Он замолк и удалился скорыми шагами с нетерпением человека, желающего убежать от самого себя. Но назареянин был одним из тех сильных, стойких, восторженных людей, через которых Бог во все времена совершал перевороты на земле, в особенности в деле восстановления и преобразования религии, – такие люди как будто нарочно созданы, чтобы убеждать, потому что сами способны все вынести. Людей такого закала ничто не может обескуражить или смутить. Воодушевленные горячей верой, они воодушевляют других. Сперва рассудок воспламеняет в них страсть, и страсть есть орудие, к которому они прибегают. Они силой проникают в сердца людей, хотя, по-видимому, обращаются только к их рассудку. Нет ничего столь заразительного, как энтузиазм: это живая аллегория сказки Орфея – энтузиазм ворочает камнями, чарует зверей. Энтузиазм есть гений искренности, и без него истина не может одержать побед.
Олинтий не допустил Апекидеса ускользнуть от него. Догнав его, он заговорил:
– Не мудрено, Апекидес, что я волную тебя, смущаю твой дух, что погружаешься в сомнения, что твоя мысль блуждает в океане неопределенных, смутных мечтаний… Не удивляюсь этому, но выслушай меня терпеливо. Бодрствуй и молись, – тьма рассеется, буря усмирится, и сам Бог, подобно тому как Он однажды шествовал по озеру Галилейскому, – придет к тебе по утихнувшим волнам души твоей. Наша вера ревнива в своих требованиях, но зато как щедра она в своих даяниях! Она волнует тебя, зато дарует тебе бессмертие!
– Подобные обещания, – возразил Апекидес мрачно, – не более, как плутни, которыми всегда дурачат людей. О, как великолепны были обещания, завлекшие меня в храм Исиды!
– Но спроси свой разум, – продолжал назареянин, – может ли быть свята религия, оскорбляющая нравственностью? Вам велят поклоняться богам. Но что такое эти боги, даже судя по вашим понятиям? Каковы их поступки, их атрибуты? Разве вам не представляют их самыми черными преступниками, а между тем требуют, чтобы вы служили им, как величайшим святыням? Сам Юпитер – отцеубийца и прелюбодей. А кто такие второстепенные боги, как не подражатели его порокам? Вам запрещают убивать, а вы поклоняетесь убийцам. Вам запрещают прелюбодеяние, а вы молитесь прелюбодею! О, это насмешка над самыми священными чувствами человеческой природы, – над верой! Теперь обрати взоры на Бога, единого, истинного Бога, к алтарю которого я хочу привести тебя. Если Он покажется тебе слишком высоким, слишком недосягаемым, согласно человеческим понятиям о сношениях между Создателем и созданием, созерцай Его в Сыне, принявшем нашу смертную плоть. Человечество Сына Божия проявилось не в пороках, свойственных нашей природе, как у ваших сказочных богов, а в добродетельной жизни. В нем соединялась самая строгая нравственность с нежнейшими чувствами. Если б даже Он был простым смертным, Он заслужил бы стать Богом. Вы почитаете Сократа – у него своя секта, свои последователи, свои школы. Но что значат сомнительные добродетели афинянина сравнительно с лучезарной, неоспоримой, непрестанной святостью Христа? Я говорю тебе только о Его человеческом характере. Он олицетворял Собою образ для грядущих веков, тот идеал добродетели, который Платон жаждал видеть во плоти. Вот истинная жертва, принесенная им ради человечества, но сияние, окружавшее Его смерть на кресте, не только озарило землю, но и отверзло нам небеса! Ты тронут, ты взволнован. Сам Бог направляет сердце твое. Дух Его снизошел на тебя. Полно, не противься святому наитию: пойдем со мной не колеблясь. Некоторые из нас собрались ныне для толкования слова Божия. Дай мне руководить тобой. Ты печален, измучен. Внимай же слову Божию: «Придите ко мне все страждущие, обремененные, и Я успокою вас!».
– Не сейчас, – сказал Апекидес, – в другой раз.
– Сейчас, именно сейчас! – воскликнул Олинтий с жаром, схватив его за руку.
Но Апекидес, еще не приготовленный к отречению от той веры, от той жизни, ради которой он так многим пожертвовал, и все еще находясь под влиянием обещаний египтянина, вырвался из рук Олинтия, и, чувствуя, что нужно сделать усилие, чтобы побороть нерешительность, прокравшуюся в его пылкую, лихорадочную душу, благодаря красноречию христианина, он поспешно подобрал свою одежду и бежал с такой быстротой, что догнать его было бы трудно.
