* * *
За неделю до отъезда, посреди растерянной суеты сборов, бессмысленных покупок, беспомощной беготни и ежедневного подписывания неисчислимых и нечитаемых мною бумаг в Долине Призраков, (так что я б уже и не удивилась появлению призраков в моем, помутневшем от жары и напряжения, сознании), – нам удалось вырваться в Хоф-Дор, тем самым хоть на два дня оборвав затяжную истерику четырнадцатилетней дочери, не желавшей уезжать «ни в какую вашу дурацкую Россию».
Мы любили этот изрезанный кружевными петлями берег Средиземного моря между Хайфой и Зихрон-Яаковом; под высоким горбом ракушечного мыса – неглубокую бухту, на дне которой в ясную погоду видны ноздреватые базальтовые плиты – развалины затонувшего финикийского города; любили круглые белые домики-«иглу» на травяных лужайках между неохватных старых пальм; неказистый, окруженный частоколом деревянных кольев, воткнутых в песок, «Бургер-ранч», с колченогими скамейками и столами, – весь этот пляжный рай в двух босых шагах от моря с его самозабвенной, переменчивой, неугомонной игрой синего с бирюзовым…
И все два дня плавали до изнеможения, до одури, безуспешно пытаясь смыть с души тягостную двойную тревогу – в ожидании «нашей» России и в ожидании нашей здешней неминуемой войны, которая уже набухала, уже сочилась гноем из всех старых ран и запущенных нарывов…
Дочь оплакивала свою жизнь.
– Вы – эгоисты!! – кричала она нам: – Через три года я буду старая, понимаете?! – старая, и всем здесь чужая!
Вечером она бродила в длинной юбке по воде, путаясь босыми ногами в тяжелом подоле, и до поздней ночи сидела с несчастной прямой спиной на горбу ракушечного мыса, глядела в море и тосковала впрок…
Из влажной глубины ночи с ропотом рождалась волна, быстро перебирая валкий гребень лохматыми лапами белой пены, дружной шеренгой катилась к нам, но выдыхалась, таяла, и к мысу доплывала тончайшей кружевной шалью, фосфоресцирующей в латунном свете луны… А за ней, рыча, уже бежала другая шеренга дружных болонок из пены, и бесконечный их бег сминал любую надежду, любую робкую надежду на отмену неотвратимого…
…Наутро мы уезжали.
В последний раз сбегали искупаться «на минутку», и часа полтора никак не могли расстаться с морем. Наконец я повернула и поплыла к берегу в кипящей солнечными иглами воде, и с каждым моим подъемом на гребень волны медленно приближалась огромная пальма на берегу, взмывая в небо и опускаясь, взмывая и опускаясь…
Я плыла над черными базальтовыми плитами, над развалинами финикийского города, бытовавшего под этим небом и упокоенного на песчаном дне в такой дали времен, о которой могли рассказать – и неустанно рассказывали – только эти волны; я плыла, пока не нащупала ногами дна, встала и побрела, отирая ладонями мокрое лицо…
Мои на берегу размахивали руками, указывая куда-то вверх…
Я закинула голову: два дельтаплана, покачиваясь, парили в дымной голубизне навстречу друг другу: белый, с оранжевыми полосами, и желтый, с зелеными. Казалось, они играли в какую-то игру, переговаривались, кивали друг другу, подшучивали… Их темно-зеленые тени скакали по мелким волнам. Вода подсыхала на моем лице долгими жгучими каплями.
Боже, думала я, что я наделала! Что я наделала…
Глава вторая
Подъезд
Не знаю, как это получилось, но квартиру мы сняли, минуя проверку Шаи. Возможно, в то время он находился в отпуске. Многие мои коллеги жаловались, что Шая, со своей маниакально-служебной подозрительностью, не позволил снять прекрасные квартиры в центре Москвы. Он являлся, грозный и неподкупный, залезал на чердаки, спускался в подвалы, вынюхивал лестницы, высматривал в бинокль соседние здания, вымерял шагами двор, ложился на асфальт, фонариком высвечивая днища машин… И выносил свой вердикт.
– Нет, – говорил он сурово. – Эта квартира опасна. Если поставить на крышу той школы напротив пулемет, то можно уже читать «Шма, Исраэль!».
Или:
– Нет, из этого лифта отлично простреливается вся площадка. Если внутри укрывается террорист, а ты выходишь из квартиры, можешь заранее читать «Шма, Исраэль!».
Словом, поиски квартиры для нового синдика длились неделями, месяцами, выматывали душу, озлобляли маклеров…
Мы как-то проскочили. Более того: сняли первую попавшуюся квартиру. Буквально – первую, в которую завез нас маклер Владик. Она мне понравилась сразу: небольшая, полупустая, свежеотремонтированная, в одном из старых пятиэтажных домов Замоскворечья, в Спасоналивковском переулке. За одно это название я готова была выложить все положенные нам на квартиру деньги.
– Мне нравится, – сказала я. – Берем. Маклер Владик изумился.
– Как?! Прямо вот так, сейчас и эту? Но я приготовил вам на сегодня еще семь вариантов. Не хотите посмотреть?
– А чего там смотреть? – просто я хорошо помнила свою «хрущобу» на Бутырском хуторе. – От такого добра-то…
Ну и въехали на другой день со своими двумя чемоданами.
