Миниатюра Лицевого летописного свода XVI в.
В тексте грамоты привлекает уточнение «как ми рекли» применительно к Витовту. Это говорит о соответствующих договоренностях московского и литовского князей. Однако нам неизвестно о каких-либо личных встречах Василия I и Витовта после захвата последним Смоленска. Да они были бы невозможны, поскольку политика Василия I в отношении Литвы раздражала тогдашнее общественное мнение, полагавшее, что в итоге это приведет к тому, что все русские земли окажутся во власти Витовта. Виновницей этого полагали «литвинку» Софью Витовтовну, стремившуюся закрепить великокняжеский стол за своим потомством.
Очевидно, переговоры о покровительстве московского наследника Витовтом велись через посредника, каковым, судя по всему, являлся сын Ольгерда Семен Лугвень, женатый на дочери Дмитрия Донского Марии. Указание на это видим во второй и третьей духовных грамотах Василия I, в которых среди драгоценных сосудов, передаваемых наследнику, значатся «каменное судно болшее, што ми от великого князя от Витовта привезл князь Семен, да кубок хрусталной, што ми король [Ягайло] прислал»[68 - ДДГ. № 21. С. 59; № 22. С. 61.]. В первой духовной грамоте эти предметы не значатся.
В этих условиях и Василий I, и Юрий Звенигородский стали искать поддержку среди членов московского княжеского дома. Хотя великому князю формально удалось заручиться согласием всех своих родичей, за исключением Юрия, оно не стало единым. Именно в этом ключе следует рассматривать разразившуюся в 1419 г. ссору Василия I и его младшего брата Константина Дмитриевича, вынужденного покинуть Москву и перебраться в Новгород. Конфликт братьев тянулся два года, но в 1421 г. Василий I вынужден был примириться с Константином, понимая, что вражда с ним крайне вредит закреплению прав его малолетнего сына Василия на великокняжеский стол. Никоновская летопись, сообщая о возвращении Константина, подробно объясняет причины разрыва: «Того же лета князь Констянтинъ Дмитреевичь изъ Великаго Новагорода отъеха на Москву, а былъ въ Новегороде того ради: понеже братъ его князь велики Василей Дмитреевичь хотелъ его привести въ целование крестное подъ своего сына, князя Василиа, онъ же не хотя быти подъ своимъ братаничемъ и поиде въ Новъгородъ, и князь велики Василей Дмитреевичь, братъ его, отня у него всю отчину его, и бояръ его поима, и села и животы ихъ отня, и ихъ розведе и юзы железными связа»[69 - ПСРЛ. Т. XI. С. 237. См. также: Богданов С. В. Конфликт Василия с князем Константином Дмитриевичем // Древняя Русь. Вопросы медиевистики. 2013. № 3(53). С. 20–22.]. Но, даже примирившись с братом, Константин в главном вопросе – кто станет следующим великим князем? – предпочел сохранить нейтралитет.
До поры до времени противостояние не выходило за пределы княжеских теремов, пока 7 октября 1422 г. не скончался князь Иван Владимирович, старший из сыновей Владимира Андреевича Серпуховского и троюродный брат Василия I. С его смертью возникала угроза того, что серпуховские князья могут перейти на сторону Юрия Звенигородского. Поэтому в начале 1423 г. великий князь Василий I составляет свое последнее, третье по счету, завещание.
Свидетелями духовной грамоты, текст которой написал дьяк Алексей Стромилов, стали шесть московских бояр. Ее также засвидетельствовал тогдашний митрополит Фотий, после чего к грамоте была привешена желтовосковая великокняжеская печать[70 - ДДГ. № 22. С. 60–62.].
Константин Дмитриевич уезжает в Новгород.
Миниатюра Лицевого летописного свода XVI в.
В целом новое завещание повторяло содержание предыдущего, за двумя исключениями. Из числа гарантов завещания был вычеркнут младший брат Василия I угличский князь Константин Дмитриевич. Если во второй духовной грамоте великий князь твердо предусматривал: «А сына своего, князя Василья, благословляю своею вотчиною, великим княженьем, чем мя благословил мой отець», то в новом варианте прослеживаются уже сомнения по этому поводу: «А даст Бог сыну моему великое княженье, ино и яз сына своегo благословляю, князя Василья». Эти сомнения явно были вызваны позицией Юрия Звенигородского, который в противовес складывавшейся против него коалиции начал наводить контакты с Ордой.
