Она добрела до стола, с мучительной гримасой потирая поясницу и волоча за собой громоздкий и весьма потертый плед. Неловко опустилась на стул, заботливо придвинутый Павликом. Морщинистое личико ее было очень серьезным, ввалившиеся глаза – испуганными.
– Этот манто был не Верочкин. Она вчера показывала нам какое-то жуткое одеяние, которое называла очень весело – малахай. Его она выменяла на свой очаровательный черный манто. Нынче, видите ли, – обстоятельно повествовала Людмила Феликсовна, – моды весьма изменились. Носят, во-первых, то, что у кого сохранилось с лучших времен, а если позволяют себе обновку, то это, прошу извинить за каламбур, самое старое и ветхое старье. Прежним aristos порою приходится бегством спасаться от обезумевших sans-culottes…
Тут Людмила Феликсовна помедлила, как бы позволяя Дунаеву оценить ее историческую остроту, однако ему было сейчас не до аллюзий более чем вековой давности[19 - Подгорская намекает на события Великой Французской революции конца XVIII века. Началом ее стало взятие Бастилии 14 июля 1789 года, а окончанием считается 9 ноября 1799 года. Беднейшие слои населения, получившие прозвище санкюлотов (в буквальном переводе «бесштанных»), безжалостно уничтожали представителей аристократии, которых презрительно называли аристо – сокращ. от слова «аристократ».], и госпожа Подгорская, не дождавшись восхищенной реплики, заговорила снова, с едва уловимой ноткой обиды:
– Многие выменивали у прислуги или прочего отребья ношеные, безобразные одеяния на свои прекрасные вещи, только чтобы скрыть свое происхождение. Вот и Верочка завела себе этот малахай. Однако, когда мы увидели ее убитой, она была одета вообще в другой манто, которого я у нее никогда не видала. Серенький. А Верочка, следует сказать, ничего другого, кроме черного, сейчас не носила, ибо была в трауре по бедным господину Инзаеву и Кире, даже малахай выменяла черный, самый простой, а этот манто был с мехом таким, знаете, по воротничку, – Людмила Феликсовна поделала подагрическими кистями затейливые движения вокруг шеи, замотанной в такой же теплый шарф, какой носил и Павлик.
Эта жестикуляция ничего не объяснила Дунаеву, впрочем, он и не слишком старался понять. Вспомнилась безобразная, бесформенная одежда, в которой убегала «убивца» с места преступления. Да, что-то черное, и в самом деле. Название «малахай» здесь как нельзя более кстати.
Что же получается? Какая-то девка убила Верочку, чтобы завладеть этим малахаем? Тоже старалась скрыть свое аристократическое происхождение? Нелепость какая!
Дунаев задумался. Вспомнился не только малахай, вспомнился и черный платок, низко надвинутый на лоб, вспомнились высокие черные ботиночки на шнуровке – в таких раньше ходили гимназистки… Это только казалось, что он бросил на девушку беглый взгляд, когда они столкнулись в дверях, и мало что смог разглядеть во время погони. На самом деле глаза сыщика отметили немало подробностей, которые постепенно всплывали в памяти.
…Рукава малахая были слишком широкие, и там, в дверях, когда Дунаев изумленно смотрел на эти «красные перчатки» на руках девушки, он мельком отметил какой-то блеск на запястье. Золотистый блеск. Теперь он вспомнил золотой браслет, туго обхватывающий тонкое запястье.
Этот браслет принадлежал девушке? Или она украла его у Веры?
Дунаев напряг память, мысленно перечисляя те украшения, в которых видел Веру. Да, она любила браслеты, но они не обхватывали ее запястья, а болтались на них – круглые, в виде колец. Конечно, Дунаев не знал всех ее украшений, но…
– Я знаете, что подумала? – таинственно проговорила вдруг Людмила Феликсовна, перебив течение его мыслей. – Что, если Верочка и эта… особа… обменялись одеждой, а потом она Верочку убила?
– Да зачем ей понадобился этот уродливый малахай?! – с досадой воскликнул Павлик.
