, чтобы одна засуха привела к голоду такого масштабного характера?.. Возможно ли, чтобы такая крайняя нищета, которая больше похожа на посещение древних или отдаленных восточных мест, могла оказаться в пределах современной европейской системы?» [Smith 1892: 542]. Голод был доказательством того, что Россия принадлежала к другому миру; такое разрушение никогда не могло произойти в истинно европейской стране. Джордж Кеннан дал ответ на вопрос Смита: «Вероятно, нет другой страны в Европе, где после одного неурожайного года менее чем через два месяца крестьянам пришлось бы перейти к жизни на корнях, отрубях и сорняках» [Kennan 1892: 7][65 - Вполне предсказуемо, что в тяжелом положении крестьян Кеннан обвинил российское правительство.].

Если место России не в Европе, то где же? Многие авторы вторили предположению Смита о «посещении восточных мест», понимая голод как доказательство того, что Россия действительно была азиатской страной. Наблюдатели сравнивали Россию с Индией, отчасти из-за размера колонии, но также и из-за часто случавшегося там голода (включая 1866, 1877 и 1891 годы)[66 - См. редакционные статьи: What Is to Be Done? // Free Russia. 1891. December. Vol. 2. P. 5; The Famine in Russia // Review of Reviews. 1891. October. Vol. 4. P. 378.]. В одной статье в журнале «The Nation» даже указывалось, что ситуация в Индии более благоприятна, чем в России, из-за эффективности последних британских усилий по предотвращению голода[67 - См. редакционную статью: The Precautions against Famine in Russia and India // Nation. 1891. 20 August. Vol. 53. P. 137–138.]. Голод только подтвердил, что позиция России была ближе к Азии, чем к Европе. Для партикуляристов российский кризис был результатом русского национального характера.

Однако для других наблюдателей голод был доказательством не того, что Россия находится за пределами Европы, а того, что настоящее России – это прошлое Европы. Аккуратно переворачивая утверждение Маркса о том, что промышленно развитые страны показывают отсталой стране «образ ее собственного будущего», эти наблюдатели предположили, что нынешний кризис в России был частым явлением в Европе – но только в ее прошлом. Сотрудник службы помощи Уильям Эдгар, например, описал голод в России как «мрачную, мрачную сказку о давно минувших годах, об условиях, которые с развитием цивилизации сделались невозможными»[68 - Цит. по: [Smith 1994: 131]. См. также [Edgar 1893: 6, 4].]. В «Review of Reviews» также подразумевали, что голод является анахронизмом в современном мире; голод в России, как было заявлено в редакционной статье, «дает нам представление о том, как люди страдали в прошлые века»[69 - Редакционная статья: Russia’s Scourge // Review of Reviews (New York). 1892. 5 February. P. 1.]. Россия шла по тому же пути прогресса, что и остальная Европа, но сильно отставала. Подразумевалось, что Россия была иной, но не по своей сути.

Американские наблюдатели конца XIX века, безусловно, не желали, чтобы Россия вошла в круг современных наций, и использовали язык европейских комментаторов, чтобы обосновать ее исключение. И все же они предлагали разные, даже противоречивые объяснения такого исключения России. Для Фоулка, Уайта и Смита отличия России были врожденными, что делало ее жителей менее развитыми в плане умственных способностей и промышленности. Другие, в том числе Холстед, Ривз и в первую очередь Кеннан, в этих же чертах винили русское самодержавие или православие, а не национальность. Для этой последней группы голод продемонстрировал не то, что проблемы России являлись врожденными, а то, что русские могли бы – в какой-то отдаленный период – достичь европейского уровня промышленности и материальных стандартов, если бы только они могли избавиться от своих угнетателей.