Поскольку со времени написания второй духовной грамоты, где впервые появилось «приказание» московского наследника Витовту, утекло немало воды и политическая ситуация неоднократно менялась, требовалось вновь ознакомить литовского князя с текстом завещания. Данное поручение было возложено на митрополита Фотия, поскольку именно митрополиты по тогдашним правилам являлись гарантами княжеских завещаний.
Василий I и Софья Витовтовна.
Шитье на саккосе митрополита Фотия
Об этом становится известно из двух источников. Сохранился список третьего завещания Василия I, сделанный в XV в., на обороте которого имеются пометы: «1) Список з грамоты, что поимал Олексеи з собою в Литву, коли с митрополитом поехал с Фотеем на середохрестье; 2) Список с тое грамоты, что пошла к великому князю к Витовту с Олексеем в лето 30 первое, з середохрестья»[71 - Там же. С. 62. Речь в данном случае идет о 6931 (1423) г. Средокрестной неделей именуется четвертая неделя Великого поста, на которой в среду отмечается окончание половины поста.]. О других деталях информирует летописец: «Тое же зимы княгини великаа Софья съ сыномъ Васильемъ ездила къ отцу своему Витовту въ Смоленескъ, а князь великы, отпустивъ ее с Москвы, сам еде на Коломну, да и Фотеи митрополитъ былъ у Витовта, а ехалъ наперед великые княгини»[72 - Московский летописный свод конца XV в. относит эти события к 6930 (1422) г. (ПСРЛ. Т. XXV. С. 245–246), Никоновская летопись правильно датирует их 6931 (1423) г. (ПСРЛ. Т. XI. С. 238–239).].
Фотография 1905 г. торцов надгробий в Архангельском соборе московского Кремля.
На переднем плане захоронение Василия I
Спустя несколько месяцев после этих событий в восьмом часу ночи 27 февраля 1425 г. в возрасте 53 лет великий князь Василий Дмитриевич скончался. Той же ночью митрополит Фотий послал в Звенигород к князю Юрию своего боярина Акинфа Ослебятева. Но Юрий, полагая, что в Москве его ждет ловушка, отказался ехать и срочно отправился из подмосковного Звенигорода в заволжский Галич, «а на великомъ княженьи седе князь Василеи Васильевич, бе же тогда десяти лет 16 днии»[73 - ПСРЛ. Т. XXV. С. 246.]. Разгоралась междоусобная война, растянувшаяся в общей сложности на четверть века.
К.А. Аверьянов,
ведущий научный сотрудник
Института российской истории РАН,
член Научного совета Российского
военно-исторического общества,
доктор исторических наук
Д.М. Балашов
Воля и власть
Глава 1
Василий был в ярости. Бешено мерил шагами востроносых шитых жемчугом зеленых тимовых сапогов особную вышнюю горницу княжеских теремов, устланную восточным ковром и уставленную поставцами с дорогою русскою и иноземной посудой, которою не часто и пользовались – боле для пригожества стояла.
Уже дошла весть о стыдном разгроме Двины новгородскими молодцами, а уж задалась было она великому князю Московскому, и о взятии Орлеца, где был захвачен неудачливый ростовский князек Федор, посланный на Двину для сбора дани. (И неволею подступало так, заключать мир с Новым Городом!) И более того: доходили смутные вести, что разбитый татарами Витовт готов заключить новый союз с Ягайлой, отдающий в грядущем великую Литву в руки польского короля! Вот тебе и все высокие речи тестя, породившие надежды на то, что его, Васильевы, дети учнут княжить в Литве. Потому и разрешил он захватить Смоленск, не помог рязанскому князю, оттянувши его от Любутска, и позволил затем Витовту разорить всю Рязанскую землю, по сути, порушив старый московский договор с Рязанью, еще великим Сергием заключенный! Особенно стыдная измена, ибо за Федором, сыном Олега Рязанского, была замужем его, Василия, родная сестра!
И союз с тестем против Великого Нова Города… Слава Богу, что хоть новогородцы не дались на обман, не разорвали союза с немцами и не позволили втянуть себя в войну, возможным исходом которой был бы захват Витовтом Новгорода Великого! И испорченные отношения с Ордой, и гнев своей же боярской господы – все это даром, дуром и попусту!