– А Верочке зачем? – вопросом на вопрос ответила Людмила Феликсовна. – Возможно, эта особа тоже хотела скрыть son origine![20 - Свое происхождение (фр.).]
– Ладно, хотела скрыть, – покладисто кивнул Павлик. – А Верочку убивать для чего понадобилось?!
– Возможно, эта особа не только son origine хотела скрыть, но и еще какую-то тайну! – с загадочным выражением произнесла Людмила Феликсовна.
– Маман! – воскликнул Павлик, раздраженно махнув рукой. – Только давайте не разводить тут невесть каких тайн мадридского двора! Погиб не чужой нам человек, а вы голову морочите намеками. Если что-то знаете, говорите прямо, а не разыгрывайте любительских спектаклей!
Людмила Феликсовна обмякла на стуле, закрыла лицо руками:
– Tu est un grossier[21 - Ты грубиян (фр.).], Павлик… Боже мой, что за времена… что они делают с людьми… – Голос ее звучал глухо, скорбно, как вдруг она отняла ладони от лица и воскликнула мелодраматически: – Если сын позволяет себе так разговаривать с матерью, то Верочку вполне могла убить ее подруга!
– Какая подруга?! – Дунаев вскочил так резко, что с грохотом уронил стул.
Подгорские разом вздрогнули так, словно у них над ухом выстрелили из револьвера.
– Маман, да ерунда это… – буркнул Павлик, немного успокоившись. – Это ведь был только сон…
– Ну и что? – воинственно подалась к нему мать. – Ты сам слышал, как Верочка рассказывала: ей приснилось, будто ее убьет son amie prеfеrеe[22 - Ее лучшая подруга (фр.).]. Зарежет! И что произошло на самом деле?!
– Во-первых, мы не знаем, лучшая ли это была подруга, да и подруга ли вообще… – начал было Павлик, но мать сердито перебила его:
– Это вполне возможно! Я теперь вспомнила, что уже видела однажды эту девушку – здесь, в нашем доме, причем вместе с Верой. И в том самом сером манто! С таким мехом на воротнике… – И Людмила Феликсовна снова проделала какие-то странные пассы руками около шеи. – Видела два или три раза в последнее время!
– Вы это прямо сейчас вспомнили? – не без иронии спросил Павлик. – Прямо вот сейчас? А раньше, когда мы увидели это проклятое пальто на Вере, где были ваши воспоминания?
– Не исключено, что я именно тогда и вспомнила, – с достоинством сообщила Людмила Феликсовна. – Но была настолько потрясена, что не смогла сразу joindre les deux bouts[23 - Связать концы с концами (фр.).]. Кроме того, тебе же вообще ничего нельзя сказать, чтобы не быть жестоко высмеянной. Ты меня сумасшедшей считаешь, я знаю! – И она всхлипнула.
– Pas du tout, maman! Pas du tout![24 - Вовсе нет, матушка! Вовсе нет! (фр.).] – прошептал Павлик с покаянным выражением.
– Считаешь, считаешь! – плаксиво воскликнула Людмила Феликсовна, и Дунаев понял, что настала пора ему вмешаться, иначе разговор, в котором только начал появляться какой-то смысл, плавно перетечет с семейную свару, и неизвестно, удастся ли ее прекратить.
– Arr?tez! – хлопнул он по столу ладонью, машинально и сам перейдя на французский. – Прекратите! Je vous prie de m’excuser[25 - Прошу прощения (фр.).], но я за Людмилу Феликсовну заступлюсь. По прежней своей службе я отлично знаю, что глаз свидетеля преступления иногда буквально фотографирует какие-то подробности, однако потрясенный мозг не дает им возможности оформиться, осознаться, и требуется некоторое время, чтобы свидетель пришел в себя и смог эти подробности вспомнить и описать.
Он нарочно говорил так обстоятельно, даже казенно, чтобы дать Людмиле Феликсовне успокоиться и собраться с мыслями, однако у нее вдруг сделалось испуганное лицо, как, впрочем, и у Павлика.
– Ка… какая служба? – промямлил он.
