Может быть, самое страшное не то, что Данте изменяет Беатриче с одной из многих «девчонок», – Виолеттой, Лизеттой, Фиореттой, Парголлеттой[23], – не то, что он любит сегодня Беатриче, а завтра – «девчонку»; самое страшное, что он любит их обеих вместе; говорит Виолетте и всякой другой девчонке, в одно и то же время, почти то же и так же, как говорит Беатриче:
...прелестью твоей, нечеловеческой,
ты зажгла огонь в душе моей...
Страшная война противоречивейших мыслей и чувств, высоких святых и грешных, низких, – кончается миром, согласием, еще более страшным. Только что пел неземную любовь:
смертное может ли быть таким
прекрасным и чистым?[24] —
как начинает петь совсем иную любовь к «Даме-Камню», Donna Pietra:
...О, если бы она, в кипящем масле,
Вопила так из-за меня, как я —
из-за нее, – я закричал бы ей:
«Сейчас, сейчас иду к тебе на помощь!»
...О, только б мне схватить ее за косы,
Что сделались бичом моим и плетью, —
Уж я бы их не выпустил из рук,
От часа третьего до поздней ночи,
И был бы к ней не жалостлив и нежен,
А как медведь играющий, жесток!
И если б до крови Любовь меня избила, —
Я отомстил бы ей тысячекратно;
И в те глаза, чье пламя сердце мне
Испепелило, я глядел бы прямо
И жадно; мукой бы сначала – муку, —
Потом любовь любовью утолил[25].
«Данте-поэт лежал однажды с блудницей», – так начинается гнусный и кощунственный анекдот XVII века[26]. Этого не было? Может быть, и не было, но могло быть. Если и не было в действительности, а было только в нечистых желаньях и помыслах, то это, пожалуй, еще хуже.
«Это было мне так тяжело, что я не мог вынести», – вспоминает Данте о борьбе этих согласно-противоположных мыслей и чувств. Но, кажется, он ошибается: в иные минуты, часы или дни жизни, он это не только отлично выносит, но это ему и нравится: сладостно мучается сердце его неутолимой жаждой этих раздирающих его противоречий.
Пестрая, гладкая шкура Пантеры нежно лоснится под утренним солнцем, и светлые пятна чередуются с темными так, что смотреть на них приятно. Нравится ему это смешение светлого с темным, небесного с подземным, – полета с падением. В ласковом мяуканье Пантеры слышится: «Бросься вниз, – с выси духа в бездну плоти, и Ангелы – или демоны – понесут тебя на руках своих, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это и значит: падение – полет.
«Вынести я не могу», – говорит Данте и, от страха или от стыда, недоговаривает. «Вынести я не могу», – говорит духовный близнец Данте, или из XIII века в XIX-й «перевоплощенная душа» его, Достоевский, и договаривает, устами Дмитрия Карамазова: «Вынести я не могу, что иной, высший даже сердцем человек, и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто, с идеалом содомским в душе, не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек... я бы сузил... Что уму представляется позором, то сердцу – сплошь красотой... Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут»[27]. В этой «исповеди горячего сердца» Дмитрия Карамазова не узнал ли бы Данте своей души?
Кроме старшего друга-обличителя, Гвидо Кавальканти, был у него и младший друг, ровесник, сосед, брат будущей жены его и, кажется, товарищ всех его любовных похождений за «девчонками», Форезе Донати. Как-то друзья жестоко поссорились, но ненадолго, судя по тому, что снова встретились, как лучшие друзья, на шестом уступе Чистилищной горы, где, года за четыре перед тем умерший Форезе, искупая грех обжорства и пьянства, мучается голодом и жаждой.
Как некогда, там, на земле, над мертвым
Лицом твоим, я плакал, так и ныне
Я плачу здесь над ним, столь жалко искаженным, —
говорит ему Данте, не поминая ни словом о бывшей ссоре. Форезе называет его «милым братом» и, забывая о себе, спрашивает, как мог он, живой, войти в царство мертвых. Но Данте, прежде чем ответит, говорит о прошлом:
...О, тяжко вспомнить,
Какую жизнь с тобою мы вели![28]
Кажется, в это незабываемое прошлое, – в «презренную жизнь», в которой обличает Данте и Гвидо Кавальканти, – дают нам заглянуть шесть бранных сонетов, по три на каждого, которыми обмениваются в ссоре бывшие друзья. Данте обличает Форезе в обжорстве, пьянстве, воровстве, а тот его – в «плутовстве» и «подлой трусости», но не в распутстве; может быть, потому, что в этом они равны. Трудно поверить, читая эти строки, что один из пишущих – Данте. Точно ругаются два ослиных погонщика на большой дороге, или двое пьяниц в доме терпимости, или, в одной из зловоннейших адских «ям», bolgia, два сцепившихся в драке грешника, чью гнусную ругань слушает Данте с таким порочным услаждением, что Виргилий остерегает его:
Желание такие речи слушать
Есть низости душевной знак[29].