Измученный, запыхавшийся, он достиг наконец отдаленной, безлюдной части города и очутился перед уединенным домом египтянина. Он остановился перевести дух. В эту минуту выплыла луна из-за серебристого облака и ярко озарила стены таинственного жилища.
Поблизости не виднелось никакого другого жилья: перед зданием расстилался густой, темный виноградник, а позади высились сплошные деревья, как бы заснувшие под меланхолическим светом луны. Вдали тянулась туманная линия далеких гор, и между ними торчала спокойна вершина Везувия, тогда еще не столь высокая, какой она представляется теперь глазам путешественников.
Апекидес прошел под сводом густого виноградника и очутился перед широким, просторным портиком. По обе стороны лестницы покоились изображения египетских сфинксов, и лунный свет придавал еще более торжественное спокойствие этим широким, гармоническим, бесстрастным чертам, в которых скульпторы умели соединять красоту с величием, внушающим благоговение. Выше, по бокам ступеней, чернела темная, тяжелая зелень алоэ, а восточная пальма бросала длинную, неподвижную тень на мраморные ступени.
В тишине, царствовавшей вокруг, и в причудливых фигурах изваянных сфинксов было что-то таинственное и страшное. Кровь молодого жреца застыла от ужаса. Ему хотелось, чтобы хоть эхо его шагов по лестнице нарушило жуткое безмолвие.
Он постучал в дверь, над которой виднелась какая-то надпись, сделанная незнакомыми ему письменами. Дверь бесшумно отворилась, и высокий раб-эфиоп, без всяких расспросов и приветствий, пригласил его следовать за ним.
Широкие сени освещались высокими бронзовыми канделябрами искусной работы. По стенам были вырезаны крупные иероглифы темных, мрачных цветов, представлявших странный контраст с яркими красками и грациозными фигурами, которыми жители Италии украшали свои жилища. В конце сеней вышел ему навстречу раб с лицом если не африканского уроженца, то во всяком случае несколько смуглее обычного цвета южных жителей.
– Я хочу видеть Арбака, – сказал жрец, и его голос дрожал, заметно даже для его собственных ушей.
Раб молча наклонил голову и повел его во флигель, в сторону от сеней, затем по узкой лестнице. Пройдя несколько комнат, где главным украшением, привлекавшим внимание жреца, была опять-таки суровая, задумчивая красота сфинксов, Апекидес очутился в полуосвещенном покое, где находился египтянин.
Арбак сидел перед небольшим столом, заваленным развернутыми свитками папируса, покрытыми такими же письменами, как и надпись над дверями дома. На некотором расстоянии стоял маленький треножник, из которого медленно подымался дым ладана. Возле помещался большой глобус с небесными знаками, а на другом столе лежали какие-то инструменты причудливой, странной формы, незнакомые Апекидесу. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а в продолговатое окно на кровле лились лучи месяца, смешиваясь с печальным светом единственной лампы, горевшей в комнате.
– Садись, Апекидес, – сказал египтянин не вставая.
Молодой человек повиновался.
– Ты спрашиваешь меня, – молвил Арбак после непродолжительного молчания, как бы очнувшись от глубокой задумчивости – ты спрашиваешь меня о величайших тайнах, какие только способен воспринять человек. Ты желаешь, чтобы я решил для тебя загадку жизни. Как дети в потемках, мы блуждаем в неведении, брошенные лишь на короткое время в эту тусклую, скоропроходящую жизнь. Мы сами себе создаем призраки во мраке. Наша мысль то обращается внутрь нас самих, наполняя нас ужасом, то необузданно кидается в беспросветный мрак, стараясь угадать, что там скрывается. Мы протягиваем туда-сюда беспомощные руки, иначе мы, словно слепые, наткнулись бы на какую-нибудь скрытую опасность. Не ведая границ наших владений, мы то чувствуем, что они душат нас, то нам кажется, что они простираются в бесконечную даль. При таком состоянии вся мудрость естественно должна заключаться в решении двух вопросов: «чему верить?» и «что отвергать?». И ты хочешь, чтобы я решил эти вопросы?
Апекидес утвердительно кивнул головой.
