Внешне Тебеньков решение Кочешкова одобрил. Слегка пожурил – мол, что ж ты сам! я бы тебе сосватал такую профуру! что за спешка! ладно, ладно, не дуйся! будет верной женой! – а потом, отпустив Кочешкова, приказал подготовить подарок. Тебеньков не знал ещё какой – знал лишь, что подарок будет грандиозным, ибо, щедро одаривая своего бизнесмена, он все более и более возвеличится сам.
Он понимал: отговорив Кочешкова, вряд ли привяжешь его к себе крепче. Надо было дать тому волю, но, держа под контролем, за каждым шагом следя, ждать момента, с которого тот, благодарный, навсегда станет слушать Тебенькова во всем. Или самому создать положение, в котором его бизнесмен поклонится и спросит: «Что делать? Прошу – научи!»
Вечерело. Тебеньков сидел в полумраке, размышляя, что независимость сама по себе не так уж плоха. Если подопечный решает, куда вкладывать деньги или кого принимать на работу, то с этим можно вполне разобраться, эти вопросы вполне можно снять, подопечному кое-что подсказав или даже от него кое-чему научившись. Угроза возникает тогда, когда подопечный моет руки, даже сходив помочиться, а ты и похезавши рук не моешь; когда ты любишь телок рыжих, а подопечный – брюнеток. «Бойтесь различий глубинных!» – думал так Тебеньков, отпивая глоток за глотком из стакана, зная при этом: человек научаем! Научаем! Не тому, не вовремя, слишком медленно, но опыт как-то в нем оседает, словно в браге мутная взвесь. Чтобы это понять, необязательно было штудировать Павлова и фистулы направо-налево вживлять: на зоне, где Тебеньков университеты прошел, можно освоить и не такую науку.
Стемнело совсем. Распорядившись подбросить дровишек в камин, Тебеньков продолжал размышлять о своем бизнесмене. Тот имел два диплома, говорил на трех языках, щипчиками лобстеров ел, никого не убивал, никогда не сидел, даже свидетелем не привлекался: школа – институт – райком – горком – НТТМ – кооператив – своя фирма и в конце 90-х под крыло Тебенькова, которого смог урезонить, смог убедить, что мочить его вовсе не нужно, а с ним нужно только работать, оставляя ему даже больше, чем оставлять могло государство: по всему Кочешкову было лучше платить толстомясому пахану с геморроем, что виноградная гроздь, могущему выбить должок, разобраться с конкурентом, везде договориться, любившему жаренное на сале да тупую дочку, которую и за тебеньковские деньги не хотели брать учиться в Йель, и не платить государству, чему-то неясному, ничем не болеющему, никого не любящему и ни от чего защитить не способному. Таким образом, двойное дно и в бизнесе, и во всем было сутью Кочешкова, а над сутью своей люди не властны, ибо, когда обретут они подобную власть, людьми в тот же миг быть перестанут.
Тебеньков нажал кнопку звонка. Вошел Кынтиков. Сверкали белки его глаз.
– Звал? – спросил хозяина Кынтиков.
– Нет… – прохрипел Тебеньков.
Кынтиков вышел.
Особые женщины есть в офисах наших. Они заметны не сразу и не талантами и умениями, нет. Они проявляются в другом, вдруг, исподволь. Их стать, их повадки что повадки молодой луны, вставшей над кипарисами, прочертившей зыбкий след по маслянистой поверхности моря, осветившей лица людей дрожащим светом, вливающей в кровь биение желаний. Их взгляд, поворот головы, изгиб шеи пленяют нежданно, пронизывают очарованием до самых глубинных жил, наполняя истомой, заставляя иных забыть биржевые котировки, других – дом в родном Нью-Джерси, третьих – собственное имя.
Среди кипарисов Кочешков и сблизился со своей будущей женой. Договоренность с Тебеньковым о продлении сотрудничества отмечал он на курорте в южной, прежде не то чтобы далекой, но ставшей вдруг очень близкой стране, куда выехал всей фирмой. Раньше он не замечал, что референтка одна так на луну-чаровницу похожа. Здесь же, на юге, празднуя жизнь, две луны, одну пред собой, другую – на небе, увидев, он обнял земную.
Для референтки жадные руки шефа не значили чего-то из ряда вон. Даже о прибавке к зарплате она не подумала той душной, потной, соусом к бараньему мясу пахнущей ночью. Референтка отвела Кочешкова к себе в номер, раздела, разделась сама, а утром его разбудила, налила стакан апельсинового джуса. Он вышел из её номера, дабы из своего сделать пару звонков. И к ней не вернулся.
