Оценить:
 Рейтинг: 0

Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 9 >>
На страницу:
3 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

* * *

И на этом довольно бы часов, не правда ли? Довольно уже сложных механизмов, в глазах от них рябит, а от золота и латуни, от серебра да бронзы, от цветного фарфора и дерева ценных пород с души воротит человека с утончённым вкусом: Co zanadto, to niezdrowo – хорошая пословица: «Всё, что слишком, то не здорово». Ну, и довольно уже, пора завершить беглое знакомство с домом на Рынко?вой и с коллекцией часов, что одушевляла, отсчитывала и озвучивала жизнь нескольких персонажей примерно в середине прошлого века…

Однако напоследок заглянем ещё в одну комнату этой квартиры.

Она небольшая, но и не клетушка, квадратная, удобная, с голландской печью, облицованной бело-голубыми изразцами: на каждой плитке – синяя бурбонская лилия; они вроде бы одинаковые, но если всмотреться, если поочерёдно прищурить то правый глаз, то левый…

Тут жил десятилетний мальчик.

Комната Ицика (Izzio, как называли его домашние, что по-польски произносится мягко, уютно, словно ёжик свернулся: Ижьо) по количеству каретных часов представала настоящим логовом матёрого путешественника. Полки и стеллажи были уставлены самыми разными представителями этого мобильного отряда армии часов, придуманных в конце XVIII века легендарным мсье Бреге (его звали как папу – Абрахам), для военных кампаний Наполеона Бонапарта.

Весёлые часики, чьи колёса и пружины видны сквозь стеклянную фасадную панель, и так дружно щёлкают и тикают, завораживая взгляд – они были самыми любимыми в коллекции отца. В некоторых имелись и календарь, и колокольчики, и овальное застеклённое окошко в верхней грани корпуса, сквозь которое виден баланс часового механизма; и застеклённая дверца сзади, чтобы регулировать точность хода.

И можно смотреть на эти милые переносные часики сколь угодно долго, воображая почтовый дилижанс, длинную-длинную дорогу, ночёвки на постоялых дворах или прямо в мягкой траве, под могучим деревом, воображая негромкий деликатный бой в темноте, в ночной карете. Можно придумывать бегство и погоню, и схватки с разбойниками, и разные другие приключения…

(Отец считал Ижьо мальчиком слишком мечтательным, втайне вздыхал: эх, поменялись бы характерами дерзкая упрямая Голда и его нежный, как девочка, сын!)

Среди изрядного количества каретных часов, английских и французских, тут было несколько действительно отменных экземпляров: например, невероятно сложный подлинный Бреге 1798 года. Как и все часы, эти били четверть, час и половину, но ещё были будильником, имели вечный календарь и циферблат в виде луны. А главное, целиком были произведены вручную. Подумать только: эти часики были созданы руками самого Абрахама Бреге!

Да, комната мальчика была заповедником каретных часов. Впрочем, помимо них, были в этой комнате ещё одни часы, каминные, тёмно-зелёного мрамора с золотым навершием: муза Клио с книгой в руках. Папа говорил, что часы обычные, «шикарные, но не важные»: просто ампир, просто Франция, середина XIX века; просто подарок на его юбилей от Гильдии Зэгармистжев, или зэйгарников.

И всё же часы были изумительные, дворцовые, глаз не отвести: мрамор – грозный штормовой океан; а если долго всматриваться, среди бурных волн едва различим борт полупотопленной утлой лодчонки. И так прекрасна, так изящна золочёная дева Клио: босая, в складчатой тунике, – она сидела на низкой банкетке, перекинув ногу на ногу и чуть отвернувшись от Ижьо. Золотые косы на прелестной головке уложены полукружьями. И такое спокойствие, такая невинность в тонком античном лице.

В отсутствие камина часы стояли на столе, за которым Ижьо делал уроки. Он хотел, чтобы Клио всегда была перед глазами. Он был в неё тайно беззаветно влюблён.

* * *

Разумеется, мальчику тоже предстояло стать зэгармистжем, зэйгарником, ничто иное даже не обсуждалось. Ему предстояло наследовать магазин и мастерскую, драгоценную коллекцию часов и, главное, профессию. После окончания гимназии его ждала Ecole d’Horlogerie de Geneve, Высшая часовая школа в Женеве. А там – о-го-го! Там вершина твоего учения, итог твоих трудов: сделанные вручную карманные механические часы с индивидуальным порядковым номером, собранные и отрегулированные на территории кантона Женева. И работаешь ты над ними всё время, чтобы, в конце обучения, изготовленные тобой часы прошли сертификацию на получение Женевского клейма, символа качества наивысшего часового искусства!