– Человеку нужна вера, – продолжал египтянин с оттенком грусти. – Он должен к чему-нибудь привязаться своими надеждами. Такова наша натура: когда человек видит с ужасом и изумлением, что все, на что он возлагает свои упования, уплывает от него, он носится по мрачному, безбрежному морю сомнений, он взывает о помощи, просит, чтобы ему бросили спасательную доску, за которую он мог бы ухватиться, чтобы ему указали берег, хотя бы туманный и далекий, куда он мог бы пристать. Ну, так слушай же. Ты не забыл нашего сегодняшнего разговора?
– Мог ли я забыть?!
– Я признался тебе, что божества, перед которыми вы сооружаете жертвенники, не более как вымыслы. Я открыл тебе, что наши обряды и церемонии – сущая комедия, имеющая целью морочить и обманывать людское стадо ради его же блага. Я объяснил тебе, что благодаря этим обманам возникли общественные порядки, гармония мира, власть мудрых – и этой властью они заставляют толпу повиноваться. Итак, будем продолжать этот благотворный обман, – если человеку нужны какие-нибудь верования, то почему не сохранить ему той веры, которая дорога ему по воспоминаниям об их отцах, ту, которая освящается и укрепляется обычаем. Отыскивая более утонченную веру для нас самих, чьи чувства слишком возвышенны для грубых верований, оставим другим на поддержку крохи, падающие с нашего стола. Это и мудро, и милосердно…
– Продолжай.
– Итак, – продолжал египтянин, – оставив старые грани неприкосновенными для других, мы опоясываем свои чресла и отправляемся на поиски новых областей веры. Изгони сразу из твоих помыслов, из твоей памяти все, чему ты верил до сих пор. Представь себе, что твой ум – чистый, неисписанный свиток, впервые способный воспринимать впечатления. Оглянись на мир, наблюдай его устройство, его порядок и гармонию. Кто-нибудь да создал его – создание говорит о Создателе. С этой уверенностью мы впервые вступаем на твердую почву. Но кто этот Создатель? Бог! – восклицаешь ты. Постой – не надо неясных, сбивчивых наименований! О Том, Кто сотворил мир, мы не знаем, мы ничего не можем знать, кроме Его атрибутов – могущества и неизменного порядка, – строгого, всеподавляющего, неослабного порядка, который не принимает в расчет личностей и единичных случаев, порядка, который идет своей дорогой – сокрушает, сжигает, не обращая внимания на сердца, оторвавшиеся от общей массы и раздавленные под его беспощадными колесами. Смесь зла с добром, существование преступления и страдания во все времена смущали мудрецов. Создав себе бога, они предполагали его милосердным. Откуда же проистекает зло? Как мог он допустить его, дать ему укорениться? В виде объяснения, персы создали себе другой дух, по природе своей злобный, и предположили, что происходит постоянная война между ним и духом Добра. Подобного же демона египтяне олицетворяют в своем мрачном, грозном Тифоне. Страшная ошибка, еще более сбивающая нас с толку! Безумие, порожденное пустой иллюзией, облекающей эту неведомую силу в осязательную, телесную, человеческую оболочку, и приписывающей Невидимому атрибуты и свойства Видимого. Нет, этой силе надо дать другое название, не отвечающее нашим сбивчивым понятиям, – и тайна разъяснится. Назовем ее роком. Рок, говорят греки, управляет богами. Тогда к чему же боги? Их посредничество становится ненужным, упраздните их совсем. Судьба управляет всем, что мы видим. Сила, порядок – вот ее главные атрибуты. Хочешь знать ее более? Напрасно, ты ничего не узнаешь, будет ли она вечна, готовит ли она нам, своим созданиям, новую жизнь после той тьмы, что зовется смертью, – мы ничего об этом не ведаем. Теперь оставим эту древнюю, невидимую, неосязаемую силу и обратимся к той, которая, на наш взгляд, является великой исполнительницей ее функций. Эту силу мы можем ближе исследовать, от нее мы можем больше узнать, она для нас очевидна, и имя ей – Природа. Мудрецы впали в ошибку, направив свои исследования на атрибуты Судьбы, в которой все непроницаемо и темно. Если бы они ограничили свои изыскания Природой, сколько знаний было бы уже приобретено! В этой области терпение, изучение никогда не пропадают даром. Мы видим то, что исследуем. Наш