– До февраля семнадцатого я служил судебным следователем, – напомнил Дунаев.
– Ах да! – всплеснула руками Людмила Феликсовна, а Павлик нахмурился и задумчиво проговорил:
– Тогда… тогда, может быть, ты поймешь, что это значит?
Он выскочил из-за стола, бросился в другую комнату, но почти тотчас вернулся и бросил на стол нарядную коробочку.
Дунаев посмотрел. В коробочке оказалась карточная колода.
* * *
«Рост контрреволюционного движения оренбургского казачества и бунт чехословацких эшелонов, использованных в целях контрреволюции, создал угрозу падения Екатеринбурга, а особенно в связи с приближением фронта и активной работы местных контрреволюционных сил.
На заседаниях Областного Совета вопрос о расстреле Романовых ставился еще в конце июня. Входившие в состав Совета эсеры – Хотимский, Сакович и другие были, по обыкновению, бесконечно «левыми» и настаивали на скорейшем расстреле Романовых, обвиняя большевиков в непоследовательности. Вопрос о расстреле Николая Романова и всех бывших с ним принципиально был разрешен в первых числах июля.
Организовать расстрел и назначить день поручено было президиуму Совета.
Приговор был приведен в ночь с 16 на 17 июля.
В заседании президиума ВЦИК, состоявшемся 18 июля, председатель Я. М. Свердлов сообщил о расстреле бывшего царя.
Президиум ВЦИК, обсудив все обстоятельства, заставившие Уральский Областной Совет принять решение о расстреле Романова, постановление Уралсовета признал правильным[26 - Из воспоминаний П. М. Быкова, председателя Екатеринбургского уездногородского Совета рабочих, красноармейских и крестьянских депутатов.].
* * *
На счастье, Петр Константинович сразу отыскал своего знакомого кондуктора. Сейчас все решалось при помощи денег! Получив щедрую мзду, кондуктор провел Верховцева, Елизавету Ивановну и Нату в самый последний вагон и, пошептавшись с проводником, простился.
Все трое несколько минут постояли, недоверчиво глядя на другие вагоны, которые брали с бою, по принципу «Кто смел, тот и сел». Войти же сюда разрешалось только по билетам или заплатив такую сумму, которую выложил Верховцев. И Верховцев подумал, что знакомый, желая отблагодарить его за щедрость, на самом деле оказал ему плохую услугу.
Он вспомнил, как вез Нату от Перми до Петрограда, снабженный всеми многочисленными бумагами со всеми печатями всех советских организаций. Огромную помощь в их получении оказал тогда Горький, у которого были превосходные отношения с всесильным Зиновьевым[27 - Зиновьев (Радомысльский) Григорий Евсеевич (1883–1936) – профессиональный революционер, видный партийный и государственный деятель советской эпохи. В описываемое время был председателем Совнаркома Союза коммун Северной области (май 1918 – февраль 1919) и председателем Комитета революционной обороны Петрограда, обладая всей полнотой власти.], председателем Комитета революционной обороны Петрограда. Но «Буревестник революции», который был настолько же простодушен, насколько хитер, и настолько же сентиментален, насколько жесток, а главное, по мере сил своих творил добро, даже если это было связано с освобождением политзаключенных или с прямым обращением к Ленину, разумеется, и предположить не мог, для кого нужны бумаги: он простодушно поверил, что Петр Константинович Верховцев, обратившийся к нему по протекции добрых знакомых писателя, пытается спасти свою дочь от первого брака, которая застряла в Перми после смерти матери и которую он хотел бы забрать в свою новую семью. На самом деле первая жена Петра Константиновича и их дочь погибли год назад, в октябре семнадцатого, в случайно вспыхнувшей уличной перестрелке. Но Верховцев в такие подробности никого не посвящал.
