Белов удивлённо перестал грести. Это была посторонняя байдарка. На других-то реках он немало встречал их, а здесь ошарашило.
Байдарка была той же конструкции, что и их, но трёхместная. Привыкши к двойкам, она казалась неуклюжей и гипертрофированной. Впереди и бесшумно, она огибала остров с другой стороны, под острым углом находясь на том пределе видимости, когда угадкою ещё можно рассмотреть черты лица, а общий облик дрожит и расплывается, обещая вот-вот пропасть.
Впереди сидела молодая женщина в жёлтом, по которому были рассыпаны тёмные волосы, чуть ниже плеч, вкруг головы схваченные узкою алой лентой. Повязка отчёркивала высокий и нежный лоб. Женщина гребла старательно, но неверно. Она почти сразу же сгибала руку, вынося весло коротко и набок, будто подставляя изгиб локтя поцелую невидимого Пана. От этого движения её выглядели ломкими и до жалости наивными, что последовательно перетекало в лёгкость – и мягкость, – и неожиданным итогом впечатления оказывалась гармония, как у юной матери, неумело, а с чем-то уже тайно-собственным ласкающей дитя; и тем более эта материнская нотка была тут же подтверждена, хотя не совсем о юности, потому что мальчику, чья русая головка неподвижно светилась в середине байдарки, даже на таком расстоянии можно было дать девять с половиною лет. Он сидел как читая, но для чтения слишком стемнело.
На том, кто вёл байдарку, была кепи с длинным козырьком, как бы отгораживающим лицо. Его глубокая и чистая гребля одновременно контрастировала с повадкой жены – и, сливаясь, поглощала её. В его манере Белову мгновенно охнулось что-то зуевское, подобное, может быть, ещё кристальней и резче, благодаря дистанции тумана. Мощь в этом мужчине не стояла, а вспыхивала, зависая над мигом релакса, – и гребки выходили протяжно-лёгкими, как с горы.
Тройка набирала ход.
Зуев, не отрывая глаз, с какой-то машинальностью потянулся вперёд, сделал резкий гребок, потом ещё и ещё, разгоняя лодку. Белов выждал несколько секунд, – Зуев не оборачивался, тащил в одиночку. Тогда Белов набрал на лопасть толику воды и швырнул в затылок напарнику, овеществляя иронию. Зуев не обратил внимания. Белов вздохнул и неохотно подключился.
Остров носато тянулся, сохраняя угол меж лодками, словно ринувшимися в асимптотический перерез. Туман стеною окружил звуки. Плеск вёсел никуда не уносился, оставаясь в тесном овале, который за мах проделывала байдарка.
Белов с Зуевым постепенно разработались по-настоящему, один – за компанию, другой – каким-то нервным азартом. С тройки их не заметили и вряд ли уже могли: она легла на параллельный курс, далеко впереди, и катила сама собой, не ведая соседств. Теперь, когда можно было сравнивать, гребцы придавали ей странную, несоразмерную скорость, словно её скольжение руководствовалось какою-то невидимой дополнительной силой. Расстояние не сокращалось, наоборот…
Зуев ещё добавил. Собственное сбивающееся дыхание, бульканье и чмоканье разрываемой металлическими ударами воды и внутренние скрипы байдарки, в которой что-то разладилось и устало, ненароком прищемив нервы, – всё это обволакивало ход двойки в некую плёнку; а по ту сторону, как в другом пространстве, с массивной стремительностью миража двигалось острогрудое чудовище, и голова мальчика, замершего над своей невозможной книгой, чудилась принадлежностью рангоута.
Исчезло несколько минут. Тройка растаивала, погружённая в туман, так что и вёсла будто отталкивались от тумана, сообщая лёгкости прелесть невесомости, – всё дальше и дальше. Вот она качнулась, что-то огибая, и призраком пропала. Только блеснул алый ободок…
Белов первый ослабил. Он хотел сказать, что они и так пашут целый день, а тут… но не сказал. Нужно было побыстрее отыскивать стоянку.
Зуев грёб уже тихо и завороженно. Высадившись, он долго, до четвёртой спички, не мог справиться с костром. Белова, натягивавшего изголовье палатки, не было видно, – и палатка шебуршала и вздрагивала сама собой, распрастывая широкие крылья тумана.