Обычный расклад, референтка другого не ожидала. Весь день Кочешков на неё не обращал внимания, даже вечером в ресторане был спокоен и ровен. Знать бы ей, как желал Кочешков вновь скользить по лунной дорожке, вновь потеть и вновь обсыхать, сигарету куря, попивая легкий, приготовленный референткой коктейль. Знать бы ей, что собирался он вот-вот подойти, в танце её закрутить, а у метрдотеля в белых перчатках заказать для неё орхидею. Но за минуту, за секунду до срока в ресторане отеля, среди смокингов и платьев вечерних, появился жирный мужик в бермудах и шлепках, в стираной майке, с толстой цепью желтого металла на шее, с Кынтиковым и двумя быками на полшага за ним. Тебеньков! Сам! Приехал! Решил подкрепить свое слово! Кочешков в этот вечер к ней не подошел. Не подошел и на следующий день.
А потом они сели в самолет и полетели в февраль: Тебеньков с Кочешковым и Кынтиковым – в бизнес-классе, тебеньковские быки и фирма кочешковская – в хвосте самолета. Референтка ловила недобрые взгляды: «Поматросил и бросил! Плачешь? Утрись!» Но утирать было нечего. Плакать она давно разучилась. Самолет ухнул вниз, выровнялся, пошел на снижение. Они прилетели домой.
В понедельник Кочешков её вызвал.
– Возьми с собой! – бросила ей на стол упаковку презервативов подруга, завистливая дрянь.
Она даже не изменилась в лице, только повела плечиком, повела так, что подруга подумала: «Я потом пожалею!»
Кочешков стоял у окна, смотрел на бульвар. Там гуляли с собаками. Бомж замерзал на скамейке. Бонна вела детей на занятия по истории изящных искусств в музей за углом.
– Да! – разрешил войти Кочешков, продолжая смотреть на бульвар: бомж сполз в сугроб, задралась штанина, чей-то питбуль надкусил его сизую ногу, но бомж не проснулся.
– Вызывали? – спросила.
– Ты замужем? – Кочешков коснулся бронзовой ручки окна.
– Нет!
– Завтра выйдешь за меня? – Вопрос Кочешкова прозвучал как приказ.
– Во сколько? – Она взяла блокнот на изготовку.
Кочешков – туманная тень на фоне серого московского неба, гений покупок-продаж, финансовый туз, пожинатель плодов и организатор побед – обернулся:
– Швейцарцы уедут в двенадцать. После трех!
– Да! – сказала она.
Кынтиков вот ревновал: он давно с кочешковской референткою спал и кормил её сладко, как, впрочем, и многих других референток из фирм тебеньковских. Это была его, кынтиковская часть дани из той, что снимал Тебеньков. Кынтиков так показывал всем, что, если босс уйдет на покой или ухреначат его, только он сможет прийти на замену. Ибо не сила кулака, не мощь ребят-молотильщиков, не завязки на самом верху, не тугой кошелек в конечном счёте все решают на свете. Если всерьез разобраться, главный, самый главный вопрос: стоит – не стоит? Все остальное вторично. Так Кынтиков думал, но его стремление всем и каждому если не показать, то рассказать, как у него, вонючего козла, стоит, в конце концов раздражало. На курорте, пока Кочешков с Тебеньковым обсуждали ночами дела, Кынтиков в номер к референтке заходил, показывал ей, и она его не гнала, потому, что, несмотря на ночь со своим боссом, боялась и понимала: что захочет Кынтиков, то ему лучше отдать, что он показывает, на это лучше смотреть и не дай Бог не ухмыльнуться. Референтка видела многое, а Кынтиков слишком уверовал в свою силу, мощь, красоту.
Но свадьбу сыграли. Референтка сменила фамилию Утешева на фамилию мужа. Подруга уволилась. Настала весна.
Сурмак появился на вилле в Напуле. Вид с балкона был чудесный – скалы и море, закругленье залива, – на балконе стоял телескоп, и в него было видно, как по каннскому променаду проползают козявки: каждая четвертая – миллионер, каждая седьмая – знаменитость, каждая двенадцатая – что-то вроде Тебенькова. Сурмак просил работы – до конца сентября, ему были нужны деньги на обратный билет, – но Кочешкова сразу и не поняла, что Сурмак – соотечественник! Это ей объяснила служанка-алжирка, ведшая переговоры с Сурмаком через решетку калитки.