Петр Константинович, конечно, понимал, какая нечеловечески трудная задача ему предстоит! Дело было даже не в том, что Ната (он с самого начала даже мысленно называл эту девушку именем своей дочери, чтобы, не дай бог, не ошибиться при разговоре) привыкла к совершенно другому способу передвижения. Все-таки время, прошедшее с марта 1917 года, ко многому приучило ее и всю ее семью, и первое потрясение от падения с той высоты, на которой они находились раньше, в самые что ни на есть бездны преисподние, должно было уже несколько притупиться. Беда состояла в том, что Ната впервые в жизни совершенно оторвалась от семьи! Хоть за последний год их всех и окружали почти сплошь враждебно настроенные люди, все же дети и родители могли находить поддержку друг в друге, в родственной любви. Теперь же Ната оказалась в переполненном вагоне (из-за опоздания поезда народу набилось столько, что всякое понятие о плацкарте пришлось забыть: с великим трудом удалось найти свободную верхнюю полку!), окруженная только теми, в ком она видела врагов – ненавистных и кровожадных врагов. Петр Константинович видел ее затравленные глаза, видел искусанные губы, ощущал, как тряслась ее рука, накрепко стиснутая его пальцами, и понимал, что она совершает буквально сверхчеловеческие усилия, чтобы не впасть в истерику. Сдерживал Нату только страх, что она будет узнана и немедленно растерзана этой кошмарной толпой. На счастье, люди не присматривались друг к другу: так было душно, тесно, шумно, мучительно! Верховцев заставил Нату забраться на полку и отвернуться к стене. Он кое-как притулился на откидном сиденье, а Ната так и провела почти всю дорогу, сжавшись в комочек наверху, спускаясь лишь изредка и по самой крайне необходимости.
Потом, в Петрограде, благодаря заботам Верховцева и его жены Ната понемногу пришла в себя, более того – научилась как бы отстранять от себя окружающий кошмар. Молодость и присущая от природы беспечность нрава – она всегда была самой веселой и беззаботной в семье, умела во всем найти что-то забавное и не только посмеяться сама, но и рассмешить других, – постепенно врачевали ее душу. К тому же она встретилась с Верой Инзаевой – человеком из своего счастливого прошлого.
Вера тоже была беспечна и беззаботна, она умела смиряться с ударами судьбы и приспосабливаться к той жизни, которая воцарилась вокруг. Никогда не бывши особенно религиозной, она, однако, научилась видеть божественное произволение во всем случившемся с Россией и любила повторять, что Господь дает своим созданиям пережить ужасные горести, прежде чем открыть перед ними путь к наивысшему счастью. И хоть Ната, так же, как и сам Верховцев, была убеждена, что Господь навсегда отвернулся от России, в которой его забыли и унизили (более того, Петр Константинович не сомневался, что «наивысшее счастье» ждет несчастных его соотечественников только за гробом… хотя, конечно, благоразумно помалкивал об этом), она все же обретала при встречах с Верочкой бодрость и надежду на лучшее. Кроме того, они вместе вспоминали прошлое, сестер Наты, с которыми дружила Вера Инзаева, беспрестанно говорили о них – говорили как о живых, мечтали о скорой встрече, – и Ната преисполнялась надежды, что с ними все хорошо, они спаслись, а если не подают о себе вестей, то лишь потому, что время для этого еще не настало. Именно поэтому Петр Константинович и позволял им встречаться, зная, что Вера никогда и ни за что не выдаст Нату и не предаст ее. Но страшная смерть подруги (сейчас не время было расспрашивать Нату о подробностях и пытаться делать какие-то выводы) снова превратила девушку в то же перепуганное, потерянное существо, какое увидел Верховцев при первой встрече в Перми. Тогда ее мог заставить сдерживаться только страх, жуткий страх разоблачения, – вот и сейчас она должна была испугаться окружающей, стискивающей ее со всех сторон толпы, сжаться, скрыться в своей скорлупе, замкнуться наглухо… Лучше бы им было ехать в общем вагоне, в мучительной давке, которая странным образом словно бы смыкала вокруг них защитное пространство. А здесь, в этом разделенном на открытые отсеки вагоне, было относительно просторно, все друг у друга на виду, да к тому же в каждом отсеке покачивалась под потолком лампа, то вырывая из темноты лица сидящих, то вновь погружая их в мрак…