«Несчастная старуха, беги отсюда, если тебе дорога жизнь, ты думаешь мне помочь, но лишь оскорбляешь меня! Дай умереть мне теперь, когда я к Этому готова и стремлюсь; кто жаждущему умереть препятствует, тот сам его убивает[170 - Ср. у Сенеки («Финикиянки», 100): // Убить – лишить желанья умереть.]; ты делаешься моим убийцей, думая спасти меня от смерти и, как враг, пытаешься продлить мою погибель!»
Уста кричали, сердце пылало, а руки в спешке вместо того, чтобы распутать, только запутывали платье; я не поспела догадаться скинуть одежду, как подоспевшая с криком мамка, как могла, стала мешать мне в этом; конечно, она сделать ничего не могла бы, если бы не сбежавшиеся на ее крик со всех сторон слуги не удержали меня; я пыталась вырваться у них из рук, но, обессиленная, была отведена в ту же комнату, которую не надеялась больше увидеть. Сколько раз жалобно я им говорила:
«Подлые рабы, что за усердье? Кто вам позволил вашу госпожу немилостиво так хватать? Какой бес вас толкал? А ты, мамка, что на горе меня выкормила, зачем ты помешала мне? Теперь мне большей милостью был бы смертный приговор нежели пощада[171 - Ср. Сенека, «Финикиянки», 102: // Мне лучше быть в ярме, чем смерти избежать.]; если ты меня любишь, оставь меня располагать собою по моему усмотрению, и если так жалостлива, употреби свою жалость на то, чтобы после меня спасти мое доброе имя, потому что ты напрасно стараешься помешать мне в том, что я задумала; что ж ты думаешь удалить от меня все острые оружия, концы которых готовы к моему желанию? И петли, и травы ядовитые, и пламя? Чего достигла ты своим вмешательством? Продлишь немного горестную жизнь и к смерти, которая теперь была бы не позорной, прибавишь, может быть, своей отсрочкою бесчестье, присмотром ты меня не убережешь, потому что смерть можно всегда и везде найти, даже в пище; оставь меня умереть прежде, чем, опечалясь еще более, я с новым бешенством ее не запросила».
Печально говоря эти слова, я своих рук не оставляла в покое, то ту, то другую служанку бешено схватывая, кому выдирала почти все волосы, кому в кровь царапала лицо ногтями, некоторым, помнится, все платье в клочья изодрала. Но ни старая кормилица, ни терзаемые служанки ничего мне в ответ не говорили, а плача исполняли свои печальные обязанности. Пыталась я их словами уговаривать, тоже ничего не действовало; тогда я с криком возопила: «Вы, неправедные, быстрые ко злу, руки, что украшали меня, делая желанной для того, кого сама люблю безумно, – пусть же после того как меня постигло злое следствие вашей работы, теперь ожесточаетесь на собственное тело, рвите его, терзайте его и исторгните с потоком крови жестокую, неукротимую душу. Вырвите сердце, пораженное слепым Амуром, и, раз вы лишены оружия, ногтями безжалостно растерзайте его, первоисточник ваших бедствий».
Напрасно криками сама себе я угрожала и приказывала послушным рукам, – быстрые служанки мне мешали, удерживая силою. Потом несносная кормилица печальным голосом сказала: «Дочка[172 - Увещевания кормилицы заимствованы из трагедии Сенеки «Финикиянки» (ст. 182–197).], молю тебя этою несчастною грудью, тебя вскормившею, послушай, что я скажу тебе. Я не буду тебя просить, чтоб ты не горевала или чтобы ты не гневалась, забыла все, скрывала, – нет, но лишь напомню то, что должно было бы быть для тебя жизнью и честью. Тебе, известной женщине немалой добродетели, не пристало поддаваться скорбям и уступать перед бедствиями; это не доблесть – искать смерти и страшиться жизни, как это делаешь ты; но высшая добродетель бороться с постигшими несчастьями и не бежать грядущих. Я не, знаю, почему люди, которые борются с судьбою и не дорожат земными благами, ищут смерти и страшатся жизни, и то, и другое суть поступки робких душ. Итак, если ты желаешь себя довести до крайних бедствий, тебе не следует искать смерти, которая все их упраздняет, беги этого неистовства, которым, думаю, в одно и то же время ты обретешь и потеряешь любовника. Ты думаешь, уничтожившись, достать его?»
