– Девочка эта чем-нибудь больная, матушка.
Многие преклонялись перед ним, как зачарованные. А младшая дочь видела в Григории изверга, нечистую силу, ведь он сводил с ума кого хотел. Впрочем, многие говорили, что Григорий негодяй и мошенник, – мама все равно не верила, отвечала, что он наш друг, молитвенник и спаситель ее любимого сына. На этом разговор о Григории заканчивался.
Однажды, девочка помнила, вышел ужасный случай. У брата была няня – Мария Вишнякова: красивая двадцатисемилетняя девица. Была она при Алеше долго, года три или четыре, но вот появился Григорий – и она имела несчастье ему понравиться. Девушка в слезах пожаловалась на него маме. Но та ни во что не поверила и рассчитала ее. Мария говорила, что Григорий – это антихрист, просила, чтобы ему не верили. Когда Мария уходила, брат горькими слезами плакал, не хотел со своей няней расставаться.
А Григорий и правда был антихрист, младшая дочь верила в это! Постепенно и все, кроме мамы, поверили, даже брат. Потом, когда Григория убили, его портреты всюду в доме поставили и повесили, как иконы, однако и все сестры, и брат их нарочно роняли и не поднимали. Он, он во всем виноват! В нем вся беда была!
Девочки тайно гордились своим двоюродным дядей Дмитрием Павловичем, который уничтожил это чудовище. Жаль только, что Дмитрия Павловича за это отправили на Кавказ, и мама его ни за что не хотела простить, возненавидела его. Она горько оплакивала Григория. А он и в могиле это, наверное, чувствовал, вот и тянулся из могилы, и над семьей продолжало веять его проклятие: «Вы живы и Россия жива, покуда я жив!»
Он погиб, и Россия погибла… а как же мама, отец, девочки, брат? Неужели младшая дочь осталась одна на всем свете?!
– …Ната, очнись, – врезался в сознание голос Верховцева. – Мы уже на вокзале. Ты всю дорогу дремала, а теперь пора проснуться и держаться настороже. Приготовься, я только расплачусь с извозчиком, и мы войдем в вагон. Лиза – впереди, ты следом. В разговоры ни с кем не вступай, поняла? Будь осторожна.
– Да, я понимаю, – как во сне, пробормотала Ната. – Все понимаю!
* * *
Телеграфное сообщение исполкома Уралоблсовета
Председателю Совнаркома В. И. Ленину и Председателю ВЦИК Я. М. Свердлову
17 июля 1918 г.
У аппарата президиум областного Совета рабоче-крестьянского правительства. Ввиду приближения неприятеля к Екатеринбургу и раскрытия Чрезвычайной комиссией большого белогвардейского заговора, имевшего целью похищение бывшего царя и его семьи. Документы в наших руках. По постановлению президиума областного Совета в ночь на 16 июля расстрелян Николай Романов. Семья его эвакуирована в надежное место. По этому поводу нами выпускается следующее извещение: «Ввиду приближения контрреволюционных банд к красной столице Урала и возможности того, что коронованный палач избежит народного суда (раскрыт заговор белогвардейцев, пытавшихся похитить его и его семью, и найденные компрометирующие документы будут опубликованы), президиум областного Совета, исполняя волю революции, постановил расстрелять бывшего царя Николая Романова в ночь на 16 июля 1918 года. Приговор этот приведен в исполнение. Семья Романова, содержавшаяся вместе с ним под стражей, в интересах охраны общественной безопасности эвакуирована из города Екатеринбурга. Президиум областного Совета». Просим ваших санкций на редакцию данного документа. Документы заговора высылаются срочно курьером Совнаркому и ЦИК. Извещения ожидаем у аппарата. Просим дать ответ экстренно. Ждем у аппарата[16 - ГАРФ. Ф. 601. Оп. 2. Д. 35. Л. 8 – 9.].
* * *
– Я как раз стоял в прихожей, собираясь выйти в сарайчик за дровами, когда раздался крик Сафронова, – рассказывал Павлик, одной рукой бестолково двигая по столу стакан со спитым чаем, другой держа хлеб с копченым мясом, который Людмила Феликсовна Подгорская называла на английский манер сандвичем. Составные части сандвича были добыты из вещмешка Дунаева.
Перед Дунаевым тоже стоял стакан. Подстаканник его был серебряным, с причудливыми вензелями, из прежних времен, а в чае с великим трудом можно было различить прежний цвет и вкус. Впрочем, в столовой Подгорских было темновато, чтобы различать цвета, а что до вкуса, то Дунаев ощущал только вкус горечи, крови и непролитых слез. Есть не хотелось. В ушах шумело, так что слова Павлика доходили до него будто сквозь пелену, однако он встрепенулся, услышав эту фамилию:
– Сафронов? Откуда ты его знаешь?
– Да прижился у нас в доме этот… пролетарий, – деликатно выразился Павлик после мгновенной заминки. – Прислуги сейчас почти ни у кого не осталось: и платить нечем, и каждая матрена может к власти пробиться, если научится орать на митингах погромче да стыд и жалость в себе искоренит. Появился Сафронов недели три назад: помог дрова порубить или поднес что, я уж запамятовал, Верочке покойной, царство ей небесное!
