Она постучалась в заднюю дверь дома, где помещался род таверны, и грубый голос тотчас же потребовал у нее ответа о собранных сестерциях. Не успела она ответить, как другой голос, менее вульгарный, проговорил:
– Полно, Бурбо, брось эти мелочные расчеты… Скоро опять понадобится голос нашей девочки на пиру у нашего богатого друга, а ты знаешь, он дорого платит за соловьиные языки.
– О, надеюсь, что нет! – воскликнула Нидия, дрожа всем телом. – Я скорее готова просить милостыню с утра до вечера, только не посылайте туда!
– Почему же? – спросил грубый голос.
– Потому что… Потому что я молода, из хорошей семьи, а женщины, которых я там встречаю, – неподходящее общество для… для…
– Для рабыни из дома Бурбо, – перебил иронический голос с грубым смехом.
Вессалийка поставила цветы на пол и, закрыв лицо руками, молча заплакала.
Между тем Главк направился к дому красавицы неаполитанки. Она застал Иону окруженной своими прислужницами, работавшими возле. Рядом стояла арфа. В это день сама Иона была ленивее, а может быть, и задумчивее обыкновенного. При дневном свете, в простом наряде, она показалась ему еще более красивой, нежели при ярком блеске ламп и разукрашенная драгоценными каменьями, как вчера вечером. Легкая бледность, разлитая по ее прозрачному лицу, сменилась румянцем при его приближении. Хотя Главк привык льстить, но в присутствии Ионы лесть замерла на его губах. Он чувствовал, что недостойно ее выражать словами то, что она и без того угадывает в его глазах. Они заговорили о Греции. На эту тему Иона еще более любила слушать, нежели говорить, а красноречие Главка было неистощимо. Он описывал ей серебристые оливковые рощи на берегах Илисса, окружающие храмы, уже лишенные прежнего величия, но все еще прекрасные в своем упадке! Он вспоминал о печальном городе Гармодия, поборника свободы Перикла Великолепного, и в этих отдаленных воспоминаниях все грубые, темные тени сливались в один общий мягкий, грустный тон. Он видел страну поэзии как раз в самые поэтические годы ранней юности, и патриотические чувства смешивались в его сердце с отрадными воспоминаниями весны его жизни. Иона слушала его молча, погруженная в задумчивость. Эти рассказы, эти описания были ей дороже всех похвал, которые щедро расточали перед ней бесчисленные обожатели. Ведь не грех любить своего соотечественника? Она любила в нем Афины. Его устами говорили боги ее народа, страны ее мечты! С этих пор они виделись каждый день. В прохладные сумерки они предпринимали прогулки по тихому, безмятежному морю. Вечером они опять встречались под портиком и в залах жилища Ионы. Любовь их была внезапна, но сильна, она наполняла всю их жизнь. Сердце, ум, чувства – все подчинялось этой страсти. Если уничтожить препятствия, разделяющие два существа, чувствующие взаимное влечение друг к другу, они тотчас же встречаются и соединяются. Они удивлялись только одному, как они могли так долго прожить врозь. Им казалось вполне естественным любить друг друга. Оба молодые, красивые, даровитые, одинакового происхождения и с родственными душами, – сколько поэзии было в их союзе! Сами небеса как будто радовались их любви. Подобно тому, как гонимый ищет убежища в храме, так и они считали алтарь своей любви прибежищем от всех земных горестей. Они покрывали его цветами, не подозревая, что под этими цветами могут притаиться змеи.
Однажды вечером, на пятый день после их первой встречи в Помпее, Главк и Иона, с небольшим обществом избранных друзей, возвращались с экскурсии по бухте. Их лодка грациозно скользила по гладкой, как зеркало, поверхности воды. Тишина нарушалась только ударами весел. В то время как остальное общество весело беседовало, Главк лежал у ног Ионы и не смел взглянуть ей в лицо. Она первая прервала молчание.
– Бедный брат мой, – промолвила она, вздыхая, – как он наслаждался бы прелестью этих минут!
– Твой брат! – сказал Главк. – Я еще не видел его. Занятый исключительно тобой, я не помышлял ни о чем другом, иначе осведомился бы, не он ли приходил за тобой тогда в храм Минервы, в Неаполисе?
– Это был он.
– Теперь он здесь?
– Да.
– Как, в Помпее и не с тобой? Может ли быть?