10
Поутру туман сохранялся. Уже собравшись, гонщики сидели у воды, ожидая, когда расчистится, и прислушивались, не пройдёт ли кто мимо них. Вскоре заветрило, – и туман потёк в небо, ставшее полосатым и грустным; но потеплело слабо. Вдоль левого берега, чья низкорослая ширь этою ранней хмарью казалась вольней и уютней, лодка шла вялым, вживающимся ходом.
Потом они увидели солнце. Оно отодвинуло крышку неба, прорезав над горизонтом тонкую и длинную полоску чистоты, в которую на глазах вплывало, упираясь лбом в тучи. Но те больше не сдвигались. Полоска оставалась тесна светилу, – и, заполнив её, оно оказалось между двумя венозно-серыми плоскостями, обратным срастанием сплющивающими солнце, которое от натуги всё сильней краснело, едва не лопаясь. Края сомкнулись, солнце взошло и исчезло, – и стало ясно, что больше его не будет.
Белов проснулся лишь на первом перекате. Он вспомнил о вчерашнем привидении, обежал взглядом берега, посмотрел назад, – и там, в глубине поворота, уже накатывали Дёмины. Белов смочил цевьё, отметив, что вода градуса два потеряла, сел поудобнее и сосредоточился на реке.
Это была уже не та гонка, как в первые дни, когда можно было выбрать лакомый ручей, перекинуться, опершись на тугую мышцу струи, фразами тут же испаряющегося разговора, пожмуриться в дали. Теперь почти не останавливались. Лишь изредка, снисходительно впадая в детство, река напухала перекатами, где удавалось вниманием чуть отдохнуть от монотонности.
Зуев грёб с особенной силой. Нытьё ягодиц и эта болезненная линия поперёк позвоночника в нём давно окостенели, а от наступившей погоды душа сжалась. Иногда он начинал непроизвольно торопиться, и тогда вскидывал голову, паузой сбивая Белова, внимательно осматривал берега и вновь погружался в самозабвенную работу. Белов тоже коротко озирался. Но Дёмины, видимо, сегодня не собирались прохлаждаться.
Левый берег совсем опустился и заболотился, так что насухо пристать к нему, думалось Зуеву, было нельзя. Кое-где его прорезывали речушки, с веретенным жужжанием приникая красноватыми языками галек к материнскому руслу; а некоторые, постарше, вливались с бесшумным достоинством, стыдливо оплетя своё лоно ветвистыми арками ветел… Правый же берег был сухохвоен и бугрист.
Перешло за полдень, а впечатление утра сохранялось.
– Вот она! – неожиданно сказал Белов.
Сердце ёкнуло, и Зуев замер. Но никого не увидел – ни на берегах, ни на реке, которая, прорезав податливый яр, устремила глубокий крюк к востоку. Разве что одинокий селезень тяжело взлетел, словно плюхаясь из воды в воздух, и спрятался за кустами.
– Кто? – спросил Зуев.
– Лука, помните, я вам обещал? Вот она и есть. По реке километров пять-шесть тут выйдет, а напрямик…
Белов подвёл к берегу, указывая рукой насквозь. Лес в этом месте отступал, обнажая пологий кустистый холм с россыпью мучительно-ярких под бледным небом цветов. Никакой тропинки, правда, не было…
Гонщики быстро упрятали вещи в рюкзаки. Преследователи, которых было уже две байдарки, ещё не подошли, плескались где-то в извивах. Белов, загадочно повертевшись на месте, сориентировался, и они, взяв на плечи лодку, куда-то направились.
– Так сколько напрямик?
– Да метров пятьсот, – беззаботно сказал Белов. – Вон на ту верхушечку…
Они взобрались на верхушку, за которой вниз были заросли по пояс, а там ещё один подъём, вдруг пропавший, пока они продирались. Они увидели холм сбоку и, все в поту, поднялись, но с высоты места нигде не было видно воды, – кругом расстилалось млечно-зелёное, в малиново-голубом разрябьи, море. Чтоб плыть в нём, нужно было не двигаться. Зуев зачарованно оглядывался.
– Туда, – тяжело дыша, показал Белов.
Там, когда они спустились, за плотною дугою кустов – было несомненное ощущение: вода. Они просквозили напролом. В кедах захлюпало, и они разочарованно остановились. Здесь лежал скучный кочковатый луг. Хотелось побыстрее найти угол и зайти за него. Рыскнув ещё туда-сюда, гонщики в изнеможении опустили байдарку. Уже не меньше километра наплутали они сомнительной сушей.
