Даже просить прощения – не пускал. Тогда Настя пошла и… легла на рельсы. Наказала так отца. А он потом решил сам себя наказать: мол, Настю поезд сразу зарезал, а он себя будет до-о-олго резать, пока вся кровь не вытечет.
Эту дикую историю Стах краем уха слышал, соседки во дворе судачили. Только не знал, что произошла она с семьёй Цагара и в то самое время, когда они, мальчишки, сшибались и мутузили друг друга до крови на каждом углу… Настю он не помнил, какие-то смутные цыганские девушки прошмыгивали в памяти, лиц не разобрать. Но представил фигурку на насыпи в последние мгновения до того, как налетит многотонная громада тепловоза… и – содрогнулся!
Вспомнил, как давным-давно, в совсем глупом детстве, укладывая его спать, мама ладонями, пальцами и кулаками разглаживала-пощипывала-выбивала на его спине считалку: «Рель-сы, рель-сы… шпа-лы, шпа-лы… е-хал по-езд за-поз-далый… – приборматывала ритмично, ребром ладони очерчивая на его тощей спине продольные и поперечные линии. – Из пос-лед-него ва-го-на вдруг по-сы-пал-ся го-рох. Пришли гуси – пощипали; пришли куры – поклевали; пришёл слон – по-топ-тал; а лисички, две сестрички, всё чистенько подмели…»
К тому времени, когда тёплые мамины ладони, легонько поглаживая спину, стекали от позвоночника к бокам, Сташек уже спал.
Отрывисто переговариваясь в соловьиной тишине, они ещё посидели, то и дело напоминая друг другу, что надо бы маленько поспать, но всё сидели и говорили, осторожно, шаг за шагом вступая в пространство неизведанной пока дружбы, неспешно роняя слова в озёрную тишину.
Потом ещё не раз и не два они будут сидеть у костра – в ночном или на рыбалке, переговариваясь или просто молча глядя в заполошное нутро огня… Третий пруд, тот, что поближе к Комзякам, примыкал к цыганской поляне; там и объезжали коней, и в ночное их гоняли.
Это благодаря Цагару он полюбит лошадей: научится с ними возиться, прилично держаться в седле, – научится, говорил Цагар, «лошадок разуметь». Цагар лошадник был сумасшедший, прирождённый; часто изрекал что-нибудь лошадиное посреди разговора, ни к селу ни к городу: «А то, что ахалтекинцы прибегают по свисту хозяина, – то фуфло, байки».
«Лошадь не собака, – уверял Цагар, – ей всё равно, кого возить, но если чувствуешь её, если ты к ней со всей душой… она всегда ответит».
Раз десять сходив с Цагаром в ночное, Стах уже многое знал: что лошадь боится резких движений: взлетевшего воробья, собаки, выскочившей из кустов; шарахается от контрастных по цвету предметов: чёрного шланга в зелёной траве или красной варежки на снегу. И в то же время её можно ко всему приучить – даже к выстрелам над головой.
Однажды Цагар позвал его смотреть на объездку табунного молодняка. «Три двухлетних жеребца, – сказал, – приходи, будет классно. Мы чуток запоздали, но Николай в этом деле – спец, он их обратает».
Когда Стах явился на поляну, одна из лошадок была уже в «бочке» – носилась по кругу внутри огороженной высоким дощатым забором площадки. Старший брат Цагара Николай, стоя в центре круга, хлестал жеребца бичом.
Казалось, это никогда не кончится: взмыленный жеребец бежал по кругу, роняя пену с губ, над ним щёлкал бич, огуливая то круп, то спину. Но едва жеребец делал шаг к центру площадки, бич замирал в воздухе… Так постепенно он приближался к Николаю, стоявшему в центре площадки с бичом в руке. Наконец приблизился настолько, что тот достал из кармана брезентовой куртки половинку яблока и протянул его жеребцу… А жеребец стоял, бурно дыша, и мокрые бока ходили, как кузнечные мехи.