Не все американские участники дискуссий о России разделяли эти две позиции. Два русских иммигранта, И. А. Гурвич и В. Г. Симхович, предложили более радикальный универсалистский довод, заключавшийся в том, что Россия в тот момент становилась модернизированной индустриальной страной. Утверждения этих иммигрантов, основанные на идеях Маркса, резко обострили американские дискуссии о России. Полностью отвергая стереотипы о национальном характере, вместо этого они изображали мир как основной источник угнетения крестьян. Хотя они соглашались с характеристиками, которые дали общине урожденные американцы, они возлагали еще большие надежды на ее упразднение. Их надежды основывались на убеждении, что мир является механизмом политической и экономической эксплуатации, а не хранилищем духовных ценностей России. Хотя оба иммигранта жили в 1890-х годах в Нью-Йорке, их идеи по сельскому вопросу были теснее связаны с русскими дискуссиями, чем с американскими. Их нападки на популизм также были частью русской аргументации. Хотя тогда и в Соединенных Штатах, и в России шли дебаты по поводу популизма, идеи и смыслы движения в двух странах существенно различались. Народничество в России начиналось как движение элиты «к народу», в то время как американский популизм имел явно антиэлитарный оттенок. Русские народники, несмотря на их противостояние с марксистами, больше основывались на спорах с марксистами, чем их американские коллеги. Политический контекст также имел значение: американские популисты поднимались и падали в предвыборной политике, в то время как народники в России сталкивались с угрозой постоянных преследований и арестов со стороны царской полиции[70 - По поводу американских популистов см. [Goodwyn 1976]. При изучении русского народничества стоит обратить особое внимание на работу [Wortman 1967]. Сравнительный анализ см. в [Taggart 2000, ch. 2–3; Pollock 1962, ch. 5].].

Симхович и особенно Гурвич участвовали в жарких спорах между марксистами и народниками конца XIX века, которые проходили среди интеллигенции в сибирских деревнях, где жили ссыльные, в подпольных кружках по всей России и в сообществах русских революционеров, разбросанных по всей Западной Европе. Большинство участников соглашались с тем, что конечной целью для России является коммунизм, но они резко расходились во мнениях о том, как достичь этой цели. Спор касался роли крестьянской общины. В то время как народники превозносили первобытный коммунизм мира как зародыш коммунистической России, марксисты рассматривали общину как пережиток феодализма и препятствие историческому прогрессу. Одним из наиболее значительных – и наиболее весомых – марксистских вкладов стала работа «Развитие капитализма в России» (1899) В. И. Ленина, который настаивал на том, что расширение рыночных отношений вот-вот приведет к разрушению общины, приближая Россию к капитализму, а следовательно, и к коммунизму.

Ленин, склонный оставлять уничижительные критические замечания в адрес других авторов, высоко ценил Гурвича. Он отметил «прекрасную» работу Гурвича и «удивился» его статистическим навыкам. Гурвич был всего лишь вторым, кто написал в Америке диссертацию по русской тематике, но вряд ли этот факт объясняет одобрительный отзыв Ленина. В своей диссертации Гурвич утверждал, что крестьянская община рушится под давлением экономического неравенства и распространения денежной экономики[71 - О том, как Ленин использовал эту книгу, см. в [Гурвич 1941: 4–6; Ленин 1947: 185–186; Dossick 1960].]. То, что его аргументы совпадают с доводами Ленина, не должно вызывать удивления. Гурвич долгое время активно участвовал в русских радикальных кружках; его сестра по сути помогла перевести «Капитал» на русский язык. Его деятельность привела не только к тому, что он был сослан в Сибирь (где познакомился с Джорджем Кеннаном), но и, возможно, к его бегству из России. Он поселился в Нью-Йорке, где редактировал еженедельную русскоязычную газету «Прогресс» и поступил в Колумбийский университет[72 - Некоторые аспекты его биографии взяты из [Epstein 1965, ch. 8; Кеннан 1906].]. Аргументация Гурвича была в точности такой же, как и у Фридриха Энгельса, который написал, что голод в конечном счете должен «послужить делу прогресса человечества». Гурвич чувствовал необходимость заявить о «независимости суждений», хотя пришел к тем же выводам, что и Энгельс[73 - Письмо Энгельса Даниельсону от 15 марта 1892 года [Энгельс 1965: 266]. См. также [Энгельс 1962: 261].]. Оба обвиняли в голоде не крестьян, а общие условия российской экономики, «отсталость русского сельского хозяйства» [Гурвич 1941: 120]. Более того, и Гурвич, и Энгельс рассматривали голод как знаковое событие для России, сигнализирующее о появлении новой социальной системы: капитализма [Hourwich 1893]. В этом смысле хорошие вести пришли вместе с плохими (а фактически из-за них): голод поможет отделить рабочих от земли и превратить крестьян в рабочих. Стимулируя прогресс в направлении капитализма, голод значительно приблизил коммунизм[74 - Это тема многих статей Гурвича в «Прогрессе». Например, см.: Крестьянский вопрос в полицейском государстве // Прогресс (Нью-Йорк). 1892. 19 февраля. № 11; Голод в России // Прогресс (Нью-Йорк). 1891. 20 декабря. № 3.].