– Давайте так, – сказал Белов, – я бегом разведаю, где-то же рядом, а вы весло поднимите, чтобы я видел.
– Не надо. Вон… – показал Зуев.
Невдалеке, но поперёк их последней попытки из верб легко вытрусили Дёмины. Байдарка мерно покачивалась на плечах. Их чёрные волосы смешно были обсыпаны белыми пушинками. Следом тащились Кравченко с Микипорисом. Кравченко споткнулся и провалился по колено, взбрызнув гнилой фонтанчик. Потешная полотняная кепочка каким-то фокусом держалась на его темени.
– Глаза разуй! – крикнул сзади Микипорис.
Кравченко увидел Белова с Зуевым, виновато улыбнулся и помахал им свободной рукой. Присоединившись к процессии, взявшей довольно неожиданное направление, они убедились, что берег, действительно, рядом: всего минуты через две, как потерявшийся, но тут же, прежде обоюдного испуга, найденный ребёнок, блеснула река. Стальной цвет её улыбки вызывал ощущение чего-то болезненно-родного, словно милого в недуге лица, в котором просвечивает зов заботы…
Раскладывая вещи и спуская лодки, все три экипажа настороженно переглядывались. Какие-то слова, конечно, были, но заключали в себе лишь короткие отодвигающие просьбы. Для пятачка берега – обособленность была концентрирована и остра. Белову было неловко перед Зуевым и за свою промашку, и за эту теперь нервозность, и он задержался последним, переобуваясь, хотя видел, как, снова посадив Кравченко на руль, шибко отходит Микипорис.
Команды в этот день взяли обед в очень разное время, Дёмины – так вообще в четыре часа, и это всех сильно рассквозило. Вообще, хотя границы ходового дня были иззубрены и строго не регламентированы, существовала, по-видимому, какая-то стягивающая сила, эта тёмная энергия гонки, не позволяющая, кроме напрочь отставших, слишком разбредаться по реке, а под финиш так и вовсе сжимающая пружину сюжета. В результате, ближе к вечеру ситуация возобновилась: впереди, в хорошем раскате, шли два экипажа, а поодаль, держа их в прицеле внимания, Белов. Убежать, раз осекшись, сегодня он бы уже не мог. Зуев по-прежнему работал горячо, вспышками приглядываясь к правому берегу и равнодушно проскальзывая мимо левого, всё болотисто-сонного.
Было семь часов ничем не обнаруживаемого вечера. Микипорис шевельнул плечом, проточив на шее чугунную складку, – и в Кравченко что-то неуловимо изменилось. Он подобрался и словно слился с собственными движениями. В десяток широких мазков их байдарка легко оторвалась.
Белов прибавил и стал подтягиваться. Дёмины тотчас переклеились, ловя воду. Их, может быть, слишком убаюкал последний час. Ещё сытые, но уже не свежие, они продержались недолго и потихоньку начали откатываться, с одним на двоих напряжённым выражением лиц.
К начавшейся схватке Зуев отнёсся со странным безразличием. Он держал динамику, задаваемую Беловым, а взглядом прильнул к апельсиновой корме, как к лунной дорожке, которая не существует целью и живым событием… Впереди, не оборачиваясь, взвинтили темп. Зуев машинально принял атаку. Белов закусил губу. Если поверить, что Кравченко с Микипорисом хоть полчаса выдержат такой гон, то регату можно было считать решённой. Но следовало зацепиться.
Передняя байдарка шла сейчас глиссером, в мареве брызг, дробью потопив все мелодические виляния и веления реки. Валя Кравченко и так был не очень-то замысловат, а тут, придя в редкостный азарт, ломил по кратчайшему пути, проводя прямую сразу в видимый конец русла. Белов же, хоть это и казалось длиннее, держался своей обычной манеры. Аккуратными углами обрабатывал он берега, используя всякие намётки помощи, разгоняясь виражами лекал, любовно выложенных рекою, и отрезками размытых пунктиров соединяя их по плёсам. И в этой работе раскроя воды Белову, возможно, более всего нравилось, что бурный пример постоянно перед глазами пытается опровергнуть его страсть. Разрыв возрос, но нити не лопнули. А затем – куда быстрее, чем думал Белов, – на лодке Кравченко переключились какие-то регистры, напор ослаб и всё пошло спокойнее. А сзади Дёмины, убедившись, что и у виртуозности есть переделы, расположились в золотом сечении от первых двух байдарок. Или река в гармоническом экстазе сама так распределила их…
Далее, до самых сумерек каждый экипаж старался не ухудшить своего положения. Эта взаимность минимализма произвела скорость, сполна насыщающую дух и ничего не меняющую… На западе разлилась тревожная гематома. Лес, надменно тянущийся обрывом, посерел и заскучал. Линии суши расплывались в воздухе, линии реки – укорачивались.