Отец уже года три как приучал его к делу. Каждый день, возвратившись из гимназии и поужинав (голодный желудок никакой учёбы дельно не переварит!), мальчик целый час околачивался в мастерской – том самом рабочем закуте, отгороженном от торгового зала застеклённой витриной. Он именно что околачивался: то вскакивал и смотрел на руки отца из-за его плеча, то присаживался рядом, то (с недавнего времени) осторожно прилаживал тощую задницу на табурет отца, чтобы поработать паяльником. Отец уже поручал ему паять: соединять детали оловянным припоем и флюсом. Мальчик уже успешно работал надфилем, мелким тонким напильником для точных работ, хотя прежде и портачил достаточно. Но отец никогда его не бранил, никогда не повышал голоса. И даже если переделывал за сыном всю работу, обязательно говорил: «Уже лучше!»

Начинать надо с общих технических навыков, говорил отец: работа паяльником, надфилями, тонкими отвёртками, которыми закручивают мельчайшие болтики; осваивать клёпку, нарезку резьб. И лишь затем осваивать общие принципы часового хода… Но это учёба на годы, повторял он (сам прошёл такую же учёбу у своего отца, в честь которого и назван Ицик), любого научить этому нельзя. Тут нужны не только умные пальцы, не только слух, как у скрипача. Нужны особые мозги и особое сердце, которое тикает в унисон с часовым механизмом.

Ицик обожал отца. Обожал его руки с чуткими пальцами, с коротко и кругло остриженными ногтями. Обожал каждое их расчётливое скупое движение. Обожал мягкий тускловатый голос и манеру говорить, тщательно выбирая слова и умолкая, перед тем как найти более точное слово. Отец имел обыкновение трижды повторять фразу, даже не варьируя порядок слов:

«Узел баланса состоит из анкерного колеса, анкера и маятника…

Узел баланса (повторим, ингэле!) состоит из анкерного колеса, анкера и маятника… Надеюсь, теперь ты запомнил на всю жизнь: узел баланса – покажи-ка, где он у нас? правильно! – состоит из анкерного колеса (так!), анкера и маятника».

Считал, это помогает в деле, входит в голову мальчика и оседает там надёжным фундаментом.

Отец вообще знал уйму самых разных вещей и, главное, умел объяснить их обыденно просто: говорил – ты спрашивай, спрашивай, что в голову придёт, постараемся разобраться. Ицику приходило в голову бог весть что: откуда взялись зеркала и линзы, почему колёсики с зазубринами, почему поезд разгоняется на бо?льшую скорость, чем автомобиль, на чём тесто так мощно поднимается из кастрюли, разве оно живое? А как держится в воздухе аэроплан, а что случилось с Римской империей, у которой было столько легионеров, а почему к старости человеку нужны очки? Отец никогда не отмахивался даже от самых дурацких вопросов. И почему-то ответ на любой вопрос мальчика приводил их – кружным путём, порой и очень далёким, – к часовому делу, к какому-нибудь шпиндельному спуску с двуплечим балансом, или к фрикционной муфте для облегчения вращения стрелки, или к способу извлечения звука: колокольчику с молоточком и струнам, прямым или спиральным.

На рабочем столе Абрахама, застеленном чёрным сукном (на чёрном легче заметить выпавшую мелкую деталь), всегда открыт ящичек Potans Bergeon – старинный набор часовых инструментов, купленный в Швейцарии ещё дедом самого Абрахама, прадедом Ицика, первым зэйгарником в роду Страйхманов.

В ящике – отделение для потанса, станочка-удальца, в который вставляются солдатики-пуансоны, ударные инструменты. А пуансонов этих, самых разных – целая рота. Вот они, справа, каждый сидит в своей лунке, как солдат в окопе. Пуансон вставляется в станок-потанс, и сверху по нему чётко, остро и легко ударяют молоточком: запрессовывают в карманы крошечные рубиновые камни – они уменьшают трение и потому используются в часовом механизме вместо подшипников.

В больших часах их не бывает, только в наручных и карманных, и руками это сделать невозможно, даже если вообразить, что ты – Мальчик-с-пальчик и палец у тебя с остриё иголки. Нет, микроскопические рубиновые камни запрессовываются микроскопически точно, и вбивать их надо под определённым углом. Часы вставляются на подставку в потансе, сверху строго вертикально опускается точно подобранный пуансон. Он опускается на камень, по нему ударяет молоточек и… вот он, камень, запрессован в карман часового механизма!

