– Нельзя.
– Почему?
– Потому что нельзя.
– Но почему?
– Все, Тоф, довольно, иди сюда.
– Ладно.
Не уверен, что мне удастся ее поднять. Не знаю, сколько она весит. Может, сто фунтов, а может, сто пятьдесят. Я открываю дверь в гараж и возвращаюсь. Отодвигаю стол от дивана. Опускаюсь рядом с ней на колени. Завожу одну руку под колени, другую – под спину. Она пытается сесть.
– С колен тебе не встать.
– Ну да.
Я поднимаюсь с колен и нагибаюсь.
– Обхвати меня за шею, – говорю.
– Осторожнее, – говорит она.
Она обхватывает меня за шею. Рука у нее горячая.
Так, задействуем ноги. Я прижимаю полы халата к ее ногам под коленями. Не представляю себе, какой может быть кожа в этих местах. Боюсь того, что может обнаружиться под халатом, – синяки, пролежни, язвы. Там наверняка есть синяки, мягкие участки… там, где все сгнило. Я встаю на ноги, она тянется свободной рукой к той, что обнимает меня за шею, дотягивается, сплетает пальцы. Она легче, чем я думал. И не такая истощенная, как я боялся. Я обхожу кресло, стоящее рядом с диваном. Однажды я видел, как они, мать с отцом, вместе сидели на этом диване. Я иду по коридору в гараж. Белки у нее пожелтели.
– Смотри, чтобы я головой не ударилась.
– Не беспокойся.
– Смотри.
– Не беспокойся.
Мы переступаем через порог первой двери. Под ногами скрипят прогнившие половицы.
– Ой!
– Извини.
– Ой-ой-ой-ой.
– Извини, извини, извини. Ты цела?
– М-м-м-м.
– Извини.
Дверь в гараж открыта. В гараже очень холодно. Она втягивает голову в плечи, я захожу внутрь. Я представляю молодоженов, он переносит ее через порог. Она беременна. Залетевшая невеста. Опухоль – воздушный шар. Опухоль – фрукт, пустотелая тыква. Она легче, чем я думал. Я думал, из-за опухоли она будет тяжелее. Опухоль большая и округлая. Мать натягивает на нее штаны, точнее, раньше натягивала штаны с эластичным поясом, до того как стала носить халат. Но она легкая. Опухоль легкая, пустая, воздушный шар. Опухоль – гнилой фрукт, посеревший по краям. Или улей – черный и живой, с неясными краями. Нечто с глазами. Паук. Тарантул с растопыренными ножками, ножками-метастазами. Воздушный шар, вымазанный грязью. Цвета грязи. Или даже черный, и блестит. Как икра. Цвета икры, и формы тоже, и размером с шарик. Тоф – поздний ребенок. Ей было уже сорок два, когда он родился. Беременной она каждый день ходила в церковь молиться. Когда пришел срок, ей разрезали живот, ребенок был здоровый, все на месте.
Я захожу в гараж, она сплевывает. Хорошо слышный булькающий звук. Сейчас у нее нет ни полотенца, ни кюветы. Зеленая слизь стекает по подбородку на халат. Подступает вторая волна, но она надувает щеки и прикрывает рот ладонью. Зеленая слизь размазывается по лицу.
Дверца машины открыта, и я первым делом просовываю внутрь ее голову. Она сводит плечи, хочет уменьшиться, чтобы легче было пролезть. Я перебираю ногами, встаю поудобнее. Двигаюсь медленно. Почти не двигаюсь. Она – ваза, она – кукла. Огромная ваза. Огромный фрукт. Овощ-чемпион. Я просовываю ее в дверь. Наклоняюсь, устраиваю на сиденье. В этом халате, которым она застенчиво старается прикрыть ноги, она кажется маленькой девочкой. Она поправляет подушку и откидывается на нее.