Анализ Гурвича был близок к мыслям другого эмигрировавшего в Соединенные Штаты мыслителя, который также склонялся к марксистскому пониманию прогресса. В. Г. Симхович защитил диссертацию в Университете Галле (Германия), где познакомился со своей будущей женой Мэри Кингсбери. Когда в 1898 году она вернулась в Соединенные Штаты, чтобы управлять поселением в Гринвич-Хаусе, он вскоре последовал за ней, в конечном итоге получив назначение на должность профессора экономической истории в Колумбийском университете [Simkhovitch 1938: 50–51, 87; Rodgers 1998: 85–86]. Давно изучая марксизм, Симхович заимствовал многие из своих ключевых концепций из марксистской традиции; позже он написал монографию о разновидностях марксизма [Simkhovitch 1913а]. Следуя этим концепциям, Симхович связал русский мир с тем, что он назвал российской «карликовой экономикой» (Zwergwirtschaft). Община, писал он, способствовала обнищанию не только своих членов, но и национальной экономики в целом. Симхович обрушился на два общепринятых взгляда на мир: что это естественное и подлинное осознание сущностной русскости и что он обеспечивает возможный путь к свободе. Он отверг как «басню» утверждение о том, что мир был природным (urspr?nglich); он был искусственно создан для облегчения сбора налогов. Мир также не был уникальным русским явлением; напротив, это была форма социальной организации, которая появилась (недавно или ранее) во всех странах[75 - См. [Simkhowitsch 1898: 12]; рецензия на книгу в: PSQ. 1903. Декабрь. № 18. С. 703; [Simkhovitch 1900: 384; Simkhovitch 1913b: 398].]. Если прошлое мира было мифом, то как же он может обеспечить будущее России? Хотя народники возлагали на мир свои надежды на коммунистическую Россию, которая обеспечит свободу крестьян, Симхович сомневался в осуществимости этой перспективы. Наоборот, народники боролись за «сохранение системы, при которой существование, соответствующее человеческому достоинству, совершенно невозможно» [Simkhowitsch 1897: 678]. Ключом к будущему России была ликвидация мира. В той мере, в какой голод может ускорить этот процесс, даже катастрофа такого масштаба может быть выгодна. Признавая «страдания нынешнего поколения крестьян и ремесленников», Симхович упорно смотрел в более светлое будущее: «Каким бы болезненным ни был этот период, он должен скоро закончиться» [Simkhovitch 1900: 384].

Симхович и его друг и коллега-марксист Гурвич согласились по большинству вопросов о мире: он не был проявлением славянского духа; он угнетал своих членов и препятствовал экономическому росту; и его упадок, о котором сигнализировал голод 1891–1892 годов, был как неизбежным, так и благотворным[76 - Гурвич, рецензия на книгу. PSQ. 1899. Сентябрь. № 14. С. 541–544; Симхович Гурвичу, 24 ноября 1897 года. Isaac A. Hourwich Papers, folder 113.]. Основывая свой анализ на экономических структурах, а не типах личности, Симхович и Гурвич полагали, что община представляла прошлое России, но не ее сущность. Россия для них не была мифической и мистической страной, удаленной от Европы. Ее развитие было просто еще одной главой в книге мирового прогресса, немного запоздалой, но ничем не отличающейся от событий в предыдущих главах, действие которых происходило в Великобритании, Франции, Германии и Соединенных Штатах. Однако эти идеи имели мало значения в американском контексте. Гурвич и Симхович больше общались друг с другом и с коллегами-социалистами за рубежом, чем с другими наблюдателями в Соединенных Штатах. Их труды о голоде и его последствиях резко контрастируют с американскими работами.

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
3 из 5