– Вот теперь, – возбуждённо проговорил Цагар, и чернущие его глаза азартно сверкали, – теперь можно надевать недоуздок и начинать объездку.
У него у самого была Майка, обожаемая лошадь – некрупная, но прекрасно сложённая кобыла арабо-орловских кровей, родом с Шаховского конного завода. Когда Стах увидел её впервые, в сумерках, Майка показалась ему призрачно белой, волшебной, почти мифологической – как Пегас… Бежала вдоль кромки пруда по воде, высоко вздымая ноги, красиво и гордо наклоняя голову на крутой шее – глаз не оторвать: белая кобыла в чернильно-звёздной ночи… Но Цагар сказал, что чисто белых лошадей не бывает, они рождаются «мышастыми», потом становятся серыми в яблоках и лишь с годами светлеют, «выстирываясь» до белизны. Майка была редкого, жемчужного окраса, кожа – как у липициана – розовая, и глаза невероятные: светло-зелёные. Половинка арабской крови одарила её не только бешеным темпераментом, но и кошачьей гибкостью движений, и мягким аллюром. А характер был прямодушный и отдатливый: бежать могла до полного изнеможения, если не остановить. К Цагару она попала через третьи руки и, несмотря на молодость, успела натерпеться от жестоких людей. Завидев седло, нервничала, принималась «стрелять» задними ногами, да так мощно, что в досках забора оставались круглые дыры от ударов копыт. То и дело закусывала трензель и пыталась убежать – неважно куда, лишь бы подальше… Почти месяц у Цагара ушёл на то, чтобы лаской убедить красавицу: никто её бить и гнать отныне не станет. «Знаешь, – рассказывал, – я никого к ней не подпускал, всё сам: чистил, кормил, расчёсывал, косы в гриве заплетал… Разговаривал как с человеком, и она мне поверила – голосу, рукам, – моей стала! Когда отец увидел меня на Майке – на брошенном поводу, – он прямо остолбенел: поверить не мог, что это та самая бешеная кобыла…»
Позже, скучая по родным местам и вызывая в памяти запахи Мещёры, одним из первых Стах вспоминал терпкий конский дух, солоноватый запах взмыленной лошадиной шкуры и душновато-сладкий запах прогретой солнцем Майкиной жемчужной гривы, всегда любовно расчёсанной рукой Цагара.
Наконец, резко вскочив на ноги, Цагар оборвал их негромкий разговор:
– Ну, харэ трындеть, вставать скоро!
Они затоптали костёр, забрались в палатку и нырнули в спальники…
Цагар почти сразу засопел, а Стах никак не мог заснуть. Представлял себе Настю: как она стоит у полотна, пропуская поезда… один, другой… ведь страшно как! – и вдруг, на третьем, гремящем издали составе неожиданно для самой себя быстро ложится на рельсы, прилаживается половчее, чтоб уж – сразу… Представил, как опустилась она на колени и, прежде чем лечь на железо, подобрала с шеи густые свои рыжие волосы…
Рыжие?!! Он вздрогнул, рванулся и сел, тараща глаза в темноте палатки, дыша заполошными рывками. Сердце тугими толчками заливало грудь непереносимым горем. «Сон, – сказал он себе чуть ли не вслух. – Это просто сон… Я задремал и не заметил». Повалился на спину и долго так лежал, приходя в себя… Нет-нет, это не про нас, говорил себе, у нас всё будет здорово: ясно и радостно. Никаких цыганских страданий. Никто не встанет между нами, – с какой стати? Мы же положены друг другу…
Это мама вполголоса говорила на кухне сестре Светлане, а он нечаянно услышал из своей комнаты: «Поразительная убеждённость обоих, что они положены друг другу, – негромко сказала мама, – и с такого малого возраста! И ведь не скрываются, не смущаются ничуть. Над ними и подшучивать неинтересно. Странно: будто обручили их с пеленок и они это знают и понимают как… неизбежность». Она помолчала и добавила: «Это, по крайней мере, заслуживает уважения». Светлана фыркнула и отозвалась: «Чушь, детство какое-то! Вот увидишь, сто раз у него всё переменится».