2

Еврейский район Муранов, мягко говоря, не был самым благополучным, а тем более престижным районом довоенной Варшавы.

Рынко?ва улица, со своими кабаками, лавками и ломбардами, с огромным раскидистым рынком и его окрестностями, кишащими ворьём и жуликами всех специализаций, в XIX веке вообще именовалась Гнойной и знаменита была своими свалками.

Неподалёку от дома Страйхманов, в легендарной чайной «У жирного Йосека» (хасида Юзефа Ладовского), жизнь кипела с ночи до рассвета и заходила на круг с рассвета до ночи – исключая, разумеется, святую Субботу. Чай там, конечно, тоже наливали, и рыночные торговцы, бывало, заскакивали с утречка согреться чаем перед длинным базарным днём. Но главное, был этот круглосуточный кабак, где спиртное лилось рекой, местом сходок разных пёстрых, необычных, а порой и опасных типов. Но наезжали сюда кутить и офицеры, и судейская публика, до рассвета засиживалась богема всех сортов, охотно бывал кое-кто из модных литераторов, не говоря уж о музыкантах, сменявших друг друга над клавиатурой слегка расстроенного старого фортепиано. Не брезговал сюда заглядывать адъютант самого Пилсудского – светский лев и волокита, и не дурак подраться.

Цвет криминальной Варшавы устраивал здесь время от времени толковища, а представители радикальных кругов польской молодёжи – социалисты, анархисты, бундовцы и сионисты и чёрт их знает кто ещё, с их претензиями к миру, – проводили «У жирного Йосека» шумные собрания, частенько переходящие в мордобой. Да что там говорить: мало кто в те годы не мурлыкал себе под нос мелодию вальса «Бал на Гнойной» – известную песню, что за душу брала, ей-богу, – хотя речь там идёт всего-навсего о попойке с танцами в знаменитой чайной «У жирного Йосека».

Спустя несколько лет именно там, на Рынко?вой, а ещё на соседних с ней улицах Банковой, Гржибовской, Электоральной, Сенной, Новолипки, Зэгармистшовской (что и означает, собственно, «Улица часовщиков»), простёрлось самое большое в Европе гетто – 306 гектаров! – куда нацисты загнали и законопатили полмиллиона человек, всё еврейское население Варшавы (вдобавок к свезённому сюда населению из других городов и местечек Польши), исчерпав терпение Господа, изничтожив саму идею божественной сути и предназначения человеческих существ…

* * *

Но вот уж кто не собирался дожидаться библейского заклания агнцев, так это Абрахам Страйхман: ему воняло… Давно ему воняло!

После смерти Пилсудского в 1935-м Польша стала быстро наливаться юдофобским гноем, и нарыв этот всё разбухал и багровел, источая ненависть и жажду грядущей великой крови, – хотя культурная жизнь межвоенной Варшавы по-прежнему била ключом, и многочисленные кабаре и музыкальные театры поставляли публике всё больше популярных песенок и зажигательных эстрадных номеров: всё выше взлетали девичьи ножки на убранных красным плюшем маленьких полукруглых сценах, всё зазывней крутились попки в коротких юбчонках… По Варшаве ещё цокали более тысячи конных экипажей, не говоря уже о конках, но уже вовсю разъезжали и автомобили: такси (чёрные «форды» с продольной полосой из красных и белых шашечек), стильные «опели» и «мерседесы-бенцы», а на шикарные кабриолеты граждане, бывало, заглядывались так, что несколько человек уже угодили под колёса…

Когда в высших учебных заведениях Польши возникло и мгновенно вошло в обиход «лавочное гетто» – отдельная скамья на галёрке, куда отсылали студентов-евреев; когда в зачётных книжках появились «арийские печати» для поляков с правой стороны и отдельные печати для евреев – с левой, Абрахаму Страйхману завоняло нестерпимо, тем более что дочь его Голда только поступила на медицинский факультет Варшавского университета. Кроме того, она работала медсестрой в еврейском госпитале на улице Чисте и твёрдо знала, что станет настоящим врачом. Абрахам волновался за дочь: слишком умная, слишком бойкая и упрямая девочка. Не для задней скамьи он её растил, не для заднего двора этой антисемитской страны.