Устроившись, она тянется к лежащему на полу машины полотенцу, прижимает его ко рту, сплевывает и вытирает подбородок.
– Спасибо, – говорит она.
Я закрываю дверцу и сажусь на пассажирское место. Бет выходит из дома с Тофом, на нем зимнее пальто и теплые рукавицы. Бет открывает заднюю дверь, Тоф залезает внутрь.
– Привет, малыш, – говорит мама, неловко выворачивая голову и глядя на него.
– Привет, – говорит Тоф.
Бет садится на водительское место, поворачивается и хлопает в ладоши.
– Ну, вперед!
Видели бы вы похороны моего отца. Кого только не было – учителя третьих классов, друзья матери, несколько человек с отцовской работы, которых никто не знал, родители наших друзей. Все закутанные до самого носа, с остекленевшими от холода глазами, топали на коврике у входа, стряхивая налипший снег. Шла третья неделя ноября, морозы наступили необычно рано, дороги обледенели – давно такого не было.
Все выглядели потрясенными. Ни для кого не было секретом, что моя мать болеет, что с ней в любой момент может случиться все что угодно, но от него такого сюрприза не ждали. Никто не знал, что делать и что сказать. Не то чтобы у отца было много знакомых – общался он мало с кем, по крайней мере, в городе – так, всего несколько приятелей, но мать многие знали и, наверное, чувствовали, что пришли к приведению, которое хоронит своего мужа.
Мы чувствовали себя неловко. Все было так безвкусно, так ужасно – мы вынуждены были пригласить людей в дом в момент распада нашей семьи. Мы всем улыбались, пожимали руки. А, это вы, здравствуйте, – приветствовал я миссис Глэкинг, свою учительницу из четвертого класса, которую не видел добрых десять лет. Выглядела она хорошо, ничуть не изменилась. Все толпились в холле, мы смущались и извинялись, стараясь хоть как-то разрядить атмосферу. Мама, одетая в платье в цветочек (оно лучше всего скрывало устройство для внутривенного вливания), сначала встречала всех стоя, но вскоре вынуждена была сесть, она всем улыбалась: здравствуйте, добрый день, спасибо, вам спасибо, как поживаете?.. Я подумал было отослать Тофа в другую комнату – отчасти ради него самого, а отчасти чтобы гости не видели всей ужасающей картины, но он сам ушел с кем-то из приятелей.
Священник – дородный незнакомец, одетый в черное, белое и это неоново-зеленое, которое они носят, пребывал в растерянности. Отец был атеистом, так что священник, который знал его только по нашему рассказу, услышанному час назад, говорил о том, как отец любил свою работу (На самом деле любил? – задумались мы, но ответа так и не нашли) и как он любил гольф (это правда, на сей счет у нас сомнений не было). Затем поднялся Билл. Он был хорошо одет, умел носить костюмы. Он отпустил пару острот, весело пошутил, пожалуй, с весельем немного перестарался, полагая, наверное, что один-другой анекдот разогреет народ (в то время он часто выступал на публике). Мы с Бет несколько раз ткнули мать в бок и тут же устыдились: мы с детства дразнили его и издевались над его пресной серьезностью. Потом все потянулись на выход, не сводя глаз с медленно переставляющей ноги матери, каждому улыбающейся, довольной встречей со всеми этими людьми, которых давно уже не видела. Мы немного задержались в фойе, объясняя всем, что дома будут устроены скромные поминки, сочувствующие принесли нам так много еды, за что спасибо, так что, если кто захочет прийти, будем рады.
Пришли многие: друзья матери, брата, сестры, мои друзья по школе и колледжу, приехавшие домой на День благодарения, – и когда все собрались этим темным зимним вечером, я попытался превратить это суровое по сути мероприятие во что-то повеселее. Я намекнул, что неплохо, если бы кто-нибудь сходил за пивом, – Ящика, наверное, хватит, дружище, – прошептал я на ухо Стиву, своему приятелю по колледжу, но никто так и не сходил. Я думал, что стоит напиться, и не из скорби или чего-то вроде того, а просто – у нас ведь вечеринка, не так ли?