Я ничего не отвечала, но ропот голосов уже распространялся по обширному дому и соседней улице; и как на вой одного волка все остальные сбегаются, так и к нам стекались все слуги, спрашивая, что случилось? Но я уже запретила рассказывать тем, кому было известно, так что от вопрошающих ужасный случай был скрыт ложью. Прибежал милый супруг, сестры, родственники, друзья; и все, введенные в обман нашею ложью, жалели меня, единственную виновницу; и все, пролив слезы, оплакивали мою жизнь, стараясь всячески меня утешить. Некоторые думали, что я сошла с ума, и смотрели на меня, как на безумную; другие же, более жалостливые, видя мою кротость и печаль, смеялись над предположениями первых и сожалели меня. Так я была много дней как бы ошеломленная, тайно охраняемая мудрою мамушкой; и многие меня тогда посещали.
Нет столь пламенного гнева, что с течением времени не остывал бы. После нескольких дней, проведенных в таком состоянии, я пришла в себя и ясно увидела справедливость кормилицыных слов; и стала горько оплакивать бывшее безумие. Но если моя ярость от времени уменьшилась и прекратилась, моя любовь не подверглась никакому измененью, я осталась при обычной меланхолии, и мне было тягостно знать, что я брошена для другой женщины, и часто советовалась об этом с преданной мамушкой, придумывая, как бы вернуть к себе возлюбленного; иногда мы решали жалостным письмом известить его о всем случившемся, то думали, что лучше будет с опытным посланцем устно сообщить ему о моих мучениях, и хотя кормилица была стара, а дорога длинна и тяжела, однако для меня она хотела сама предпринять это путешествие, но по ближайшем рассмотрении мы подумали, что письма, хотя бы и самые жалостные, не смогут отвлечь его от существующей новой любви; так что от них мы отказались и, так как мы ни одного не написали, то рассуждали о другом исходе; если послать туда кормилицу, то я отлично знала, что живою она туда не доберется, никому же другому я не могла довериться; и так, считая все эти мненья легкомысленными, я не видела никакого другого средства, как пойти самой к нему, но все рассуждения, как это сделать, которые приходили мне в голову, основательно опровергались моей кормилицею. То я думала одеться паломником и с какой-нибудь верной спутницей в таком виде достигнуть его страны; хотя это мне казалось исполнимым, однако я знала, что очень рискую при этом своею честью, так как странствующие паломники часто попадают по дороге в руки разбойников, кроме того я считала, что без супруга или без его позволенья я бы не могла отправиться, а разрешения бы он мне никогда не дал; поэтому от этой мысли я отказалась как от пустой и перешла к другой, довольно хитрой, которую я и привела бы в исполнение, не случись одного случая; но в будущем, если буду жива, не премину ее выполнить. Я сочинила, что во время моих бедствий и болезни я дала обет (в случае, если господь меня от них избавит), для выполнения которого я могла бы и могу насквозь проехать страну моего возлюбленного, при каковом проезде я найду причину, по которой бы мне желательно и даже должно было его увидеть и скрыть от него причину путешествия. Я сообщила это мужу, который охотно согласился на это и предложил свои услуги, но пришлось отложить эту поездку, а так как всякая отсрочка была мне тяжела и казалась пагубною, то я принуждена была искать других путей, из которых мне по душе пришелся только один, а именно обратиться к волхвованию Гекаты
, о чем я и вела частые переговоры с лицами, утверждавшими, что они знают, как это делается; одни утверждали, что я внезапно перенесусь к нему, другие обещали отвлечь его от всякой другой любви и вернуть ко мне, третьи уверяли, что ко мне вернется прежняя свобода; желая достигнуть одного из этих результатов, я находила у советчиц больше слов, чем дела, так что неоднократно была обманута в своих ожиданиях, и к лучшему, так как, отложив об этом попечение, я стала ждать, когда настанет время, что мой супруг найдет благоприятным для выполнения вымышленного обета.