ум подымается по осязательной лестнице причин и следствий. Природа есть великий деятель внешнего мира, а Рок налагает на нее законы, согласно коим она действует и сообщает нам способности для наблюдения. Эти способности суть любознательность и память, совокупность их составляет разум, а усовершенствование их дает мудрость. Итак, благодаря этим способностям, я изучаю неистощимую Природу. Изучаю землю, воздух, океан, небеса. Я убеждаюсь, что между ними существует среда, где все живет и чувствует, – по звездам мы научились измерять пределы земли и делить время. Их бледный свет освещает нам бездны прошлого. Их таинственная наука учит нас проникать в судьбы будущего. Итак, хотя мы и не ведаем, что такое Рок, мы познаем, по крайней мере, его веления. А теперь какую мораль можно извлечь из этой религии? – так как это религия. Я верую в два божества: Природу и Рок. Последнему я поклоняюсь из уважения, первой – в силу того, что я изучил ее. Какова нравственность, проповедуемая моей религией? Вот она: все повинуется лишь общим законам. Солнце светит на радость большинству, но оно может принести горе кому-нибудь. Ночь навевает сон на большинство, но она покровительствует убийству, точно так же, как и отдыху. Леса украшают землю, но они скрывают в себе змею и льва. Океан носит тысячи судов и поглощает одно из них. Таким образом, Природа действует на общее благо, а не для личностей, а Рок подгоняет ее грозное шествие. Таково нравственное начало этих могучих двигателей мира, – таково же и мое, так как я их создание. Я хотел бы, чтобы жрец сохранил свою способность лукавить, так как этот обман полезен для толпы. Я посвятил бы человека в искусства, которые я открыл, в науки, которые я усовершенствовал. Я распространил бы знание и цивилизацию: в этом я оказываю услугу массе, выполняю общий закон, следую великому нравственному принципу, проповедуемому Природой. Но лично для себя я требую исключения, требую его для мудрецов: убежденный, что мои личные поступки ничего не значат на весах добра и зла. Убежденный, что мои познания могут доставить больше блага массе, нежели могли бы причинить вреда немногим (так как мои знания могут распространиться в далекие области и принести пользу народам, еще не родившимся на свет), я даю миру мудрость, а для себя требую свободы. Я просвещаю жизнь других и наслаждаюсь своей собственной жизнью. Да, знание вечно, но жизнь наша коротка, надо ею пользоваться. Отдай свою молодость – удовольствиям, свои чувства – наслаждению. Скоро настанет час, когда кубок разобьется и гирлянды поблекнут. Наслаждайся, пока можешь! Будь по-прежнему, о Апекидес, моим учеником, моим последователем! Я посвящу тебя в механизм природы, в ее глубочайшие, сокровенные тайны, я познакомлю тебя с наукой, которую глупцы называют магией, научу тебя великим тайнам звезд. Таким путем ты исполнишь свой долг относительно массы и будешь просвещать народ. Но я открою тебе также восторги, о каких обыкновенный смертный и не мечтает. Дни ты будешь отдавать людям, а дивные ночи будешь посвящать личным наслаждениям.
Египтянин замолк, в эту минуту со всех сторон – сверху, снизу – раздалась упоительная музыка, волны звуков ласкали чувства, возбуждая нервы, наполняя душу блаженством. Казалось, это были мелодии невидимых духов, подобные тем, что слышали пастухи золотого века в долинах Вессалии и полуденных рощах Пафоса. Апекидес хотел было отвечать на софистические рассуждения египтянина, но слова замерли на его дрожащих губах. Он чувствовал, что будет святотатством нарушить эту дивную мелодию. Впечатлительность его чувствительной натуры, чисто греческая мягкость и пылкость души были захвачены и поражены врасплох. Он сел и стал прислушиваться, полураскрыв губы и напрягая слух, между тем как хор голосов, нежных и сладостных, исполнял гимн Эроту.
Когда звуки замерли, египтянин схватил за руку взволнованного, опьяненного Апекидеса и почти насильно увлек его в дальний конец залы. В эту минуту за занавесом сверкнули как бы тысячи звезд. Сам занавес, до сих пор темный, вдруг осветился огнями, скрывавшимися позади, и принял нежнейший оттенок небесной лазури.
