В дыму кабацком, как в тумане,
Плясал одесский шарлатан.
«Шалман» ? слово оттудошнее, но разошлось по всей великой Руси, и каждый сущий в ней язык это слово на языке перекатывал, а там уж – позабыли. Нет реалий, нет и слов, приходится разъяснять, подбирать примеры из классиков и современников: «И мы пошли с ним в “шалман”, “кандейку”, “Голубой Дунай” или “гадючник” – как только тогда не называли павильончики с официальным названием “Пиво – воды”. Отродясь там никакой воды не было, но пива и водки – сколько угодно. Так же, впрочем, как икры черной и красной, и все это уже продавалось без карточек, по коммерческим ценам».
Чем хорош синонимический ряд? Каждое слово, даже с невнятно выраженным смыслом, растолковывает соседние, прочие, компенсируя отсутствие и нехватку, в общем, артель, круговая порука. «Шалман», «кандейка», «Голубой Дунай», «гадючник» – о шалмане сказано, хоть и маловато: шалман – это не заведение, не постройка, это – качество, сводная характеристика и публики, и обслуживания, и напитков, требующих свою закусь (без сего не понять песню АГ «На сопках Маньчжурии»), кандейку пояснять не будем, иначе придётся вспомнить про суп-кандей, а это не для слабонервных и чистоплюев, Дунай ? голубого цвета (о разных цветовых ассоциациях сказано в главе «Никита Сергеевич Хрущёв (бурные продолжительные аплодисменты)…», конечно, не отсылка к музыке Иоганна Штрауса-сына, кое-что повесомее:
Дунайские волны, московский салют,
Матросы с «полундрой» в атаку идут!
Нам песня твердила: Дунай – голубой.
А мы его красным видали с тобой.
Стихотворец хватил, конечно, через край, «полундра» кричат при иных обстоятельствах, так же и «зекс», «атас», «вода» (по-московски ? «шухер»). Ох уж, красоты слога.
А шалман… Вот в шалмане этом, где берут на грудь за подход сто грамм «с прицепом», и старались приспособиться к новой жизни без войны, в шалмане, где много где побывалые люди беседовали между собой, рассказывали небывалые вещи. Здешние посетители столького нагляделись, что попробуй их удивить – не выйдет. Они не удивились бы, даже если б им сказали, что город Молотов переименовали в Риббентроп, хрен, как говорится, женился на редьке, ну и ЗАГС им в помощь. Сто грамм по три-четыре подхода и с обязательной закуской (хоть бутерброд с икрой или селёдкой, в цене тогда почти вровень, а без закуски спиртное тут не продавали), тоже чересчур.
Пивная кружка.
Черта не воображаемая, это линия, где на кружке кончался (или начинался – откуда считать) выпуклый плоский ободок. Остальное – пространство для пены
Современный читатель, впрочем, знает ли, что такое сто грамм «с прицепом»? Граммы – это законные, «наркомовские», которые выдавали на фронте, но выдавали не перед атакой, как принято считать, ? в атаку идут на трезвую голову, ? а после боя (выдавали и перед атакой, однако последствия были чудовищными). И потому, что интенданты отмеряли водку, не заглядывая в поимённый список личного состава, а по количеству военнослужащих, и уж затем каждому старшина нальёт его порцию, то и выходило на человека не по сто, а по двести, по триста – возвращались из боя не все. У Бориса Слуцкого есть такие стихи – ведро мертвецкой водки, допивали за тех, кто уже не выпьет. Отсюда и привычка к спиртному у бывших фронтовиков, и потребность в количествах значительных. Отсюда и «прицеп» – кружка пива, чтобы забрало получше. А традиция пить за упокой павших на поле боя не нова, после битвы русские воины и в давнее время устраивали тризну. И в поздние времена традиции прежние.
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотел я выпить за здоровье,
А должен пить за упокой.
Сойдутся вновь друзья, подружки,
Но не сойтись вовеки нам…»
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам.
Классические стихи Михаила Исаковского, что стали песней «Враги сожгли родную хату». К ним нечего добавить, точно показаны и чувства тех, кто пришёл с войны, и детали, разве кроме что медной кружки, в ту войну использовали другие металлы, посуду из меди надо регулярно лудить, иначе отравишься. А в остальном – точнее некуда.
