– Короче! – сказала я.
– Семьдесят.
– С ума сойти! – Я опять надела шляпу. Она действительно чертовски мне шла. Впрочем, мне идут все на свете широкополые шляпы. – За семьдесят она и тебе пойдет.
– Меньше невозможно. Это ручная работа.
– А я думала – ножная… Возьму, пожалуй, эту кастрюлю для разнообразия гардероба. За сорок.
– Издеваешься?! Смеешься над людьми, которые тяжким трудом, в ужасных условиях…
– Нет, не за сорок, конечно, это я загнула. За двадцать пять…
Я опять сняла шляпу и положила на фанерный прилавок.
– Постой! – он понял, что я собираюсь уйти. – Могу сбавить пять шекелей просто из симпатии. Она тебе очень идет. Я глаз не могу отвести.
– В твоем возрасте это нездорово. Если сейчас ты не отдашь мне этот ночной горшок за сорок шекелей, разговор окончен…
– Забирай за шестьдесят пять, и будешь благодарить меня!
– Я уже благодарна тебе по гроб жизни, ты меня развлек. Накрой своей шляпой знаешь что? Сорок пять шекелей – звездный час этой лохани, и не отнимай моего драгоценного времени…
– Шестьдесят пять, и разойдемся, довольные друг другом!
– Я и так довольна. Мой-то кошелек при мне. А ты торчи здесь, на солнцепеке, до прихода Машиаха.
И повернувшись, под призывно возмущенные его вопли – вот теперь главное не оглядываться, тем более что в кошельке у меня всего тридцать пять шекелей, а надо еще домой возвращаться, – бодро пошла прочь.
Но шагов через пятьдесят остановилась у ближайшего кафе и села за плетеный столик, вынесенный в тень старого дородного платана.
В три часа дня, в вязкую августовскую жару я была единственной чуть ли не на всей улице, если не считать старика-шляпника и легиона неустрашимых кошек, которых в изобилии плодит Иерусалим.
– Кофе… двойной, покрепче… И коньяку плесни…
– Минутку, гевэрет! – воскликнул бармен и принялся весело насыпать и смешивать, звякать ложечкой, нажимать на рычаг кофейного аппарата… При этом он успевал приплясывать, подпевать музыке, отщелкивать пальцами ритм на всем, что под руку попадется. Его темные кудри библейского отрока с картины художника Иванова были щедро умащены какой-то парфюмерной дрянью, какой любят намазывать свои овечьи руна местные юнцы и юницы…
Из-под тента лотка, под щитом, с которого на прохожих мчался, чуть ли не вываливаясь за край, будущий трамвай, похожий на удава с глазами красавицы-японки, за мной наблюдал толстый шляпник. С видом последнего иудейского пророка он восседал на табурете и делал мне какие-то знаки. Я достала из сумки очки, надела их и расхохоталась: старая сволочь показывал оттопыренный средний палец правой руки, – очевидно, потерял надежду залучить меня под свою шляпу.
Я смотрела на неугомонные руки бармена, вдыхала облачко ванили, поднятое брошенным на блюдце кренделем, и думала – что я делаю, что я делаю?!
Эта тихая улица, кренящаяся вправо, словно стремилась улечься в уже отросшую тень своих туй и платанов, весь этот город на легендарных холмах, с его ненадежными домами, мимолетными людьми, вечными оливами, синагогами, мечетями и церквами… – весь этот город, колыхаемый сухими струями горного воздуха, пришелся мне впору, тютелька в тютельку, – натягивался на меня, как удобная перчатка на руку… Мне было привычно ловко, привычно жарко и привычно лениво в этом городе, и – видит Бог! – дорога к этому кафе в Долине Призраков заняла у меня не так уж и мало лет.
Так что же, черт меня возьми, я опять делаю с нашей жизнью?!
Ночью я поднялась попить, прошлепала в кухню, босыми ступнями выглаживая теплый камень пола. В темноте на журнальном столике белела газета со вчерашними тревожными новостями… С более чем всегда тревожными новостями…
Я выглянула в открытое окно и вдохнула глубину августовской ночи в безмолвном расцвете звездных полян. Далеко внизу цепочка мощных фонарей выжгла гигантскую петлю дорожной развязки Иерусалим – Мертвое море; влево, мимо белеющей срезом снятой груди холма пойдет новая дорога через Самарию… Над Масличной горой вдали – желто-голубое облако огней. Легчайшая взвесь предрассветной тишины… Уже и подростки разошлись по домам после нескольких часов блаженной ночной свободы… Нет более благостного места, чем эта земля накануне очередной войны…
Я вернулась в комнату, бесшумно легла… До утра оставалось дотянуть часа три…
– Ну? – тихо спросил рядом внятный голос мужа. – Третью ночь колобродишь. Так же спятить недолго! Ну их к черту, эти деньги! Жили до сих пор, с голоду не помирали, подаяния не просили…
– Да, – глухо подтвердила я.
– Представь эти долгие зимы, слякоть, тусклую тьму…
– Представляю…
– Давку в метро, огромный неохватный город, хамство российское, милицию-прописку… И нашу беспомощность и бесправность…
– Еще бы…
– …к тому же, и службу с утра до вечера…
– Да…
– …быть заложником организации, а значит, идеологии… С какой стати ты, вольный разбойник, вдруг встанешь под знамена? Ну их к черту, все они друг друга стоят!
– Вот именно…
Он в темноте, как слепец, провел ладонью по моему лицу.
– Значит, отказываемся. Да?
– Да.
– Решено?
– Решено.
– Ну и молодец. Спи…
Не продремав ни минуты, утром я набрала номер департамента Кадровой политики Синдиката.
– Я все взвесила… – сказала я. – Благодарю за предложение, весьма заманчивое и лестное… Надеюсь, вы правильно меня поймете… Видите ли, род моих занятий вряд ли совместим с обязанностями…
– Не понял! – отрывисто буркнули в трубке. – Род моих занятий любит ясность. Ты согласна или нет?
Я оглянулась на мужа. Он стоял, сцепив обе руки замком, показывая мне молча: «Будь тверже!»
Я отвернулась. В окне виднелся краешек сосновой рощи на соседнем холме, с двумя кибитками пастухов-бедуинов, вдали – гора Скопус с башней университета, соседняя арабская деревня, торопливо заставленная коробками недостроенных домов… И надо всем – пустынное небо с прочерком шатуна-коршуна…
Все то, на что я смотрю уже десять лет… Десять лет…
– У меня ни минуты нет на твои «пуцы-муцы»! Сейчас ответь – согласна ты или нет?
– Согласна, – сказала я.