Есть и в этой земной ссоре двух друзей, может быть, нечто, не от Форезе, а от Данте идущее, «подземное».
Тогда услышал я – о диво! – запах скверный?
Как будто тухлое разбилося яйцо
Иль карантинный страж курил жаровней серной.
Я нос себе зажал, отворотив лицо[30].
Хуже всего, что этот «скверный запах» смешивается с райским благоуханием тех самых «юных беспорочных дней», когда пишется – живется «Новая жизнь»[31], и что в сердце Данте происходит и теперь то же, что перед сошествием в ад, когда на гладкой, нежно лоснящейся под утренним солнцем, шкуре Пантеры чередование светлых пятен с темными кажется ему «веселым»; хуже всего то, что сердце его хочет утолить горящую жажду противоречий этим смешением Рая с Адом.
«Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое... пусть скажет оно Тебе, чего искало в этом бескорыстном зле – зле ради зла». – «Гнусно было зло, но я его хотел; я любил себя губить, amavi perire; любил мой грех, – не то, ради чего грешил, а самый грех. Гнусная душа моя низвергалась с неба Твоего, Господи, во тьму кромешную. Я хотел не чего-либо стыдного, а самого стыда». – «Сладко мне было преступать закон... и, будучи рабом, казаться свободным... в темном подобии всемогущества Божия...» Кто это говорит? Грешный Данте? Нет, святой Августин[32].
«Я иду и не знаю: в вонь ли я попал и позор, или в свет и радость... И когда мне случалось погружаться в глубокий позор разврата... я всегда этот гимн Церере читал (Данте читает гимн Беатриче). – Исправлял ли он меня? Никогда! Потому что, если я уж полечу в бездну, то прямо головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что именно в таком унизительном положении падаю... И вот, в самом этом позоре, я вдруг начинаю гимн»... Или наоборот: сначала гимн, а потом «вверх пятами».
Может быть, и в этой исповеди близнеца своего, Дмитрия Карамазова, или самого Достоевского, Данте узнал бы свою душу. Но может быть и то, что без этих двух противоположно-согласных внутренних опытов, подземного и небесного, он не создал бы «Божественной комедии». Это очень страшно; и еще страшнее то, что нужно ему было, чтобы спасти себя и других, так погибать от этих внутренних опытов зла.
Вещий сон приснился Данте, в Чистилище: древняя, безобразная «ведьма» превращается, на его глазах, его же собственной «похотью», в юную, прекрасную полубогиню, и слышится ему чарующий зов:
«Я – сладостно поющая Сирена,
Манящая пловцов на ложный путь...
Кто полюбил меня, тот скоро не разлюбит, —
Так чар моих могущественна власть!»
Еще уста поющей не сомкнулись,
Когда явилась мне Жена Святая
И, быстрым шагом подойдя к Сирене
И разодрав ей спереди одежду,
Мне показала чрево той нечистой,
Откуда вышел смрад такой, что я проснулся[33].
Это, может быть, происходит с ним не только на «святой горе Очищения», в том мире, но и в этом, и не однажды, а много раз; едва «проснувшись от смрада», он опять засыпает, и ведьма превращается опять в богиню, «смрад» – в благоухание, – и так без конца.
Х
ТЕМНЫЕ ЛУЧИ
Огненная река обтекает предпоследний уступ Чистилищной Горы, там, где начинается лестница, ведущая в Земной Рай. Так же, как все, повинные в блудном грехе, должен пройти и Данте сквозь этот очистительный огонь. Но слыша, как Ангел, стоящий над рекой, поет:
Блаженны чистые сердцем!
Здесь нет иных путей, как через пламя,
Войдите же в него, святые души,
Не будьте глухи к песне за рекой, —
он ужасается:
...И сделавшись таким,
Как тот, кого уже кладут в могилу,
Я обратился к доброму вождю,