– У него другие обязанности, – отвечала Иона с грустью. – Он жрец Исиды.
– Так молод, а жреческое сословие, по уставу, по крайней мере, подчинено таким строгостям! – проговорил мягкосердный, пылкий грек, с состраданием и удивлением. – И что заставило его на это решиться?
– Он всегда отличался энтузиазмом и религиозным усердием. А красноречие египтянина, нашего друга и опекуна, пробудило в нем благочестивое желание посвятить жизнь свою самому мистическому нашему божеству. Быть может, в избытке рвения он находит, что строгость этого культа и составляет его главную притягательную силу.
– Он не раскаивается в своем выборе? Надеюсь, он счастлив?
Иона глубоко вздохнула и опустила покрывало на глаза.
– Мне жаль, что он поторопился! – заметила она, помолчав. – Может быть, как и все, кто многого ожидает, он слишком легко разочаруется!
– Так, значит, он несчастлив в своем новом положении? А этот египтянин, был он сам жрецом? Имел ли он какой-нибудь интерес в том, чтобы вербовать новых членов в жреческое сословие?
– Нет. Главной его заботой было наше благополучие. Он думал, что составит счастье моего брата. Мы остались круглыми сиротами.
– Как и я, – сказал Главк многозначительным тоном.
Иона потупила глаза, продолжая:
– Арбак старался заменить нам отца. Ты должен познакомиться с ним. Он любит людей даровитых.
– Арбак? Я уже познакомился с ним. По крайней мере, мы разговариваем, встречаясь. Но если б не твоя похвала, я бы и не старался узнать его ближе. Вообще я легко схожусь с людьми. Но при этом смуглом египтянине, с мрачным лицом и ледяной улыбкой мне кажется, как будто меркнет солнечный свет. Можно подумать, что он, как критянин Эпименид, провел сорок лет в подвале и после этого находит дневной свет неестественным.
– Нет, подобно Эпимениду, он добр, разумен и кроток, – отвечала Иона.
– О, счастлив тот, кто заслужил твою похвалу! Ему не требуется другой добродетели, чтоб быть дорогим и для меня.
– Его спокойствие, его холодность, – сказала Иона, уклончиво преследуя свою мысль, – быть может, последствия вынесенных страданий. Так же точно эта гора (она указала на Везувий), которую мы видим столь темной и спокойной в отдалении, когда-то дышала огнем, ныне угасшим.
Когда Иона говорила эти слова, оба невольно взглянули на вершину горы. В эту минуту небо было подернуто нежными розовыми тенями, но над серой вершиной, возвышавшейся среди лесов и виноградников, покрывавших склоны ее, повисло черное, зловещее облако, единственное мрачное пятно в ландшафте. Внезапная, безотчетная грусть вдруг запала им в душу. Повинуясь, при взаимной симпатии, которой уже научила их любовь, и побуждая их, при малейшей тени волнения, при малейшем предчувствии несчастья, искать убежище друг у друга, взоры их в одно и то же мгновение встретились с неизъяснимой нежностью. Им не нужно было слов, чтобы выразить свою любовь.
VI. Птицелов снова захватывает в свои сети ускользнувшую птицу и расставляет западню для новой жертвы
В нашем рассказе события быстро чередуются друг за другом, как в драме. Я описываю такую эпоху, когда в несколько дней созревали плоды, которым в другое время нужны годы.
С некоторых пор Арбак редко приходил в дом Ионы, а когда посещал ее, то не встречался с Главком и не знал до сих пор о любви, столь неожиданно ставшей преградой к осуществлению его планов. Занятый братом Ионы, он на время принужден был отвлечься от самой Ионы. Его гордость и эгоизм были встревожены и задеты за живое внезапной переменой в настроении юноши. Он трепетал при мысли, что может лишиться покорного ученика, а Исида – восторженного служителя. Юношу редко можно было встретить. Он угрюмо отворачивался от египтянина и даже убегал, увидев его издали. Арбак принадлежал к числу тех надменных и сильных характеров, которые привыкли властвовать над другими. Его возмущала мысль, что существо, которое он считал всецело своим, могло ускользнуть из-под его власти, и он поклялся в душе, что Апекидесу не удастся вырваться.
С такими мыслями он проходил по роще, отделявшей его дом от дома Ионы, куда он направлялся. Тут он нечаянно встретил молодого жреца Исиды, стоявшего, опершись о ствол дерева. Глаза его были опущены в землю, и он не заметил приближения египтянина.