Было недолго до остановки, и правый берег предоставлял немало удобств, чтобы, не заботясь о месте, просто дорабатывать день… как вдруг в Зуев что-то иссякло. Он сам не понял куда, воздухом из шарика, делось из него владение скоростью. Вода стала тугой и он едва-едва, соломинкою – густой кисель, шевелил в ней веслом. Белов сразу почувствовал, что это не просто пауза. Он и сам, умаявшись, уже присматривался к сумеркам, но, конечно, не бросил бы гребли. Несколько минут Зуев апатично наблюдал, как Белов берёт на себя, а потом, не совладав, понижает, подстраиваясь. Тем временем обок выросли, мягко спуртуя, Дёмины, обошли и вклинились в расстояние. Зуев ждал какой-нибудь ободряющей резкости, осталось немного, хватит себя жалеть, лопни моя селезёнка… Белов подумал, что Микипорис нашёл бы слова, но это зря. И примирительно он сказал:
– В самом деле, хватит на сегодня… Утречком отыграем, куда они денутся.
На берегу Зуев повеселел от забот. Палатку он выставил, наверное, быстрей, чем обычно Белов, потом пошёл к костру помогать и, перехватив котелок, сам принёс воды. Он всё делал, будто куда-то торопясь – то ли действовать, то ли спать.
Белов, наоборот, сойдя с круга работы, достиг размаривающего изнеможения. На берегу земное тяготение словно удвоилось. Он чувствовал усталость почти болью тела, доходившей до каких-то коричневых глубин, озаряемых огненными вспышками, – и, не дождавшись, когда пламя сникнет тлеть, Белов уполз в палатку, где сразу уснул, зная, что весь этот качающийся красно-чёрный мир моментально исчезнет – и не возвратится.
Зуев очертил пошире костровой круг и вскоре тоже съёжился в одеяле. Вокруг всё плыло и, не нащупав опоры, переворачивалось. Являлись лица, тянулись слова, которые сладко было произносить, но исчезающие прежде, чем был отъят от губ последний звук, чьё-то холодное дыхание склонялось над ним… – и посреди ночи Зуев внезапно, как вспоминаешь мучающее имя, осознал, что не спит и даже, кажется, не спал, потому что ни одного фантома из тех, что подступали к нему, не осталось в памяти. Он поворочался и выждал неизвестное время, испещрённое подвохами: так мёртво не сдвигалась с места ночь, пронося в сознании года и судьбы; и всё равно не заснул, а попал куда-то, в чём, наоборот, нужно было каждую секунду просыпаться. Сон, став явлением спазматическим, превратился в качели. Зуев поминутно падал в неизвестную и очень важную чистоту, которой не оказывалось, – и он раскалывал её лбом, выныривая в лижущую прохладу правды. Полная правда заключалась в пирамиде палатки с вписанным в неё, остриём к сердцу, треугольником тревоги, чему тихо и влажно аккомпанировал Белов; а далёкий прозрачный свист, на зов которого взмывало встать и идти, принадлежал собственному носу.
Он окончательно очнулся. Серо светало. Зуев выбрался из палатки. Было хрустально тихо. Низкий туман разлился густо, вылитый из невидимого ковша. Зуев потоптался около кострища. Было неуютно разворашивать эту тишину.
Брякнув спичками, он присел и снова встал и отошёл, отыскивая бересту, но о бересте не думал. На краю полянки, опёршись ладонью о сосну, он замер. Кора сосны была теплее воздуха, – должно быть, внутренние силы превращали дерево в живой сочувственный организм. Зуев стоял, поглаживая кору и сам себе не признаваясь в своём размышлении…