Кочешкова рванула за Сурмаком. И догнала:
– Эй-эй, подожди! – Кочешкова схватила Сурмака за рукав. – Что ж ты сразу не сказал?! Что умеешь делать? Ничего? Наплевать! Поживи, там что-нибудь придумаем! – Она запыхалась, возвращаться надо было в гору. – Муж у меня бизнесмен…
Сурмак внимательно смотрел на неё. Его несколько раз проверяли ажаны – земляки служанки-алжирки не ко времени начали бомбы взрывать, а Сурмак был темен лицом и в движениях походил на магрибца, – однажды арестовывали, якобы за попытку изнасилования уборщицы в отеле, не в отеле даже, скорее в доме свиданий. Он всего лишь, проходя по коридору мимо, чуть задел уборщицу плечом, а извиняясь, дотронулся до локтя. Перезрелую суку раздражал его акцент, то, что Сурмак был единственным постоянным жильцом, то, что не давал и двух евро за смену белья и не водил к себе женщин. Тогда Сурмака после долгих разборок отпустили, один полицейский, карикатурно усатый, проводил до вокзала, посоветовал, пока не кончилась виза, податься на юг – может, повезет устроиться на сбор винограда, – даже дал адрес, но юг был достигнут до сбора, денег не осталось ни гроша.
От взгляда Сурмака дыхание у Кочешковой перехватило ещё сильнее. «Что-то будет!» – подумал Сурмак, приготовившись к худшему, но очень хотелось есть, алжирка, как оказалось, любила организовывать интрижки, Кочешков и не подумал спросить, кто этот новый садовник и нужен ли действительно он. Для Кочешкова лето на Лазурном Берегу и не было летом – на вилле, часто вместе с Тебеньковым, он появлялся наскоками, очень уставал, и всё ему было не в жилу.
Ну, а жена его с Сурмаком много болтала: о современных средствах связи, булочках с корицей, шампунях, способах подачи угловых, переименовании московских улиц, компьютерных играх, удовольствии от катания на водном мотоцикле и от того, что тебя понимают, о красоте невозможного, книгах, цветах, запахах и вкусе поцелуя. Кроме этого, о музыке, конечно, о ней! Сурмак был осторожен, даже слишком, сначала, но потом осторожность оставил. Их любовь расцвела, если только есть в безумии страсти любовь. Правда, Кочешковой хотелось скандала, к Сурмаку она любила приходить незадолго до возвращения мужа и его покидала, когда муж уже шел от машины к дверям. И выходила к Кочешкову, вся горя, вся в истоме, обнимала, к мужу прижималась и целовала. Взасос. Ей хотелось сожрать Кочешкова. Поглотить, переварить, выплюнув, вернее, при дефекации исторгнуть из себя только маленький ключик от цюрихского сейфа: номер она знала давно. Ключик, очертаниями напоминавший анк, Кочешков носил на шее. О ключике Кочешкова пару раз порывалась сказать Сурмаку, но запиналась на полуслове. Её обладание ключиком предполагало кончину прежнего обладателя: Кочешков никогда ничего своего, кроме семени и доли Тебенькову, не отдавал. Не потому запиналась, что боялась впутать Сурмака в смертоубийство, не потому, что Кочешкова почитала и была благодарна тому за заботу. Просто она сама ещё не созрела. В то лето Кочешкова цвела.
В Москву Сурмак вернулся лишь поздней осенью, позвонил Кочешковой, они встретились, погуляли, выпили кофе. Сурмак был напряжен, неловок, грыз ногти, порывался что-то сказать, но в последний момент умолкал, додумывал какую-то очень важную мысль и смотрел на Кочешкову с усмешкой. Словно упрекал. Ей наскучило, Кочешкова довезла Сурмака до метро: что было – то было, грусти и так здесь хватало, а от упреков она ещё с детства бесилась.
Тебеньков знал об этой встрече. Он вообще знал всё, всё умел и всё крепко держал. Врачи предлагали операцию, но Тебеньков гордился перебитым носом, тем, что он не говорил, а гундосил. Он любил сморкаться, зажимая крылья носа пальцами с перстнями, любил стряхивать сопли и счищать их с перстней. Он хотел всего лишь одного – чтобы его, бизнесмена, уважали! – но кто уважать его будет, если какой-то вечный студент, катавшийся по Европе автостопом, жену бизнесмена беззастенчиво драл? Тебенькову казалось, дерут его самого.
И на этом фоне тебеньковский талант педагога стал скукоживаться, меркнуть под тяжелым прессом обиды.