Билл приехал из Вашингтона вместе со своей девушкой, которая нам не понравилась. Кирстен приревновала меня к Марни, моей бывшей, которая тоже пришла. Рассевшись в гостиной, мы, не сняв черные пиджаки и галстуки, попробовали было поиграть в викторину, но особенного веселья не получилось, тем более без пива. Тоф с другом играли в «Сегу» в подвале. Мать, в окружении приятельниц по волейбольной команде, устроилась на кухне, они пили вино и громко смеялись.
Зашел Лес. Это был единственный из друзей отца, которого мы действительно знали, о котором что-то слышали. Когда-то, много лет назад, они работали вместе в адвокатской конторе в центре города, но и потом, когда пути их разошлись, по-прежнему время от времени встречались в Чикаго. Когда Лес с женой, собираясь уходить, отыскивали свои пальто и шарфы, мы с Бет подошли к ним сказать спасибо. Лес, человек добродушный и веселый, завел разговор о стиле вождения моего отца.
– Лучше водителя я в жизни не встречал, – говорил он, восхищаясь. – Такой плавный ход, такая точность во всем. Невероятно. Он видел ситуацию на дороге на три-четыре хода вперед, едва притрагиваясь пальцами к рулю.
Мы с Бет жадно слушали его слова. Прежде об отце нам никто ничего не рассказывал, и мы ничего о нем не знали, кроме того, что видели собственными глазами. Мы попросили Леса рассказать еще что-нибудь, хоть что-то. Он сказал, что отец любил называть Тофа «Жопкиным».
– Я даже долго не знал, как его по-настоящему зовут, – признался Лес, набрасывая на плечи пальто, – Жопкин и Жопкин.
Лес классный, по-настоящему классный. Сами мы этого прозвища никогда не слышали. Дома оно ни разу не прозвучало. Я пытался представить себе, как отец его произносит, как они с Лесом сидят в ресторане и он рассказывает другу всякие веселые истории про Стоша и Йона, двух рыболовов-поляков. Нам хотелось, чтобы Лес остался. Чтобы Лес рассказал, что отец говорил про меня, про всех нас, про семью, знал ли он, что был болен, сдался ли он (и почему сдался). И еще: Лес, почему он продолжал ходить на работу, хотя дни его были уже сочтены? Можете рассказать, Лес? Ведь всего за четыре дня до смерти он был на работе. Когда вы последний раз с ним разговаривали, Лес? Что ему было известно? Вам он что-нибудь говорил? И если говорил, то что?
Мы пригласили Леса как-нибудь зайти поужинать. Да, говорит, обязательно, в любое удобное для вас время. Только позвоните.
Когда я последний раз видел отца, то не знал, что это последний раз. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз поставили буквально накануне, я толком ничего и не понял. Его ждало обследование и лечение для восстановления сил, и через несколько дней он мог вернуться домой. Мы приехали в больницу вместе с матерью, Бет и Тофом. Дверь в палату, где лежал отец, была закрыта. Мы толкнули ее – она оказалась тяжелая – и застали отца курящим. В отделении интенсивной терапии. Окна были закрыты, полно дыма, невероятная вонь, а посреди всего этого мой отец, который явно был нам рад.
Мы больше молчали, чем говорили. Пробыли, может, минут десять, забившись в дальний угол палаты, лишь бы быть подальше от дыма. Тоф спрятался у меня за спиной. На каком-то аппарате, установленном рядом с кроватью отца, бегали зеленые огоньки: то вспыхнут, то погаснут, погаснут – вспыхнут. А еще один – красный – горел все время.
Отец полусидел на кровати, откинувшись на две подушки. Нога на ногу, руки за головой. Улыбался, будто выиграл главный в своей жизни приз.