Снаружи по-прежнему разливались, соперничая друг с другом, соловьи, но уже подавали голоса и синички, и трясогузки, и прочая мелочь…
Видимо, он опять задремал, потому что растолкал его Цагар: бодрый и уже умытый озёрной водой, отряхивался, как пёс, с всклокоченной шевелюры веером летели Стаху на лицо холодные капли. «У меня, чувак, будильник прямо в мозг вставлен, – похвастался. – Приказываю себе изнутри: проснуться в три ночи, – и ровно за минуту… просыпаюсь!»
Есть не хотелось; они разобрали снасти, прихватили банки-коробочки и по тропинке спустились к ивняку. Над водой стояло невысокое, но беспокойное озеро тумана. Здесь сильнее пахло водорослями; толща воды была густой и настолько полной какой-то своей глубинной жизни, что казалось кощунством забрасывать в её утробу что-то постороннее.
Стах впервые рыбачил батиной удочкой – бамбуковой трёхколенной, очень удобной (батя со смешком называл её «мой главный прибор»): рукоять обёрнута чёрной изолентой, чтобы мокрые, а от рыбы и липкие руки не скользили, не упустили удочку в воду, что сплошь да рядом случалось с иными горе-рыбаками.
Осторожно размотав леску, он продел её во все колечки, вытянул ещё метра на полтора, закрепил поплавок, грузило, завязал узелок… Насадил червячка так, чтобы кончик болтался – якобы живой и свеженький, – этакое приглашение угоститься. Привычным «мягким забросом» закинул леску. Шлёпнувшись на воду, поплавок нырнул под тяжестью грузила, мгновенно выпрыгнул, поплясал на мелкой волне и успокоился, замер…
Цагар, азартный, как истинный цыган, в рыбалке «был король» – это подтверждалось каждым жестом: длинный, костлявый и жилистый, присаживаясь на минуту, тут же вскакивал, как на пружинах, – проверял свои удочки.
Он забросил два удилища и вдобавок донку. Покидал пригоршнями подкормку на воду.
– Постой… я и резинку замастырю.
– Что за резинка?
– Ты что, не знаешь? Гляди…
Стах глянул и буркнул: а, видел-видел…
Тоже – способ удить; на Удольском озере им с батей показал его один старичок-рыбак. Просто длинная верёвка с тяжёлым грузилом на конце. К грузилу крепится авиационная резинка и толстая леска, на которой – множество отводков с небольшими крючками. На каждый наживляешь комочек скатанного хлеба, конец лески приматываешь к ноге, а грузило забрасываешь как можно дальше. За ним уходят под воду и верёвка, и резинка с леской-отводками… Сел, подтянул леску, чтобы всем телом ощущать напряжение жизни там, в глубине, – и ждёшь. Она дрогнула, ты резко выматываешь её из воды. На отводках – целый улов: карась, второй, третий!.. Богатый метод – одним забросом целый садок наполнить. Батя удивился тогда, не знал этого способа; но перенимать не стал. «Не-е, – сказал, – на рыбу надо ходить один на один».
Если вдуматься, батя был странный рыбак. Однажды на озере они поймали сома – маленького, ребятёнка. Сташек сразу его полюбил, такого славного, лобастого и уже усатенького! И всё волновался – довезут ли до дому, и где его растить, и вырастет ли тот до размеров кита? Уже и назвал его: Сомёнок Сёма. Домой его привезли в целлофановом пакете с водой, показали всем – целая делегация соседских пацанов и девчонок желала посмотреть на будущего кита. Сёма лежал в тазу до вечера, шевелил хвостом и усами и – Сташек уверял – уже чуть-чуточки вырос.