А теперь смерть сына, проигранная Нову Городу война и эта брюхатая (опять, поди, девку принесет!) упрямая литовская баба, которую он до дрожи любил, а сейчас до дрожи ненавидел, так и не уяснившая себе, что он не подручник Витовтов, а великий князь Владимирский, и православная Русь отнюдь не вотчина католического Рима!
А это уже не сказки, не слухи, не возможный оговор! Вот противень того подлого соглашения Витовта с Тохтамышем, захваченный и привезенный ему, ему, великому князю Московскому!
Схватил, шваркнул об пол, додавил сапогом, как ядовитую змею, бесценный литовский кубок из яйца Строфилат-птицы в иноземной серебряной оправе. Хотел было разбить и кувшин белой глины, из далекого Чина привезенный, расписанный змеями и махровыми круглыми цветами тамошней земли, но удержался, жалко стало. Слишком дорога была китайская белая полупрозрачная посуда, которую не умел делать более никто в мире, ниже на Софьином Западе хваленом!
Софья немо смотрела, белея лицом, на яростную беготню супруга. Стояла, полная, плотная, в распашном саяне своем, скрывавшем вздернутый живот, голова убрана жемчужной снизкой и повойником. Давно уже одевалась по-русски, пряча волосы, заплетенные в две тугие косы, дабы не отличаться от местных боярынь московских. И как это она далась на обман, связавши свою судьбу с этим сумасшедшим русичем и до горькой обиды женской ставшим уже родным ей человеком! Великий князь! А ведет себя порою не лучше пьяного польского шляхтича! Подумала так, и пришло вдруг горестное озарение, что никто и не был лучше тогдашнего княжича Василия, да, пожалуй, и нынешнего московского князя, милого лады ее!
Женщина в тридцать лет, много рожавшая (за восемь годов брака четыре ребенка: два сына и две дочери – шутка ли!), вознесенная на вершину власти Владимирской земли, – великая княгиня Московская! – совсем не походила на ту сероглазую девочку, с которой Василий, в полузабытом замке, еще тоже не князь Московский, а попросту княжич, один из многих сыновей своего великого отца, целовался у пахучей ржаной скирды в предместье польского города Кракова. И та сумасшедшая скачка, и слепо отталкивавшие его руки девушки, и ее нежданно жаркий поцелуй, и хрипло произнесенные слова: «Не забудешь, князь?» Где все это?! Утонуло в череде суровых лет, заполненных без остатка ежедневными трудами вышней власти! А теперь еще эта нежданная смерть Юрика, столь полюбившегося ее грозному отцу. Когда была она позапрошлым летом со всеми детьми в гостях у него в Смоленске, городе, отобранном батюшкой у бесталанного смоленского князя Юрия Святославича. Еще до этого страшного сражения с Едигеем, до разгрома на Ворскле всей литовско-польской рати, собранной отцом, разгрома, перевернувшего и перечеркнувшего все дальние замыслы родителя!
И как помнилось теперь, сколь сразу постарел отец: щеки обвисли, отчего круглое «котиное» лицо стало едва ли не квадратным, а под глазами легли тяжелые круги, и в глазах, полных по-прежнему властной силы, уже не вспыхивала озорная, юношеская удаль, что так привлекало к нему женщин и отчего у нее самой, у девочки-дочери, начинала сладко кружиться голова. Отец был торжествен и хмур. Он готовился к разгрому хана Темир-Кутлука, намеревался стать господином всей русской земли. Он не замахивался, как польские ксендзы, на святыни православия, напротив, послал с нею зятю дорогие иконы греческого и смоленского письма в окладах червонного золота и святые страсти Спасовы, принесенные некогда из Цареграда в Смоленск.
Мать держалась. Была все также роскошно одета в переливчатый шелк и фландрский бархат. Тщательно набелена и нарумянена, в алмазном очелье, в колтах, украшенных индийскими рубинами, но выдавали руки, потемневшие, сморщенные в узлах вен, высохшая шея, хоть и почти вся залитая серебром, жемчугом и лалами многочисленных бус. И Софья подумала вдруг: не в последний ли раз видит мать?