Он изображал небо, такое небо, какое сияет в июньскую ночь над Кастальским источником. Там и сям были написаны розоватые облачка, из-за которых мелькали лица дивной красоты, тела, достойные мечты Фидия и Апеллеса. Звезды, устилавшие прозрачную лазурь, быстро двигались, ярко сияя, между тем как музыка, перейдя в более живой, веселый темп, как бы аккомпанировала ликующей гармонии сфер.
– О! Какое это чудо, Арбак! – воскликнул Апекидес дрожащим голосом. – Отвергнув богов, неужели ты откроешь мне…
– Их наслаждения! – прервал его Арбак тоном, столь непохожим на его обычный холодный, спокойный голос, что молодой жрец вздрогнул. Ему показалось, что сам египтянин преобразился. В ту минуту, как они приблизились к заветному занавесу, из-за него полилась громкая, дикая, ликующая мелодия. При этих звуках занавес разорвался надвое, исчез, как бы растаял в воздухе, и ослепленным взорам молодого жреца представилась такая картина, какая не снилась и сибариту. Перед ними открылась обширная банкетная зала, сиявшая бесчисленными огнями. Теплый воздух был пропитан ароматами ладана, жасмина, фиалки, мирры. Все благоухания цветов и дорогих благовоний слились в несказанный сладостный аромат, подобный амброзии. С изящных, стройных колонн, подпиравших легкую кровлю, свешивались белые драпировки, усеянные золотыми звездами. По обоим концам зала били вверх струи фонтанов, сверкавших при розоватом свете, как бесчисленные алмазы. Когда жрец и египтянин вошли в зал, из середины с пола немедленно поднялся, при звуках невидимой музыки, стол, уставленный самыми изысканными блюдами и вазами, изделиями исчезнувшей миррской фабрики[9 - По всей вероятности, это был китайский фарфор, – хотя вопрос этот спорный.], самых ярких красок и прозрачнейшего материала, наполненными редкими, экзотическими растениями Востока. Ложа вокруг стола были покрыты тканями цвета лазури, затканными золотом.
Из невидимых трубочек в сводчатом потолке сыпались брызги душистой воды, приятно освежая воздух и споря с лампами, как будто духи воды и огня состязались между собой – которая из стихий распространит более приятное благоухание. И вот из-за белоснежных драпировок показались красавицы, подобные тем, каких созерцал Адонис, покоясь в объятиях Венеры. Одни несли гирлянды, другие лиры. Они окружили юношу и повели его к столу. Они опутали его гирляндами, как розовыми цепями. Душа его отрешилась от земли и земных помыслов. Он вообразил, что это сон, и затаил дыхание, боясь проснуться слишком скоро. Чувственность, которой он никогда еще не отдавался, пробудилась в нем. Пульс его ускоренно забился, в глазах помутилось. И в то время, как он был погружен в восторг и немое изумление, снова раздалась волшебная музыка, на этот раз в веселом, вакхическом темпе. Это была анакреонтическая песнь.
Когда пение замолкло, группа из трех дев, переплетенных гирляндой цветов и красотой своей способных пристыдить граций, которым они подражали, стали приближаться к нему плавными движениями ионийской ласки, подобные нереидам, озаренным лунным светом на желтых песках Эгейского берега, или тем девам, которых Цитерия обучала пляске к свадьбе своего сына с Психеей.
Приблизившись, они увенчали его чело гирляндой цветов. Одна из них, младшая, опустившись перед ним на колено, подала ему кубок, в котором сверкало и пенилось лесбосское вино. Юноша не сопротивлялся более, он схватил опьяняющий кубок, кровь закипела в его жилах. Он припал головой к груди нимфы, сидевшей возле него, и, обратив помутившийся взор на Арбака, о котором в первую минуту забыл в вихре удовольствия, он увидал его сидящим под балдахином, на другом конце стола, улыбкой поощряя юношу. Апекидес заметил, что он уже не таков, каким он видел его до сих пор, в темных, траурных одеждах, с суровым, торжественным выражением лица: теперь его величавая фигура была облечена в ослепительную белую одежду, сверкавшую золотом и драгоценными каменьями. Белые розы, перемешанные с изумрудами и яхонтами, образуя род тиары, увенчивали его кудри, черные, как вороново крыло. Казалось, он, как Улисс, приобрел вторую молодость: черты его утратили свою задумчивость и сияли красотой. Среди окружающих его прелестей он царил во всем блеске и благоволении олимпийского бога.