А потом… батя уговорил сына сходить на ближний пруд, выпустить Сёму.
– А как же я с ним видеться буду?! – горестно восклицал Сташек. – Он ещё имя своё не успел выучить… Я его буду звать-звать, а он – что?
– Он тебя по голосу узнает и выплывет, – успокоил батя. Лицо его было абсолютно серьёзным.
Стах подстелил куртку на росную траву, сел и уставился на противоположный берег.
Ночь истончалась… Дырявый туман над водой цвета оружейной стали прямо на глазах менял оттенки от опалового до бледно-пепельного; в прорехи его задувал свежий ветерок, сгоняя влажные охвостья тумана к тёмным краям выпуклого озера, и вскоре чистота этой глади стала совершенна и бестрепетна. Солнце ещё не показалось, но верхушки сосен на том берегу уже приобрели застывшую чёткость гравюры, лишь высверки птичьих голосов марали эту безупречную картину. Ещё несколько минут, и небо выгнуло золотую спину из-под бахромчатой гряды, над которой выполз чётко очерченный пылающий круг солнца, с каждой минутой взбиравшийся всё выше и выше… и всё вокруг сразу стало полниться запахом нагретой хвои.
Цагар метался от своих удочек к удочке Стаха, ругаясь как чёрт – тут тебе театр или что? Какого рожна запросился на рыбалку, если рыба тебя не колышет?!
Он уже выловил трёх ершей, пяток небольших окуньков, двух подлещиков, густеру и целую команду карасей.
А Стах всё сидел, околдованный блеском озера и неукротимой синевой, которой стремительно наливалось небо – почти до сливового оттенка. Сосны густым чёрным гребнем вонзались в лиловый горизонт, вычёсывая из него крохотные облачка.
– Чувак, – окликнул его Цагар, умиротворённый уловом. – А ты знал, что слово «чувак» – цыганское слово?
– Да ладно тебе…
– Ага. И «стырить» – тоже. И «хавать». И все слова, которыми прям чешут музыканты в кабаках, – все цыганские. «Лабать», например… от нашего слова «тэ дилабас» – значит, «исполнить».
– Надо же, – отозвался Стах уважительно.
Вчерашние рвущие душу ночные разговоры, его страшный сон, его сердцебиение – всё утонуло в солнечной глубине озера. Он изумлённо думал: как это так, что всё в жизни наваливается на человека разом: вот нет бати, и эта мысль каждый раз свинцовой пулькой пробивает сердце; бати нет, но в том же сердце дрожит и набухает кипучая радость: Дылда! Сегодня снова её увижу!
Позавчера она стибрила (неужели правда цыганское слово?) у сестры Анны лак для ногтей. Сидела на скамейке в Городском парке, упершись подбородком в поднятую коленку, и, склоняя голову то на правое, то на левое ухо, старательно покрывала ногти диким фиолетовым цветом. «Дуй!» – приказывала, и Стах опускался на красный песок площадки, набирал полные щёки воздуха и ду-у-у-ул. На соседней скамье сидела какая-то мымра библиотечного вида, злобно на них поглядывая. «Красиво?» – спросила Дылда, ткнув босую ступню чуть не в лицо ему. Он вскочил, схватил её за щиколотку, потянул на себя… Она визжала, хохотала, лягалась, цепляясь за спинку скамьи. Сжимая в железных тисках щиколотки и уперев в собственный живот её босые ноги, он чувствовал пружинящую силу всего её тела.
– Бесстыдники! – крикнула тётка, и Дылда задорно взвизгнула:
– О-ой, бабушка! Спасите мою девичью честь! Тётка зашлась от злобы, а они вскочили, подхватили босоножки, бросились к лестнице, лихо сверзились по всем семидесяти восьми её ступеням и понеслись по «шалопаевке» – прогулочной аллее, что тянулась к центральной площади города.