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Именно за город, что стоит на том голубом Дунае, о форсировании которого вспоминать можно только с горечью, а название употреблять лишь с горькой иронией – гиблые места.
И сейчас, должно быть, самый момент рассказать о привезённых с войны трофеях, о том, что хранилось в сидоре, походном мешке, в чемодане из крашеной фанеры, а что везли в товарных вагонах начальники – и говорить зазорно. Да и чего повторяться:
У тети Зины кофточка с драконами да змеями —
То у Попова Вовчика отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония, трофейная Германия:
Пришла страна Лимония – сплошная чемодания.
Воевавшие рангом пониже брали – собирать трофеи надо уметь, без привычки это трудно – предметы обиходные, казавшиеся советскому человеку предметами роскоши: настенные и наручные часы, аккордеоны в тяжёлых футлярах, патефоны, вряд ли пластинки – поколотишь, да и могут отнять при проверке. Однако в конце войны и сразу после неё состоялось второе возвращение на родину песен Вертинского и Лещенко. Александр Николаевич Вертинский стал ездить с концертами по провинции, иногда выступая и в Москве (его ли желание, что иногда?), Пётр Лещенко оказался в Румынии, а песни его доходили на пластинках, даже когда сам он попал в лагерь. А ещё была трофейная музыка, трофейное кино; то и другое везли в СССР, разумеется, не солдаты, но странно, что и музыку, и кино можно взять как военный трофей.
И эти песни, и эта музыка, и это кино вошли в какое-то трудно объяснимое и определённое соприкосновение с опытом людей, пришедших с войны, победителей, навидавшихся разного и вернувшихся на пепелища, на развалины, к разбомблённым корытам, к длинным очередям, к продуктовым карточкам и талонам на промтовары, хоть имелись и коммерческие магазины, и рестораны.
Рассказывая о той эпохе, музыкант Алексей Козлов заметил, что после войны появились странные песни неведомо для кого, для эмигрантов, что ли, или для тех, кто войной был занесён за пределы родины. Какие это песни, он не сказал, но ясно: в первую очередь, это романс «Журавли», исполнявшийся во всех ресторанах, шалманах и буфетах с музыкой, тот самый, о котором писал АГ в песне «Новогодняя фантасмагория»: вот полковник желает исполнить романс «Журавли», но его кандидаты куда-то поспать увели.
Здесь, под небом чужим, я – как гость нежеланный,
Слышу крик журавлей, улетающих вдаль.
Сердце бьется сильней, слышу крик каравана,
В дорогие края провожаю их я.
Слова кривоваты, что взять с ворованных – и никто не заявит о плагиате (желающие подробностей могут открыть главу «По горячим следам давно остывшего лапшевника», где о «Журавлях» рассказано применительно к месту).
Нет, песни эти появились тогда, когда стало понятно, что война уже близится к концу. Песни были незаёмными, собственными. Искренние и убедительные, замечательно звучащие, рассчитаны они были не на каких-то осевших на чужбине соотечественников, а на тех, кто шёл на Берлин, и кому надлежало вернуться потом обратно. Наверное, существовал и заказ, спущенный с верхов, только никакой заказ и никакие посулы не заставят написать такие вот песни.
И под звездами балканскими
Вспоминаем неспроста
Ярославские, рязанские
Да смоленские места.
Вспоминаем очи карие,
Тихий говор, звонкий смех…
Хороша страна Болгария,
А Россия лучше всех!
Писано в 1944 году, а в 1948 – никак, видать, не могли заглушить память людей об увиденном, видать, сильно их поразившем – тема развивалась.
Немало я стран перевидел,
Шагая с винтовкой в руке, —
заявлял полуслепой Михаил Исаковский. –
И не было горше печали,
Чем жить от тебя вдалеке.
Конечно, это те же самые «Журавли», хоть вывернутые наизнанку, переиначенные, зато направление теперь задано иное. Журавли сейчас летят не на родину, летят, оставляя суровый край, что с них взять, неразумных птиц.
Летят перелетные птицы
Ушедшее лето искать.
Летят они в жаркие страны,
А я не хочу улетать.
А я остаюся с тобою,
Родная моя сторона!
Не нужно мне солнце чужое,
Чужая земля не нужна.
Должно быть, и этого мало, и в 1953 году советская эстрада старается убедить слушателей, что наш серый хлеб по сравнению с ихней халвой не в пример и сытнее, и слаще, и черней.