Тебеньков сморкнулся, вытер пальцы об обивку кресла, поднялся. В камине трещали дрова. Тебеньков потянулся и громко выпустил газы. Он был готов разорвать Сурмака – сам, вот этими руками! Как разорвал многих и на свободе, и в зоне. Был готов сделать это за Кочешкова, которого простатит, а более простатита стремление показать, что доверие будет оправдано, сделали почти равнодушным к прелестям молодой жены.
А не надо было вслед за Тебеньковым выбегать из баньки и бухаться в холодный ручей! А не надо было в мокрых плавках кататься с Тебеньковым на яхте! Не надо было! Многого чего! Да!
Тебеньков вдруг поймал себя на мысли, что не обида за своего бизнесмена ведет его, а обыкновенное желание ввести в свой гарем еще одну бабу. От этой мысли ему стало как-то неловко. Он даже поежился. У него были все-таки представления о приличиях. Он взглянул на огонек лампадки: тот дрожал, бросая неверные отблески на икону.
Сурмаку лучше было навсегда остаться в Напуле, однако кончилась виза и замучила эта, как её, ностальгия. Он знал, кто такой Кочешков, знал, кто стоит над Кочешковым, знал, до чего его доведут свидания с женой тебеньковского бизнесмена, и к встрече с Кынтиковым был готов: тот лишь наводил на Сурмака свой ТТ в подъезде дома сурмаковской матери, а уже получил порцию фосгена. Кынтиков слишком давно не встречался с готовым к гибели клиентом, готовым каждой клеточкой тела. Ожидание закаляет. В особенности если ожидает бывший старший сержант морской пехоты, неплохо закаленный и так, имеющий наготове спецсредство бывших органов госбезопасности.
Никто, кроме Кынтикова, подобного воздействия на кожу лица, глаза и слизистые оболочки выдержать не мог. Собственно, за не имевшую себе равных выдержку Тебеньков Кынтикова и ценил. Кынтиковым можно было гасить взорванный и полыхающий «мерседес», подложив на рельсы, останавливать тяжело груженные товарные составы. Когда же Кынтиков расправлял плечи, его мышечные ткани, суставы, хрящи издавали повергавший в уныние, лишавший воли к сопротивлению хруст. С виду Сурмак был невзрачен и слаб. Что, что в нем нашла Кочешкова? – этот вопрос мучил, кстати, не одного Кынтикова, но именно Кынтиков опрометчиво решил, что для такого говна, каким был, по его мнению, Сурмак, расправлять плечи будет слишком жирно.
С другой стороны, Кынтиков не умер возле лифта в подъезде, а, окутанный запахом прелого сена, впервые в жизни промахнулся: пуля из ТТ, оторвав погончик на сурмаковской куртке, пробила дверь квартиры номер тридцать четыре, полетела дальше по коридору, разбила выключатель между сортиром и ванной, вызвала короткое замыкание. В подъезде погас свет. На ощупь, исходя слюной и слезами, Кынтиков выбрался на свежий воздух. Ждавшие его в машине повинились, что убегавшего зигзагами Сурмака не догнали. Кынтиков их простил, дал усадить себя на заднее сиденье, приказал отъезжать.
– Интересный человек! – выдавил из себя Кынтиков.
Кынтиковские поежились: теперь даже им было просто страшно представить, какая мучительная смерть ожидала Сурмака!
Сурмак же двигался по темному переулку вниз и налево, дальше – по выметенному асфальту, под яркими фонарями, мимо витрин: квази-Париж, псевдо-Кельн, абсолютная пустота неточной цитаты. Только одно его волновало: проболталась обманутому мужу Кочешкова или сказала специально, чтобы мужа позлить? Сурмак думал, что Кынтикова послал Кочешков. Конечно, простатит может до всего довести, вплоть до желания всех осчастливить, но подсылать убийц! Так думал Сурмак, но сам бы, не раздумывая, убил посягнувшего на святость семейного очага. Осознав, что в нем живут двойные стандарты, Сурмак, всю жизнь стремившийся к стандарту одному, шаг ускорил.
Он заплатил за вход в казино, в баре выпил немного водки. Здесь его французский вполне годился, когда он переходил на родной язык, помогал акцент. Сурмак поставил на двадцать три, на номер комнаты, из которой его забрали по подозрению в изнасиловании, выиграл, обменивая фишки, поймал на себе чей-то изучающий взгляд: длинноногая жадная рвань.
– Не желает ли месье…
Надо было где-то переночевать.
– Се бьен!