Павлик перехватил недоеденный сандвич левой рукой и перекрестился. Дунаев неуклюже – отвык! – последовал его примеру. И упало, упало сердце – значит, Верочка и в самом деле умерла, и надежды на то, что рассказ Павлика развеет этот кошмар, нет никакой.
– Потом она стала ему вещи для продажи давать, – продолжал Павлик.
– Я ее дурой называла, говорила, что сбежит ее продавец с деньгами вместе, а Сафронов оказался un homme d’honneur, – подала голос Людмила Феликсовна Подгорская, сидевшая в кресле в темном углу. Иногда оттуда высовывалась ее сухонькая ручка и утаскивала очередной сандвич, после чего некоторое время слышалось деликатное жевание, а потом ручка высовывалась снова.
Дунаев в другое время непременно расхохотался бы, услышав, как жуликоватого Сафронова кто-то называет человеком чести. Но сейчас ему было не до смеха. Он только вяло подумал, что уже не меньше года не слышал ни слова по-французски. Как-то не доводилось… Оказывается, остались еще люди, которые без французского обойтись не могут!
– Да, в самом деле, он оказался довольно честным, на наше общее счастье, – подхватил Павлик. – Мы, да и другие жильцы, ему тоже кое-что давали на продажу – конечно, не бесплатно, но он не грабительствовал, большую часть выручки владельцам отдавал. Живет он в бывшей дворницкой. Потапыч – возможно, ты помнишь нашего дворника? – умер, ну вот Сафронов в его каморку и вселился. Теперь, слава богу, и мусор унесен, и двор подметен, а то совсем заросли было в грязи. Еще он где-то служит – работает, как теперь говорят, – да в его дела мы не суемся, главное, что при надобности он всегда тут как тут, совершенно будто Сивка-Бурка, вещая каурка.
Павлик невесело усмехнулся.
– Понятно, – кивнул Дунаев. – Значит, Сафронов закричал. Что именно?
– Да я, собственно, просто вопль его расслышал, да такой испуганный, такой громкий, что выскочил.
– Я тоже выскочила, – прошелестела Людмила Феликсовна.
– Сафронова на площадке уже не было, он бежал вниз, вереща: «Держи, лови!» – это я отчетливо расслышал, – продолжал Павлик. – И я увидел, что дверь Верочкина нараспашку.
– Я решила, что ее ограбили, и тоже закричала, – добавила Людмила Феликсовна.
– Потом послышался женский визг внизу, потом снова Сафронов завопил, потом дверь хлопнула – и стало тихо, – сказал Павлик.
«Это когда она завизжала, я ее пропустил, потом сверху закричали «Держи-лови!» или что-то в этом роде, и я бросился в погоню, – сообразил Дунаев. – Ох… паршивый гончий пес! Куда помчался с пеной у рта?! А Верочка в эту минуту умирала… если бы я вернулся, я бы ей помог! Я бы спас ее!»
– А вы к Вере не заглянули в квартиру? – угрюмо спросил он.
– Ну как же?! – воскликнули хором мать и сын.
– Позвольте мне, маман, – настойчиво проговорил Павлик. – Разумеется, первым делом мы бросились туда. Какая страшная картина открылась нашим глазам…
– C’?etait un cauchemar…[17 - Это был кошмар (фр.).] – эхом отозвалась Людмила Феликсовна.
– Я чуть не выронил лампу, – с дрожью в голосе прошептал Павлик. – Верочка лежала навзничь – залитая кровью, которая продолжала струиться из рваной раны на груди. Глаза ее были широко открыты, лицо… такое удивленное… она не верила в свою смерть.
Дунаев резко подался вперед, но Павлик, поняв, о чем он подумал, предвосхитил его вопрос:
– Я искал пульс, я звал Веру, пытался помочь, однако, несомненно, она была мертва. Еще бы, такая рана! Бедная Верочка…
– Бедная Верочка… – подхватило эхо в темном углу.
Дунаев угрюмо смотрел в стол. Поверх скатерти он был застелен убогой клеенкой, которой раньше могло быть место только на кухне, а теперь она оберегала от грязи скатерть – может быть, последнюю, оставшуюся у Подгорских, еще не проданную услужливым Сафроновым. Клеенка выцвела и во многих местах была изрезана ножом.
Нож!
Павлик описывал рваную рану. Сафронов, однако, сказал, что в груди Верочки торчал нож.
– А нож? – спросил Дунаев.
– Какой нож? – удивился Павлик.
– Нож, которым Вера была убита, – нетерпеливо пояснил Дунаев.
Павлик несколько мгновений смотрел на него изумленно, потом оглянулся на темный угол, откуда послышалось:
– Никакого ножа мы не видели.
– Не видели! – подтвердил Павлик. – Но видели манто.
– Какой?[18 - В начале ХХ века в России это слово употребляли еще в мужском роде, как во французском языке.] – не понял Дунаев. – Верочкин?
– Да нет, не Верочкин, – сказала Людмила Феликсовна и выбралась наконец из своего темного угла.