– Пей, веселись, наслаждайся, ученик мой! – сказал он. – Не стыдись своей молодости и страстности. Каков ты есть в настоящую минуту – говорит тебе жар твоей крови. А каким ты будешь – скажет тебе вот это: смотри!
С этими словами он указал рукой на нишу, и Апекидес, повернувшись в ту сторону, увидал на пьедестале, между статуями Бахуса и Идалии, скелет.
– Не пугайся, – продолжал египтянин, – этот дружелюбный гость напоминает нам лишь о краткости нашей жизни. Из его обнаженных челюстей я слышу голос, повелевающий нам наслаждаться!
Пока он говорил, группа нимф окружила скелет, они сложили венки на его пьедестал и, наполнив кубки искристым вином, совершили возлияние на этот старинный жертвенник. В это время другая группа пела вакхический гимн, посвященный смерти.
Часть вторая
I. Подозрительный притон в Помпее и борцы классической арены
Перенесемся теперь в ту часть Помпеи, где живут не богачи и прожигатели жизни, а их клевреты и жертвы, в логовище гладиаторов и бойцов, преступников и бедняков, бродяг и развратников, – словом, в трущобы древнего города.
То была просторная комната, выходившая прямо на узкий многолюдный переулок. На пороге собралась кучка людей. По их железным мускулам, коротким геркулесовским шеям, по наглым, беспечным лицам сразу можно угадать в них борцов арены. На полках, снаружи лавки, стояли рядами кувшины с вином и элем, а над ними, направо, красовалось на стене грубо намалеванное изображение пирующих гладиаторов – видно, уже и в древности существовал почтенный обычай вывесок! Внутри комнаты было расставлено несколько отдельных столиков, как и в современных кофейнях, а за ними сидело несколько групп, – одни пили, другие играли в кости, или в еще более замысловатую игру, называемую «duodecim scripta». Иные ученые ошибочно принимали ее за шахматы, в сущности же это была игра, напоминающая триктрак, в которую обыкновенно играли костями.
Пора была ранняя, задолго до полудня, и самая несвоевременность таких занятий лучше всего характеризовала обычную лень и праздность этих трактирных бездельников. Несмотря, однако, на характер дома и его посетителей, в нем не замечалось того убожества и отвратительной нечистоплотности, какой отличаются подобные притоны в современном городе. Веселый нрав помпейцев, вообще всегда старавшихся, по крайней мере, удовлетворять своим внешним чувствам, сказывался в ярких красках, которыми расписаны были стены, в фантастической, не лишенной изящества форме ламп, кубков и самой простой домашней утвари.
– Клянусь Поллуксом! – воскликнул один из гладиаторов, прислонившийся к косяку двери. – Вино, которое ты нам продаешь, старый Силен, способно разжижить лучшую кровь в наших жилах!
С этими словами он хлопнул по спине толстяка соседа.
Человек, с которым так бесцеремонно обращались и в котором, по засученным рукавам, белому переднику, связке ключей и салфетке, заткнутой за пояс, тотчас можно было узнать хозяина таверны, был уже в летах. Он до сих пор сохранил крепкое, атлетическое сложение и смело мог бы выдержать сравнение с окружавшими мускулистыми фигурами, но у него мускулы превратились в жир, щеки оплыли и раздулись, а объемистый, обвислый живот как-то скрадывал широкую, могучую грудь.
– Без грубых шуток со мною, – глухо прорычал атлет-трактирщик, как оскорбленный тигр, – вино мое достаточно хорошо для падали, которая будет скоро валяться в пыли сполиариума[10 - Место, куда тащили с арены убитых или смертельно раненных гладиаторов.].
– Чего ты каркаешь, старая ворона! – отвечал гладиатор, презрительно усмехнувшись. – Погоди еще, доживешь до того, что повесишься с досады, когда я выиграю пальмовый венок. А как только я получу кошелек в амфитеатре, что, конечно, случится непременно, я сейчас же дам клятву Геркулесу – навсегда распроститься с тобой и твоим поганым пойлом.
– Послушайте-ка, что говорит этот шут! – воскликнул трактирщик. – Эй, Спор, Нигер, Тетред, он уверяет, будто отобьет у вас кошелек. Каков! Клянусь богами, каждого из ваших мускулов достаточно, чтобы придушить его целиком, или я ничего не смыслю в арене!
– А! – вскочил гладиатор, вспыхнув от ярости. – Наша ланиста может рассказать кое-что другое!