– Апекидес! – окликнул его тот, ласково положив руку на плечо молодого человека.
Жрец вздрогнул, инстинктивно порываясь бежать.
– Сын мой, – продолжал египтянин, – что случилось, что ты избегаешь меня?
Апекидес угрюмо молчал, потупив глаза. Губы его дрожали, грудь тяжко дышала.
– Выскажи мне все, друг мой, – сказал египтянин. – Говори. Что-то лежит у тебя на душе. Что можешь ты открыть мне?
– Тебе ничего!
– Почему же ты не хочешь довериться мне?
– Потому что ты был бы мне врагом.
– Объяснимся, – промолвил Арбак тихим голосом и, взяв под руку сопротивлявшегося жреца, он повел его к одной из скамеек, расставленных в саду.
Они сели. Их мрачные фигуры вполне соответствовали уединенному, тенистому месту.
Апекидес переживал весеннюю пору юности, но на вид казался более отжившим, нежели сам египтянин, его нежные, правильные черты были истомлены и бесцветны, впалые глаза блестели лихорадочным блеском. Стан преждевременно сгорбился, руки его были малы, как у женщины, а синие вспухшие жилы обличали слабость и истощение. Лицо его поражало сходством с Ионой, но выражение было совсем иное, – в нем не было величавого душевного спокойствия, придававшего такую дивную, классическую прелесть красоте его сестры. В ней хотя и сквозил энтузиазм, но сдержанный, скрытый. В этом и заключалась главная прелесть, главное очарование ее наружности. Вид ее внушал желание пробудить душу спокойную, безмятежную, но, очевидно, не заснувшую. Во внешности Апекидеса все обличало, напротив, страстный, увлекающийся темперамент. Дикий огонь в глазах, ширина висков, сравнительно с размерами лба, беспокойное выражение дрожащих губ – все это указывало на то, что ум его всецело подчинен пылкой фантазии и стремлениям к идеалу. Воображение сестры его остановилось на золотом пороге поэзии, брата же, менее счастливого, оно кинуло в область смутных, фантастических видений. То самое качество, которое одаряло Иону гением, грозило ее брату безумием.
– Ты говоришь, что я тебе враг, – сказал египтянин. – Я знаю причину такого несправедливого обвинения: я ввел тебя в среду жрецов Исиды, и ты возмущен их плутовством и обманами. Ты думаешь, что и я тоже обманывал тебя, твоя чистая душа оскорблена, ты воображаешь, что я такой же обманщик…
– Ты знал все фокусы этого нечестивого культа, – отвечал Апекидес, – к чему ты скрывал их от меня? Когда ты возбудил во мне желание посвятить себя званию, к которому я теперь принадлежу, ты толковал мне о святой жизни этих людей, отдавшихся знанию, а, вместо того, ты бросил меня в какое-то невежественное, чувственное стадо, не ведающее никакой науки, кроме самого грубого обмана. Ты говорил мне о людях, жертвующих светскими удовольствиями ради высшего культа добродетели, – а поставил меня в среду людей, погрязших в пороке. Ты говорил мне о друзьях, просветителях рода человеческого, – а я вижу от них один обман и плутовство! О, какой низкий поступок! Ты отнял у меня высшее благо юности – веру в добро, святую жажду знания. Я был молод, пылок, богат, передо мною были все наслаждения земные, но я от всего отрекся без сожаления, – мало того, отрекся с радостью и восторгом, в уверенности, что жертвую всем ради сокровенных тайн божественной мудрости, ради сообщества с богами, ради небесного откровения, – вдруг, теперь…
Голос жреца оборвался судорожными рыданиями. Он закрыл лицо руками, крупные слезы закапали на грудь сквозь исхудалые пальцы.
– Все, что я обещал, – я дам тебе, друг мой, питомец мой! Все это было лишь испытанием твоей добродетели. Теперь кончен твой искус. Перестань думать об этих жалких обманщиках. Настало время, когда ты не будешь иметь ничего общего с этой низкой челядью богини, со слугами преддверия ее храма, ты достоин проникнуть в самое святилище. Отныне я сам буду твоим жрецом, твоим руководителем, и ты, в настоящую минуту проклинающий мою дружбу, скоро будешь благословлять ее.