Она ткнулась лицом ей в мягкую обвисшую грудь, замерла, со страхом чувствуя, что вот-вот расплачется, нарушив весь торжественный чин встречи… Потом прошло. Вечером, после столов, ели материно любимое варенье, вспоминали Краков, Литву, Ягайлу и невольный свой плен в ляшской земле. Мать расспрашивала про Василия, и все не то и не о том, о чем хотелось с нею поговорить… Да и дети! Дети обвесили бабу свою, Ванек и Юрко, Нюша и крохотная Настя, которая, ковыляя, то и дело вставала на четвереньки и временем оставляла мокрые лужицы на коврах… И как тогда отец, с доброй улыбкою на лице, выходил, держа на каждом плече по внуку, и предсказывал им грядущую власть в русской земле…
И она так верила! Так ждала победы, так деятельно готовила Василия к тому, чтобы уступить, не мешать, даже помочь отцу в его многотрудных замыслах! И так казалось близким и столь достижимым жданное торжество! И королевская корона на батюшкиной голове, и конные ристалища на Москве, и танцы, что тогда она начнет устраивать польским навычаем в богомольной столице Василия!
Отец строил замок у себя в Троках, и каждый крестьянин или купец, въезжая в город порожняком, должен был привозить по большому камню, и стены росли прямо на глазах, до высоты пушечного боя из гранитных валунов, а выше – из кирпича. Такие же сводчатые залы и замкнутые внутренние дворы, как в рыцарских замках Ордена, такие же висячие переходы – замок на острове, с тройною защитой ворот. И Софья, закрывая глаза, уже словно видела это чудо, сотворяемое ее отцом у себя на родине взамен низкого, схожего с медвежьею берлогою, обиталища старого Кейстута. И только одно долило: вера! Знала, уведала, поняла уже, что русичи от православия не отрекутся ни в жисть, и тут ее отцу… Да почему отцу! Ванята с Юриком оба крещены по православному обряду. Впрочем, о далеком будущем не думалось тою порой! Отец был с ней! Прежний, великий, властный и умный, умнее всех! И о татарах он говорил небрежно, считал, что пушки решат все и лучная татарская конница не выдержит огненного боя, ринет в бег, и останется только гнать и добивать степняков, вдоволь уже проученных Тамерланом! И после того Орда, татарская дань, набеги, пожары, полоняники, бредущие к рынкам Кафы и Солдайи, – все минет, все будет обрушено и прекращено одним ударом! А после присоединения Нова Города и Пскова к державе отца сам папа римский неволею возложит корону на его голову! А она? Сможет ли тогда побывать в Риме, Флоренции, сказочном Париже, куда польские паны посылают своих детей в услужение тамошним рыцарям? У нее от отцовых замыслов кругом шла голова, и все казалось так достижимо и близко, стоило лишь руку протянуть!
А Василий, почти забытый ею в этот миг, глянув на Софью скоса суровым зраком, узрел вдруг беззащитно девичье выражение ее лица, тяжесть ее чрева и, отворотясь, вновь с болью ощутил на губах нежный ротик погибшего сына, когда Юрко целовал его перед сном. Вспомнил его тонкие рассыпающиеся волосики, разгарчивое лицо, когда шестилетний малыш садился на коня со смешанным выражением восторга и ужаса в глазах!
И теперь единая надежда сохранить и передать власть – Ванята, Ваня, четырехлетний увалень… Не будут уже смешно ссориться братья, точно два медвежонка, молча, сопя, выдирать друг у друга из рук какую-нибудь глиняную свистульку или деревянного резного коня… Не будут! И как они, постоянно ссорясь, все одно не могли жить друг без друга… И как же теперь?
Софья плакала. О несбывшихся отцовых замыслах, потерянных своих мечтах, о старой матери, не умеющей скрыть возраста своего, о погибших в немецком плену братьях, о надеждах, которые всегда обманывают нас, даже сбываясь.
Софья плакала, а Василий, устыдясь, подумал, что плачет она о сыне, и неуклюже прикоснулся к ней, полуобнял, пробормотав: «Господь… Воля его…» У него оставался Иван, оставались не свершенные суздальские дела, Псков и Новгород, которые нельзя было отдавать латинам, тысячи дел, малых и больших, из которых и состоит то, чему название – вышняя власть, и от чего властитель, не жаждущий проститься с престолом, не должен, да и не может, отстраниться даже на миг! У нее – лишь горечь несбывшихся надежд, своих и родительских, горечь смутного позднего озарения, что иной судьбы, кроме сущей и уже состоявшейся, ей не дано, как не дано иного супруга, кроме Василия, и иной земли, кроме Руси, Руссии с ее снегами, лесами, морозами, с ее нравным народом и потаенными обителями иноков в древних борах и чащобах, блюдущих, как они сами глаголют, истинные заветы Христа…
Василий дернулся. Еще раз неуклюже приобнял ее за плечи. Собиралась Дума, и пора было выходить к боярам.