Глава седьмая
Мои печали продолжались, несмотря на ожидаемое путешествие, солнце в своем непрерывном движении сменяло день за днем, любовь и скорбь во мне не уменьшались, но дольше, чем того желала я, под властью своею меня держала напрасная надежда. Уж Феб своим лучом достиг тельца, похитившего Европу
, и дни, поборая ночи, из кратчайших сделались длинными, вернулся цветоносный Зефир
и усмирил свирепого Борея
, прогнал туманы с неба и с гор снега, просохли от дождей луга сырые, трава, цветы явились в новой красоте, деревья, белые зимою, зеленою листвой покрылись, везде настало время, когда весна с улыбкой сыпет свои дары, земля же будто звездами, цветами и травой пестреет, фиалками и розами, красою споря с восьмым небом
, во всех лугах видны нарциссы
, мать Вакха
признаки беременности уж подала, обременив больше обычного дружественный вяз, что и сам отяжелел, плащом покрывшись; Дриопы[173 - Т. е. миндальные деревья, символом которых они были.] и унылые Фаэтона сестры[174 - Сестры Фаэтона, оплакивавшие брата, были превращены в тополи (по другим вариантам мифа – в ивы).]
возрадовались тоже, покинув жалкие одежды седой зимы; со всех сторон послышался приятный голос веселых пташек, и Церера в поля открытые сошла с плодами[175 - Церера была богиней плодородия и земледелия.]. К тому же мой властелин жестокий еще пламенней заставлял чувствовать в сердцах свои стрелы, а потому девицы и молодые люди, одетый каждый как мог лучше, изобретали, как бы понравиться тому, кого любишь.
Наш город увеселялся радостными праздниками, изобилуя ими больше, чем древний Рим, театры, полные пения и музыки, зазывали к своему веселью всех влюбленных. Молодые люди когда сражались на быстрых конях, когда боролись при звуках труб, когда показывали искусство управлять вспененными лошадьми. Охочие до таких зрелищ молодые женщины, увенчанные зеленою листвою, смотрели на своих возлюбленных то через двери, то из верхних окон, и каждая своего избранника ободряла, кто цветком, которая улыбкой, кто словами; лишь я одна будто богомолка держалась в стороне и безутешная сердилась на веселое время года, отчаявшись в надежде; ничто мне не нравилось, ничто не веселило, ничто не утешало, не прикасалась я ни к зелени, ни к цветам, не любовалась я на них радостным глазом; я стала завистлива к чужому веселью, я страстно желала, чтобы все женщины, как я, узнали немилость судьбы и любви. Как утешительно, помню, мне было слушать о любовных несчастьях, недавно случившихся.
Меж тем как боги держали меня в таком состоянии, обманщица судьба. которая иногда, чтобы причинить еще большие страдания несчастным, среди бедствий вдруг, будто изменившись, оборачивается к ним с веселым видом, чтобы они, доверившись ей, еще глубже после радости впали в пучину горя (они же, понадеявшись на нее, так низвергаются, как Икар
злосчастный, что с середины пути, слишком полагаясь на свои крылья, вознесшие его на высоту, рухнул в море, до сих пор хранящее его названье), судьба, видя, что я из таких же, не довольствуясь уже претерпенными мною бедствиями, но готовя новые, ложною радостью заглушила несколько муки, чтобы, разбежавшись, как делают африканские бараны, издали тем сильнее нанести удар, – итак тщетною веселостью она сменила мою горесть.
Однажды, когда уже четыре раза прошел срок, назначенный неверным любовником, в комнату, где я сидела и по обыкновению горевала, вошла старая кормилица более быстрой походкой, чем свойственна ее возрасту, вся в испарине; вошла и села, чтобы отдышаться, весело на меня глядя, несколько раз начинала говорить, но одышка все ей мешала; тогда я в удивленье сказала ей:
«Милая матушка, что ты так уморилась? Что тебе так поспешно нужно рассказать, что ты не дашь себе дух перевести? Дурные или хорошие известия? Что мне делать: бежать или умирать? Не знаю, почему-то твой вид скорее сулит мне надежду; но так долго меня преследовали неудачи, что я уж боюсь, как бы еще хуже чего не случилось. Ну скажи только, не томи, отчего у тебя такая прыть? Кто тебя гнал: веселый бог или адская фурия?»