И не зря волновался, старый ворон. В один из дней начала студенческой жизни Голда прибежала домой в синяках и кровоподтёках, с дикими глазами, простоволосая… Случилось то, чего Абрахам, с его проклятой проницательностью, боялся: его гордая дочь отказалась проследовать на «еврейскую лавку» и, демонстративно усевшись впереди, перед кафедрой лектора, все полтора часа невозмутимо строчила конспект, не обращая внимания на шиканье и оскорбительный шёпот справа и слева. Так что после лекции жидовку пришлось приструнить: зажав Голду в углу коридора и намотав на кулаки её русые кудри, несколько студентов с гоготом сволокли девушку по университетской лестнице и выкинули на мостовую…

Этой ночью Абрахам, со своим тонким слухом, отточенным многолетним часовым бдением, проснулся от шлёпанья босых ног в коридоре. Он вскочил, нашаривая на ковре ночные туфли и нащупывая очки, которые в волнении смахнул с ночного столика. Выбежал из спальни и заметался по тёмной, пульсирующей часовым стрёкотом и боем квартире. Голду обнаружил в кухне: та стояла на табурете, прилаживая к потолочному крюку от люстры бельевую верёвку, с вечера завязанную скользящим узлом.

– Ай, красота-а… – пропел Абрахам. – Хорошее вложение в высшее образование гордой курицы.

Подскочил и смахнул дочь с табурета.

– Идиотка! – кричал он, схватив её за плечи и тряся, как деревце. – Если б мы вешались от каждого тумака говёного гойского мира, то фараон до сих пор правил бы в Египте!

Стоит ли говорить, что к ушибам и синякам дочери отец добавил парочку хлёстких и злых затрещин.

Десятилетний Ижьо, разбуженный криками и плачем, переминался в дверях кухни, растерянно моргая. Его била крупная дрожь, и вовсе не от холода, хотя стоял он босой и в ночной рубашке: он никогда не слышал, чтобы отец кричал, никогда не видел, чтобы тот поднял руку на свою любимицу, и никогда бы не поверил, что Голда при этом может так страшно, так яростно молчать, сверкая глазами, – в отличие от матери, которая рыдала не переставая, мотая головой, как лошадь пана Пёнтека, их знакомого извозчика.

И только шестилетняя Златка продолжала спать в своей комнате в обнимку с плюшевой кошкой Розой, в окружении генералов, перешибающих своим гулким басом все остальные голоса и звуки…

* * *

Нет, сказал себе Абрахам Страйхман, у меня только трое детей, пся крев! У меня лишь трое детей, извините Адонаи, барух ата, – ко?нчено, мне некого приносить в жертву, до яснэй холеры!

Изготовлением надёжных польских документов промышлял его приятель Збышек Хабанский, фотограф, скупщик краденого, художник-миниатюрист милостью божьей; в росписи фарфоровых циферблатов ему не было равных.

За массивный золотой перстень с рубином и шесть серебряных вилок с вензелями князей Гонзага-Мышковских он состряпал для Абрахама и Зельды, а также для их отпрысков убедительнейшие документы, согласно которым мишпуха Страйхман в одну ночь перевоплотилась в почтенное семейство Стахура. Ижьо, долговязый для своих лет подросток, отныне значился: Cezary Stachura, imie ojca: Adam, imie matki: Zenobia.

Разумеется, оставаться в Варшаве, даже и переехав в другой район, было делом крайне неосмотрительным. Зельда считала, что это мутное время надо пересидеть у своих. Что значит «у своих», бога ради! Где они? Разве вся улица Рынко?ва, а также её окрестности не были когда-то «своими»? Нет, увы, не сейчас. Сейчас – кончено. Для Голды (Галины, запомнить покрепче, до яснэй холеры!) нужно искать другой университет, да и Ицик, то есть Цезарь, должен закончить приличную гимназию, прежде чем мы отправим его в Ecole d’Horlogerie de Geneve.

Многочисленная родня Зельды проживала в Лодзи, занимая чуть не всю улицу Злоту. Не то чтоб богачи, просто порядочные мастеровые люди – в основном портные, но и кондитеры, и кружевницы, и кожевенники. Был даже один племянник, что плавал механиком на корабле. Вот у его отца, у дяди Авнера, который недавно овдовел, а квартиру занимает просторную, можно присесть на минутку – на месяц, на два, дабы определить, куда ветер подует.

Лодзь так Лодзь, отозвался Абрахам, ибо тянуть было незачем: ему воняло…
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 9 >>
На страницу:
3 из 9