И он поднял ногу, обутую в крайне изношенный солдатский башмак с грязными обмотками[14 - Обмотки, онучи – в старинной русской обуви полосы холщовой ткани, которыми обматывали ногу от лаптя или, в военное время, ботинка до колена, создавая некое подобие сапога и защищая икры. Обмотки были в составе армейского обмундирования еще в начале Великой Отечественной войны.]. Подметка у башмака отставала, и загадочное слово «отопки» мигом стало понятно Дунаеву.
– Чего попусту трекаться? – вдруг спохватился незнакомец. – Бежим-ка! Глядишь, еще и догоним убивцу!
Он схватил Дунаева за руку и пустился вперед на своих кривоватых, но очень проворных ногах. Они промчались до конца квартала, но набережная по-прежнему была пуста – никого они не догнали. Легко можно было догадаться, что когда Дунаев споткнулся и перестал следить за бегущей впереди девушкой, она шмыгнула в какой-нибудь двор или ей попалось удобное парадное, через которое она и сбежала. Вот только пойди найди ту подворотню или парадное. Тем паче, что девушка вряд ли там до сих пор стоит и ждет, чтобы ее схватили!
– Да, упустили, – с сожалением пробормотал Дунаев, не без усилий усмиряя того сыскного пса, который пробудился в его душе и теперь нипочем не желал оказываться от погони. – А она в самом деле убила кого-то или просто так крик подняли?
– Кто ж за просто так про убивство горлопанит?! – возмущенно глянул на него незнакомец. – Она барышню одну зарезала.
Сообщив это, он наклонился и попытался приладить на место подметку, отчего голос его зазвучал не вполне внятно:
– Больно хорошую барышню порешила, падла этакая! Добрую! Прям как меня самого зарезала, паскуда. Мы с той барышней душа в душу жили!
Дунаев взглянул на опаленную на спине шинельку, грязный треух, «отопки». Очевидно, этот невзрачный человечек называл барышней какую-нибудь кухарку или горничную, с которой он и жил «душа в душу». То-то кинулся сломя голову «убивцу» ловить!
– Любушка твоя была, что ли? – спросил Дунаев, еще раз азартно оглядывая опустевшую набережную и мысленно прикидывая, куда могла шмыгнуть «убивца». – Соболезную…
– Любушку?! – снизу вверх, не разгибаясь, изумленно уставился на него человек. – Сказанул, ну, сказанул! Мы пролетарского происхождения, а она барышня, из бывших. Но хоть и чуждый элемент, все ж таки доброй уродилась души. В квартире жила огромаднейшей! Барахла там завалялось несчитано, а особливо белья всякого, простыней да наволок. А она одна осталась: дяденька сердцем помер, не пережив крушения старого мира, братца шальная пуля на улице нашла. На что жить? Барышня шибко благородная: самой ей идти простынями торговать, понятное дело, зазорно было. Я ей поперва уголька помог в квартиру поднести, потом шкап на дрова порубил – так вот и познакомились. Единова она мне гырт: вы, гражданин Сафронов, не затруднились бы кой-чего на толкучке продать? С вашей, конечное дело, выгодой, гырт?
Дунаев не без труда сообразил, что «гырт» значит «говорит».
– Ну, коли с выгодой, то кто же откажется? – продолжал «гражданин Сафронов». – Я раз продал кучу ее тряпья, деньги ей принес, другой раз продал, вот и нынче должен был забрать узелок с бельишком. Влез в третий этаж, стучусь в дверь, ору: «Вера Николаевна, отворите, это я, Сафронов Вениамин Ильич, знакомец ваш!» Потом гляжу – дверь приотворена. Я зашел, а она в сенях на полу лежит с ножиком в грудях. Я и руки врозь! И тут мимо меня шмыг эта, убивца-то!
– Что ты сказал?! – прохрипел Дунаев.
– Грю, мимо меня она, убивца, стал-быть, шмыг, – заново завел Сафронов, но Дунаев сгреб его за грудки:
– Как ее звали?!
– Почем же мне знать?! – затрепыхался Сафронов, пытаясь вырваться. Треух сполз ему на глаза. – Неужто я ее разглядел, падлу?! Там, в сенях-то, темно было!
Но Дунаев уже понял, что не ослышался.
Он отшвырнул Сафронова и помчался обратно по набережной.
Мыслей не было, только чернота какая-то клубилась в голове. И ни одним лучиком надежды она не освещалась, только раскаяние разрывало душу: почему не взял извозчика на вокзале, зачем пошел пешком? Ведь терзало, терзало его предчувствие, отчего же не послушался голоса сердца?! Всего полчаса, какие-то несчастные полчаса отделили жизнь от смерти, всего полчаса перечеркнули то будущее, которое Дунаев намечтал для себя и для Верочки, то будущее, которым он жил в последнее время, ради которого жил! Теперь выходило, что будущего этого нет и жить Дунаеву больше не для чего.
Так зачем он бежит по набережной? Зачем возвращается к дому Тарасовых? Не проще ли шагнуть к гранитному парапету, за которым ледяной сыростью веет от всегда темных, всегда мрачных, всегда тяжелых волн реки Фонтанки, перевалиться через этот парапет, удариться о воду, кануть в глубину и вдохнуть смерть полной грудью, как воздух той свободы и того счастья, которого ему вдохнуть не суждено?