Тогда старая, немного отдышавшись, прервала меня и еще веселее заговорила:
«Доченька сладкая, радуйся, нечего тебе бояться! выкинь печаль из сердца, по-прежнему будь весела: вернулся твой милый».
Эти слова, дойдя до моего сердца, обрадовали меня, глаза мои внезапно засияли, но привычная печаль, быстро прервав веселье, не доверять меня побуждала, и я сквозь слезы так промолвила:
«Кормилица дорогая, прошу тебя твоею старостью, костями, что на покой просятся, – не смейся надо мною несчастной, ведь мою печаль и ты должна бы разделять. Ведь прежде реки потекут к истокам и Веспер
приведет нам ясный день, скорей Феба
лучами брата осветит ночь[176 - Ср. у Сенеки («Финикиянки», 86): // Ночами возжигает Феба лампы, а Веспер день рождает.], чем возвратится неверный возлюбленный. Всем известно, что веселится он теперь с другою женщиной, которую он любит больше меня. Где бы он ни был, он вернется к ней, не то что от нее сюда уехать».
Но она меня прервала:
«Клянусь спасением души, Фьямметта, нисколько не врет твоя мамка; прилично ли было бы в мои годы так шутить, да еще с тобою, которую люблю я больше всего на свете?»
«Как же, – сказала я, – ты это знаешь, откуда услыхала? Скажи скорей, чтоб я обрадовалась, если это похоже на правду».
И тогда я поднялась со своего места и, повеселев, подошла к старухе, которая так начала;
«Сегодня утром по домашним делам шла я не спеша вдоль морского берега и смотрела на суда, что были в бурном море, как вдруг какой-то молодой человек выскочил из лодки, но, не рассчитав расстояния, наскочил на меня; я обернулась было, чтобы обругать его хорошенько, но он сейчас же вежливо извинился. Посмотрев на него, я по платью и по лицу признала в нем Панфилова земляка и спросила: «Позволь тебя спросить, молодой человек, ты – дальний?»
– «Да, госпожа», – отвечал он. – Тогда я говорю: «А позволь тебя спросить, откуда?» – А он мне: «Я из Этрурии, из славного города, там родился и там живу». Услышав, что он земляк с твоим Панфило, я спросила, не знает ли он его и как тот поживает; тот ответил, что знает, много про него рассказывал и прибавил, что тот собирался приехать вместе с ним, да немного задержался, но через несколько дней наверное приедет. Меж тем сошли на берег товарищи молодого человека с вещами, и он с ними ушел. Тогда я, бросив все дела, скорей, скорей – сюда, запыхалась, как ты видела, но радуюсь и прочь гоню твою печаль».
Тогда я обняла старуху, радостно в лоб ее поцеловала и все спрашивала, правду ли она мне рассказала, боясь, как бы она не сказала, что нет, да и поверить опасаясь; но после того, как она неоднократно клятвенно все мне подтвердила, пусть правда или ложь, я поверила ей, и голова у меня закружилась, и, радостная, так богов я благодарила:
«Юпитер верховный, небес правитель, о лучезарный Аполлон, всевидец, о благостная Венера, милостивая к своим рабам, о сын святой, носящий милые стрелы, – хвала вам! Бесспорно: кто в надежде на вас не ослабевает, тот не погибнет. Вот не за мои заслуги, но по благости вашей вы возвращаете моего Панфило, которого не прежде я увижу, чем принесу фимиам на ваши алтари, что прежде омывала я с горячими мольбами слезами горькими. Тебе же, милостивая к моей погибели судьба, в дар принесу я изображение обещанное, свидетельство твоих благодеяний. Со всем смирением и благоговением я молю вас: устраните всякое препятствие, что помешало бы Панфило возвратиться, пусть благополучно приедет здоровым и невредимым, каким был раньше!»
Окончив молитву, захлопала я в ладоши, радуясь, как сокол, с которого сняли шапочку, и так заговорила:
«О любящая грудь, теснимая так долго скорбью, брось заботы[177 - Фьямметта повторяет слова Тиэста из пятого действия одноименной трагедии Сенеки (ст. 1055–1057).], вернется, вспомнив о нас, милый, как обещал. Прочь, скорбь и стыд времен печальных, пусть уходят судьбы туманы и всякое подобие ненастья, с веселым лицом смотрю я на настоящее счастье, и старая Фьямметта вся обновляется душою обновленной!»