На сенях, у входа в думную палату дворца сидели, сожидая князя, двое бояринов: оба седатые, оба уложив старческие длани в перстнях на тяжелые трости – Костянтин Дмитрич Шея-Зернов, коему пошло уже далеко на восьмой десяток, и Иван Андреич Хромой, шестидесятилетний муж, из широко разветвившегося рода Акинфичей, на коего Костянтин Шея ради разницы лет взирал слегка покровительственно.
И тот и другой в долгих шубах: Иван Хромой в собольей, а Костянтин Шея в шубе из седых бобров; и оба в круглых, высоких, опушенных сибирским соболем шапках, с тростями с резными навершиями зуба рыбьего, только у Костянтина Шеи рукоять украшена бухарскою бирюзой, а у Ивана Хромого посох усыпан речным северным жемчугом. Они пришли решать о мире с Новым Городом и теперь сожидали останних бояр Думы государевой. Оба знали о стыдном двинском погроме, и у обоих были к тому свои зазнобы. Костянтин Шея выдал дочь замуж за несчастливого ростовского князька, схваченного и ограбленного в Орлеце. «Отличился зятек!» – со снисходительной насмешкой отвечал теперь Шея на вопросы, попреки и сочувствия ближников. И не понять было, сожалеет ли он сам об оплошке ростовского зятя, радуется ли зазнобе родича, не поддержавшего семейную честь. А Иван Хромой, вдосталь обеспокоенный судьбою своего самого крупного владения, все не мог допытать: пограбили новгородцы волость Ергу, доставшуюся ему вместе с рукою сестры убитого на Воже Монастырева, или обошли стороной? Свои холопы оттоль еще не прибыли, а от посельского дошло зело невразумительное послание, процарапанное на бересте, что, мол, «Ушкуеве пакостя Белозерский городок ограби, а ле сёла ти невеле бысть». Что хотел сказать посельский этим «невеле бысть», Иван Хромой, как не бился, понять не мог. И теперь, окроме дел государевых, сожидал встречи с княжьим гонцом, дабы уяснить размеры возможных проторей.
Поглядывая друг на друга, бояре, своих бед не касаясь, вели неспешный разговор о том, что волновало всегда и всех: честь в Думе была по месту, кто кого выше сидел, да и выгодные службы, на которые могли послать, а могли и не послать, решались по ряду и родовой выслуге. Тому и другому не нравилось начавшееся при Василии Дмитриче засилие наезжих смоленских и литовских княжат, Ростиславичей и Гедиминовичей. Обсудили и осудили входившего в силу Ивана Дмитрича Всеволожа: «Торопит князек! Побогател-то с Микулиных волостей, не инако! С наше бы послужил исперва!» Потом перешли на только что прибывшего на Москву литовского князя Юрия Патрикеевича, что «заехал» многих бояр, получивши место в Думе не по ряду и заслугам, а единственно по тому, что Гедиминович великой княгине Софье по пригожеству пришел. «Больно много воли бабе своей дает!» – снедовольничал Хромой, не называя поименно ни Софью, ни Василия. Шея лишь дернул усом, смолчал. Корить великого князя – самое пустое дело!
– Он-ить и вашего Федора Сабура заедет! – не отступался Хромой. – И Воронцовых, и Митрия Василича, и Собакиных, и Добрынского!
– Ну, Федор Сабур тех всех выше сидит! – возразил Шея, слегка пошевелясь в своем бобровом опашне. Со спокойствием, рожденным преклонностью лет, стал перечислять, кто под кем должен сидеть и сидит в Думе государевой из Вельяминовых, Акинфичей, Кобылиных-Кошкиных, Зерновых, Бяконтовых, Морозовых и Квашниных. Выходило, что бояре старых родов пока не очень-то уступали наезжим княжатам.
– Выше всех сидел при великом князе Дмитрии Федор Андреич Свибл! – не удержавшись, похвастал Хромой местом опального старшего брата. Шея, хитро скосив глаз, глянул на него. Акинфичи сумели не пострадать после опалы старшего родича, а все же Ивану Хромому говорить того бы не след!
– Выше-то выше, да, вишь, и не усидел! – возразил он с подковыркою. – Бога в кике не хватило!