А вдруг Вера еще жива? Вдруг этот Сафронов что-то перепутал? А Дунаев, паршивая сыскная шавка, кинулся вдогонку за неведомой «убивцей», вместо того, чтобы помочь Верочке?
Но нет… Дунаев чувствовал, что все для него потеряно: любимой нет в живых. Тьма и безнадежность воцарились в душе, и если какая-то сила еще заставляла сердце биться, то силой этой была жажда мести, которая терзала Дунаева до лютой боли и потребовала немедленного утоления.
Он не пробежал и квартала, как из-за угла вывернулся патруль: солдат, матрос и штатский в фуражке и жутко скрипящем кожане – непременной форме всех чекистов образца 1918-го, а также обольшевичившихся пролетариев:
– Стойте, граждане! Документы!
– Крупников! – радостно воскликнул Сафронов, кидаясь к человеку в кожане. – Не узнаешь?
– А, товарищ Сафронов, – проскрипел тот, причем было непонятно, то ли голос у него такой, то ли его кожан ведет свои собственные разговоры. – Ты чего не у станка? Лодыря гоняешь? Мировая революция, знаешь, лодырей не терпит!
– Нынче не моя смена, – буркнул Сафронов. – Завтра чем свет опять пойду на мировую революцию горбатиться.
– Горбатиться?! – грозно заскрежетал кожан. – Это ты так называешь труд в пользу мировой революции?!
– Да ладно тебе, Крупников, – примирительно вмешался солдат-патрульный. – Угомонись. Наше дело документы проверять, а не за мировой революцией следить. Этот с тобой? – обратился он к Сафронову, указывая штыком, примкнутым к винтовке, на Дунаева.
– Да это… – заюлил глазами Сафронов. – Мы шли вместе, а кто он такой, знать не знаю, ведать не ведаю.
– Тогда документы предъявь! – велел Крупников, для острастки кладя руку на кобуру и вприщур глядя на Дунаева.
Матрос на всякий случай взял винтовку наперевес.
Дунаев полез за пазуху, достал кисет, в котором вместо табака, ибо он не курил, хранились его документы. Мельком подумал, что ему было бы очень легко положить сейчас этот патруль – одного к одному, и вертлявого Сафронова рядышком с ними, – потому что за пазухой был спрятан и пистолет. Ему нужно было поскорей вернуться к Вере, он страстно мечтал убрать с пути эту революционную преграду, но прекрасно понимал, что это только осложнит ситуацию. Надо набраться терпения.
Документы тщательно изучались при тускловатом свете угасающего дня – как показалось Дунаеву, не из сомнения в их подлинности, а по малограмотности патрульных. Казалось, бесконечно долго Крупников шевелил губами, выговаривая:
– Дунаев Леонтий Петрович… Комитет партии большевиков… Эстония, бывшая, стало быть, Эстляндия…
Наконец матрос и солдат закинули винтовки за плечи, а Крупников с облегчением выдохнул, возвращая бумаги Дунаеву:
– Все в порядке, товарищ. Можете идти. И ты, Сафронов, иди, куда шел.
Дунаев двинулся вперед молча, даже не кивнув, машинально убирая документы в кисет. Слышно было, как за спиной Сафронов насмешливо крикнул:
– Наше вам с кисточкой! – и торопливо зашаркал своими отопками, догоняя Дунаева.
Впрочем, он ни слова не сказал, а только пристроился рядом и пыхтел, стараясь не отставать, пока они приближались к дому.
Около парадного толпился народ, сновали двое в таких же кожанах, как у Крупникова, о чем-то расспрашивали людей. Через Измайловский мост тащилась подвода, на которой лежало что-то, накрытое рогожей.
– Неужто труповозка уже побывала?! – возбужденно воскликнул Сафронов. – Увезли Веру Николаевну, что ль? И милиция, ты гля, уже здесь? То их не докличешься, хоть башку об стену разбей, а то живой ногой!
Дунаев с трудом осмысливал случившееся. На той подводе, которая уже переехала через мост, – Вера?! Под этой грязной рогожей?..
В глазах потемнело, ноги подкосились, он схватился за что-то костлявое, резко подавшееся вниз и запищавшее:
– Полегче, земеля!
Дунаев с трудом сообразил, что он, пытаясь удержать равновесие, схватился за плечо Сафронова, а тот чуть не упал.
Впрочем, у него все же хватило сил подвести Дунаева к дому и переложить его руку со своего плеча на стену:
– Обопрись-ка. Стена покрепче меня будет. Ты чего зашелся этак, аж с лица спал? Неужто… неужто не чужая она была тебе, барышня эта, Вера Николаевна? Погоди, погоди… – Он так и впился глазами в лицо Дунаева. – А не твой ли патрет у них в комнате висит?! Всамделе твой!.. Ты, она, оба в лодочке…
Дунаев тупо смотрел на серую обшарпанную стену дома, а перед глазами разноцветно вспыхивал тот давний-предавний чудесный день, когда они с Верой катались по Неве, – день, совершенно им позабытый, но сейчас вспомнившийся с необычайной остротой и яркостью.
День из той жизни, которая умерла и не воскреснет…