Меж тем как в радости я про себя так говорила, заколебалось сердце и, не знаю откуда нашедшая, всю меня охватила слабость, что остановило готовность веселиться и прервало мои мечтанья. Увы, как присущ несчастным Этот недостаток, никогда не быть в состоянии верить счастью; хотя и обернется к ним благосклонно судьба, но радость у несчастных не увеличивается[178 - Подобную же мысль высказывает и Тиэст (ст. 1072–1075).], и будто видят все во сне, так неохотно предаются радости; и в удивленье, так я начала сама с собою:
«Что помешало моей начавшейся радости? Разве Панфило мой не возвращается? Да, да, так что же побуждает меня к слезам? Нет никакой причины, чтобы печалиться, так что же удерживает меня украситься цветами и нарядиться[179 - Ср. Сенека, «Тиэст», 1077–1081: // Зачем // Мне плакать велишь, неизвестно отколь // Без всякой причины возникшая скорбь? // О, кто мне мешает свежим венком // Чело увенчать?]? Что это – я не знаю, но что-то меня удерживает».
И так, потерянная в сомнениях, не желая, я стала плакать, и в голосе моем зазвучали обычные жалобы; так грудь, привыкшая к долгим страданиям, все стремилась проливать слезы[180 - Точно так же ведет себя и Тиэст (ст. 10.86-1088).]. Моя душа, будто проводя будущее плачем, давала внешние предзнаменования того, что должно было случиться, через которые, я верно теперь знаю, что тогда сильнейшая буря грозила мореходцам, меж тем спокойным казалось безветренное море; но страстно желая преодолеть то, чего душа моя преодолевать не хотела, я сказала:
«Несчастная, что за предвестья выдумываешь ты? Поверь пришедшему счастью; ты опоздала с бесполезным страхом того, что предвещаешь».
Так рассудив, я снова предалась веселью и отгоняла, как могла, мрачные мысли; побуждаемая старой кормилицей, уверенной в возвращении моего милого, переменила я печальные одежды на веселые и стала заботиться о себе, чтобы не отвратить его, когда приедет, унылым видом. Бледное лицо начало принимать прежние краски, я несколько пополнела, слезы пропали, а с ними вместе и синие круги под глазами, глаза стали не такие впалые и приобрели прежний блеск, щеки, которые от слез несколько погрубели, по-прежнему стали нежны, мои волосы, хотя и не сделались вдруг, как прежде, золотистыми, были приведены в порядок, и дорогие, драгоценные платья, так долго лежавшие без употребления, опять были надеты мною. Что еще? Одним словом, я совершенно обновилась и возвратилась к прежней красоте, так что соседи, родственники, муж мой не могли надивиться и говорили: «Что за чудо, что уже прошла ее столь продолжительная меланхолия и печаль, которую прежде ни просьбами, ни утешеньями нельзя было прогнать? Это прямое чудо». Но несмотря на удивленье все были очень рады. Наш дом, долго остававшийся унылым во время моих переживаний, теперь повеселел вместе со мною; и как мое сердце изменилось, так и все вокруг, казалось, изменилось и стало радостным.
Дни, казавшиеся вообще мне длинными, теперь от надежды близкого возвращения Панфило, казалось, тянутся бесконечно; я их считала, как и прежде, и, вспоминая прошлые печали и думы, жестоко себя за них упрекала, говоря:
«Как плохо ты думала о своем милом, коварно осуждала его отсутствие и слепо верила, что он другой принадлежит, а не тебе! Проклятые сплетни! Боже мой, как могут люди так прямо в глаза врать? Конечно, я должна была со своей стороны не так безрассудно относиться ко всему этому, я должна была противопоставить клятву моего милого, его слезы, его любовь ко мне – словам людей, которые без всякого ручательства болтают, что им с первого взгляда показалось: доказательства налицо. Один увидел, что в доме Панфило свадьба (а других молодых людей он знал, что в доме нет), забыл, что и старики могут иметь непозволительную похоть, вообразил, что это женится Панфило, так и болтает, не думая, что говорит. Другой увидел, может быть, что Панфило раз или два посмотрел или пошутил с какой-то красивой женщиной, которая к тому же могла быть его родственницей, и естественно, что просто с ним обходилась, – и вообразил, что это его любовница; сам глупости врет и сам им верит. Если б я на все это здраво посмотрела, избежала бы стольких слез, вздохов, мучений!