Гибрид Петроколумб (Клумбопетр), корсар среднерусской возвышенности, – литая гигантская клумба, сувенир высотой с Эйфелеву башню – плыл над Замоскворечьем под чугунными трусами, изображающими свернутые паруса. В руке он сжимал золотой вердикт, врученный Петру испанской королевой и скульптором Церетели. Вместе с разноцветными фасадами старо-новых особняков по дуге набережной, с прыскающими посреди канала фонтанами, со страшновато-сладеньким, – работы Шемякина, – комплексом фигур-аллегорий всех пороков человеческих в сквере на Болотной… все это вместе, по моему ощущению, – убедительно пошлое, – являло какую-то иную Москву, совсем не ту, что мы покинули когда-то: притягательный город-монстр, могучий цветастый китч, бьющий наповал заезжую публику золотыми кеглями куполов на свеженьких церквах.
Впрочем, не все гранитные приметы прошлого были сброшены со своих постаментов: Ленин на метро «Октябрьская» – слободской громила в приблатненном полупальто, с извечной кепкой, как каменюка, зажатой в кулаке, – по-прежнему к чему-то молча и властно призывал… В хорошую погоду вокруг него каталось на роликах юное население, школьная программа которого уже не была устремлена в коммунистическое завтра.
Со временем выяснилось, что наш подъезд начинен всевозможными сюрпризами. Подавляющую часть времени домофон входной двери был испорчен, так что проникнуть в дом мог каждый, кому приспичит. В квартире на первом этаже жила семья любителей-собаководов, разводящих уникальную породу гигантской болотной собаки, в темноте мало чем отличающейся от рослого пони. Люди они были занятые и не всегда трезвые, собак своих выпускали погулять без сопровождения. В сумраке подъезда те поджидали жильцов у лифта, вежливо сопя, угрюмо оттирая их плечом к стене и тяжело наступая на ноги…
И все-таки главной бедой нашего подъезда были не бомжи, не пес-левиафан, подстерегающий жильцов во тьме у лифта, а – мальчик. Кроткий мальчуган из 16-й квартиры, ангелок с голубыми глазами и славно подвешенным языком. Именно он наводил ужас на весь дом. Именно за ним приглядывали в оба взрослые, именно его провожали подозрительными и свирепыми взглядами все жильцы дома. И ничего не могли предъявить в доказательство своих обвинений.
Впервые я столкнулась с ним спустя неделю после нашего переезда.
Вошла в подъезд и ощутила явственный запах гари, ненавидимый мною с детства, когда по осени в Ташкенте жгли кучи палых листьев и я, сжигаемая астмой, металась по квартире днем и ночью, пытаясь найти уголок, куда бы не проникла удушающая вонь.
Слева, на желтой стене, в глаза бросались мятые почтовые ящики, частью обугленные, облитые водой. Под ними в огромной луже на кафельном полу мокли лохмотья черного пепла и валялись недоспаленные газеты, журналы, рекламные листки…
У лифта стояли двое – пожилая женщина и огненно-рыжий мальчик с лицом нежнейшего фарфорового сияния. Он напомнил мне юного финикийца с одной старинной гравюры.
– …где я был, а где – огонь, – говорил он терпеливо и вежливо. Женщина нервничала, наступала, угрожающе сжимала кулак перед его личиком.
– Знаем, зна-аем! Ты всегда ни при чем!!! А только где ты, там и горит! Вот погоди, если мать на тебя управу не найдет, то милиция уж выследит!!!
– Минутку, – сказала я, – здравствуйте. Я ваша новая соседка с третьего этажа. Что здесь у нас происходит?
– Да вот! – женщина кивнула на ребенка. – Беда нашего подъезда. Чуть не каждую неделю тишком дом палит!!! Видали, там, ящики? Главное, гад малолетний, всегда отпирается! И как назло, никто его за руку поймать не может! Ускользает!
Мальчик поднял вдохновенное остренькое лицо, проговорил:
– Как много на свете злых людей! Но я все стерплю. Я посылаю им свет в душе!
Слишком он был бледен и худ. У меня просто сжалось сердце. Подошел лифт, мы втроем вошли в него.
– Вы не имеете права обвинять мальчика бездоказательно, – сказала я соседке вполголоса. Она метнула на меня яростный взгляд и, выходя на своем втором этаже, в сердцах ответила:
– Не имею?! Ну-ну… Погляжу я на вас, когда вместе-то запылаем… И главное, этот паршивец сам – с последнего этажа! – сквозь огонь будет рваться вниз. И не успеет!
Двери за ней сошлись, странный мальчик проговорил речитативно-молитвенно куда-то поверх моей головы:
– Злые люди возводят на меня напраслину, злые люди… Но я всем посылаю свет в душе!
Я вышла из лифта и оглянулась. Еще мгновение юнец стоял в тусклой кабине, ангельски кротко сияя огненно-рыжим нимбом волос, как рыбка-вуалехвостка в тесном аквариуме.
Двери стакнулись, лифт понесся на последний этаж…
Microsoft Word, рабочий стол, папка rossia, файл sindikat
«…какое счастье, что я – человек птичий, и проснуться в пять утра мне не в тягость. Семья спит, значит, эти два заветных часа – с пяти до семи – станут моим необитаемым островом, куда я не позволю сунуть нос ни одному на свете Пятнице…
…ременная-погонная, кнутовая писательская упряжка: необходимость вывязать буковками хоть несколько слов, хоть несколько строк, будто через эти мельчайшие капилляры кириллицы мы выдыхаем в пространство переработанный воздух нашей жизни. Уже очевидно, что при моей московской круговерти ничего серьезного написать не удастся. Впрочем, обрывки этих рассветных мыслей, вчерашние картинки и ошметки разговоров все равно сослужат в будущем свою неминуемую службу.