Но разве влюбленные умеют поступать разумно? Наши мысли порывисты; любовники всему верят, потому что любовь – дело беспокойное и опасное. Они по привычке всегда ждут, что случай им повредит; а кто желает сильно, тот всегда думает, что все может препятствовать его желанию, а не помогать; но ко мне эти упреки не подходят, потому что я всегда молила богов, чтобы мои подозрения оказались ложными. Вот мои молитвы услышаны, но он всего еще не узнает, а если б и узнал, что мог сказать бы кроме как: «Да, пламенно она меня любила»? Ему должны быть дороги мои мученья, опасности пройденные, как наглядное доказательство моей верности, ведь и в причине его опоздания я сомневалась едва ли не для того, чтоб испытать, хватит ли у меня силы духа, не изменяясь, ждать его; вот храбро его ждала я.
Уже теперь, узнав, какими усилиями, трудами и слезами его я заслужила, не иначе как меня полюбит. Боже мой, когда же он придет и мы увидимся? Всевидец господи, сдержусь ли я, чтоб не расцеловать при всех, когда его увижу в первый раз? Не верится, чтобы сдержалась. Боже, когда смогу, обняв его, вернуть те поцелуи, какими он, уходя, покрывал безответно мое помертвелое лицо? То предзнаменование, что мне сулило не дать ему прощанья, оправдалось, но в этом боги ясно указали мне на будущее его возвращение. Боже, когда смогу поведать ему свою тоску и слезы и он расскажет мне, почему так медлил? Доживу ли? Едва верится. Пускай скорей наступит этот день, потому что теперь мне страшно смерти, которую я прежде не только призывала, но искала; пусть она, если мольбы доходят до ее слуха, удалится и даст мне провести молодые годы с моим Панфило в радости!»
Я беспокоилась, если хотя бы один день прошел без вести о прибытии Панфило; и часто посылала я кормилицу найти опять того юношу, что сообщил радостную новость, чтобы вернее подтвердил свое известие, она несколько раз делала это и каждый раз уверяла, что его приезд все близится. Я не только ожидала обещанного срока, но, предупреждая события, думала, что, может быть, он уже приехал, и беспрестанно на дню подбегала то к окнам, то к двери, смотря вдоль улицы, не видать ли его; кого бы я вдали ни завидела, все думала, что это, может быть, он, и с волнением ждала, покуда он не приближался настолько, что я могла убедиться в своей ошибке; немного смутясь этим, я ждала других прохожих; а если случалось, что меня звали домой или я уходила по другой какой причине, то на душе у меня будто собаки грызли, так меня мучило, и я говорила: «Может быть, он теперь идет или прошел, пока ты не смотрела, вернись». Я возвращалась и уходила, и снова возвращалась, так что почти полвремени проходило в том, что я переходила от окон к двери, и от двери к окнам. Несчастная, с часу на час так поджидая, сколько я намучилась из-за того, чему случиться не суждено было!
Когда настал день, в который он должен был приехать, как неоднократно предупреждала меня кормилица, я убралась подобно Алкмене
, услышавшей о прибытии ее Амфитриона, искусною рукою придала себе наибольшую красоту, насилу удержалась, чтобы не выйти на морской берег, чтобы скорей его увидеть, узнав, что прибыли галеры, на которых, как уверяла меня кормилица, он должен был приехать; но рассудив, что первое, что он сделает, это придет ко мне, я сдержала горячее желанье. Но он не пришел, как я воображала; я крайне этим была удивлена, и среди радости опять в уме возникли те сомненья, которые с трудом я победила веселыми мечтами. Тогда я снова послала старуху узнать, что с ним, приехал он или нет; она отправилась, как мне показалось, ленивее, чем всегда, и я проклинала ее медлительную старость, но чрез некоторое время она вернулась с печальным лицом и медленной походкой. Я чуть не умерла, увидев ее, и сейчас же мне в голову пришло, не умер ли в дороге, иль не приехал ли больным мой милый. Меняясь в лице, я бросилась навстречу ленивой старухе и сказала: