Оценить:
 Рейтинг: 0

Оборотень

Год написания книги
2020
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 13 >>
На страницу:
4 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А все-таки как прекрасны эти стихи, пусть даже наглая Еремина их и стянула откуда-то, не знаю:

…В это небо большое, где будем лететь все мы, все мы, когда оборвется звук… Мне бы в танце – с тобой – вот так – умереть, в вековом кольце ВСЁ простивших рук… (из стихов Ольги Ереминой)

Короче, дело к ночи. Мы что, все чужие друг другу? А может, мы все родные? И можно нам безнаказанно друг у друга красть – читай: открыто друг друга любить! Кража и любовь – вот вы скажите мне, чем они отличаются! По мне, так ничем! Знаете, у богачей клич есть такой: «Крадите и делитесь!» Вот и мы так же, поэты. Крадем друг у друга и делимся! Одно тесто у нас, один замес! Просто в одной булочке есть изюмчик, а в другой нет! В одном супчике плавает телятина, а в другом плавает не скажу что! И есть ты тот суп не будешь, хоть тресни! Что за чудо это воровство! Воруй не хочу!

***

…вот, люди, все, на этом статья Веткина и закончилась. Спасибо вам… что выслушали… а мне спасибо, что… прочитала… смогла прочитать, и не сбилась ни разу… Меня в писании этом Веткином знаете что поразило? Не упреки в том, что я ворую у великих поэтов. А это замечание походя, вскользь: я, молодая, ворую у старой. У старой? Ветка была младше меня всего на три года. Хоть смейся, хоть плачь.

Я вслух прочитала Веткину статью мужу. Он терпеливо выслушал мое отчаянное бормотанье и веско сказал одну важную вещь. Я эту вещь крепко запомнила. «Подожди немного, и Ветка начнет обвинять тебя в том, что ты у нее стихи воруешь!» Я затрясла головой, нет, нет, такого быть не может, это уж слишком! Муж усмехнулся: «Вот увидишь!»

Налейте еще вина… совсем немного… совсем… вот так, спасибо, спасибо… Очень вкусное… аргентинское?.. французское?.. из старых запасов… сейчас такого не делают… давно не делают… виноград – умер…

Слушайте, люди, а может, и не аргентинское?.. и не французское… А может, вы сами делаете это вино?.. Ну, самодельное такое, наливка… настойка… Ягодки где-то в тайных местах собираете… Раньше все делали, у кого сады были. Я сама настаивала такое вино. Ну, не такое, похожее. Вкус чем-то напоминает… знаете… такой яблочный… не грушевый, нет, груша слаще… А знаете, раньше, когда еще на земле страны были… Франция, такая была страна… там делали превосходное вино. И сидр, ну, это яблочное шампанское, если попросту сказать… и божоле, его к мясу хорошо… и пастис, терпкий, анисовый, на любителя… и, главное, коньяки, коньяки, сорок сортов… и к вину – сыр, это во Франции так было заведено… Я собирала в заброшенных садах яблоки, вишню, смородину, малину… ягод и яблок тогда, после первой войны, много родилось, и крупные они вырастали, прямо страшные. Мне говорили: вредно, все облученное, все загаженное, нельзя. А я все равно настаивала. И пила. С подругой. Подруга все ко мне приходила, бывшая актриса. Читала мне и женские монологи, и мужские. Монолог принца Гамлета читала. Глядела на меня исподлобья. А потом хватала меня за руку и кричала: «Леля! Ты похожа на принца Гамлета! Ну вот ей-богу!»

***

Я думала, этого не будет никогда. Но это случилось. Прав был мой муж. Где случилось? В знаменитой в те времена столичной газете, она и на бумаге выходила, и в Сети крупной рыбой плыла, слова и буквы вместо черной, а может, радужной чешуи; там то и дело печатали стихи Виолетты Волковой. У Виолетты в той газетке выходило по двадцать, по тридцать многословных подборок в год: обольстила Ветка столичных знатоков аленькими губками, аляповато-яркими, цветистыми стихами, подарочным шоколадом да сувенирным коньяком, она так всех поэтов и поучала: «Без конфет да без хорошего коньяка в редакцию и не являйтесь!» А если без шуток – Виолетта, за все эти годы жадным оком проглотив и жадной памятью впитав чертову прорву книг, научилась умело и витиевато рифмовать; правда, с иноземными сверкающими бусами и словесными брошками у нее было все-таки дело швах: она к месту и не к месту вставляла в текст красивые слова «токката», «соната» и «сюита», толком не зная, что они обозначают, «партер» писала как «партер» и рифмовала с «партой», Ромула и Рема называла Ром и Рем, а художника Гюстава Курбэ упрямо именовала «Густав Курве». Выловив в Сети слова знаменитого мэтра обо мне, что я «сплавляю древний миф и слово Первокниг с огненной речью народа, с его рыком и хрипом», Ветка изо всех сил стала набивать свои стихи под завязку старинными славными именами, и в одном ее сочинении запросто могли соседствовать Лаокоон, Персей, пророк Иеремия, Сара Бернар, Жанна д’Арк, царь Борис Годунов, Атлантида, Геродот, Карл Великий, Карл Маркс, Ватерлоо, Кортес, Веласкес, Бандерас и обезглавленная королева Мария-Антуанетта. А может, Мария Стюарт, а какая, черт, разница! Еремина так делает – и я так буду делать! А что! Что, только одной Ереминой так можно?! Так можно – всем! Мифы так мифы! Цари так цари! Короли так короли! Присобачим их к современности! У меня все равно будет круче, чем у Лельки!

Я понимала ход ее мыслей. Ей сейчас было важно не просто стащить у меня тему, сюжет и образ, но живо и ловко освоить и присвоить мои приемы. У всякого свободного художника, согласитесь, они свои. У меня тоже. Я их заработала кровью. Родила, как детей, всею жизнью. Рядом со мной из света и тьмы явился роковой спутник. Преследователь. Двойник. Жрун. Человек, который жадно ел меня, еще живую. Волком шел по моим следам.

Алчба и жажда грызет и человека, и зверя… ах, ризу, вышитую пальмами, надень, ибо Суд Последний у двери… Ах, риза моя златая, звезды на подоле алые, небывалые… вино мое терпкое и духмяное мое брашно, в тюрьме и на воле, и капли кровушки на шее – кораллами… и диавола козней не страшно… Ах, злата-серебра дивная корона со лба моего в грязную лужу падает… Я владычество покупать не желаю… от властелинства отвращаю лик моей памяти… На сем знамом свете, на том неведомом свете – Господи, дай самою собою пребыти Ты мне: за всякий горящий глагол мой в ответе, за всякую нищую боль в прощальном, пытальном Огне…

Я называла свои стихи: «Видение Рая», «Видение Ада», «Видение жены, стоящей за куском хлеба» – очень я любила древний жанр видения, один из древнейших жанров земли, – и Виолетта подсуетилась, быстренько стала точно так же стихи называть: «Видение оркестра», «Видение города», «Видение моря». Я печатала свое «Русское Евангелие» – в Веткиных стихах тут же являлись, во всей красе, рыжекосая Магдалина в метели у Креста и злобный бородатый мужик Иуда, в лаптях, подпоясанный веревкой и с мешком подлых сребреников в руке. Я публиковала новое стихотворение про старинную богачку, плывущую на бедном «Титанике» – обреченный «Титаник» назавтра вплывал в стихи Ветки, угрюмо качался на холодных волнах. Я обнародовала стих «Покупка ткани на рабочую робу и пошив ея», где живописала бабье распятие – к занесенному снегами кресту баба идет в холстине, что во время оно покупала в сельской лавке на берегу Байкала, и робу крутит бешеный ветер сарма, и плачут, воют в сугробах старухи, утирая щеки кулаками. Ветка тут же тиснула в Сети стихотворение «Бабье распятие». Мол, у тебя бабье распятие, и у меня бабье распятие! Я еще не понимала, зачем она это все делает. Победить в забеге? Опередить меня? Кто фаворит гонки? Кто первый, что ли? На первый-второй рассчитайсь?

Я хватала с полки одно лекарство, другое. Ничего не помогало. Сердце билось в глотке, пыталось порвать реберную клетку. Живая птица, и навек в тюрьме.

Я хотела разбить клетку, разорвать костяные прутья жалкими руками и выпустить птицу. Навек.

«Копирует тебя этот цветной да бойкий попугай, – сказал мне однажды один умный старый человек, курил, стоя около казенного окна, – да плюнь, не обращай внимания, слабо ей, ты художница, а она пошлая шансонетка. Разве на шансонеток обижаются? Визгу много, треска, грома и дыма. В любом случае все, что она творит, это тайный повтор; все это, прости, слизано с чьего-то громкого чужого голоса, а она старается орать еще громче, из кожи лезет; ей принадлежит только ее заполошный крик; а тащит-то она у людей отнюдь не слова, а то, откуда они растут; землю эту, волшебную почву, ее плоть, кровь, дух и запах; пишет она изобильно и высокопарно, тратит слишком много кимвально бряцающих буквиц, котурны эти издали пахнут дешевкой и риторикой; поэтический древний зуд мучительно, постоянно жжет ее изнутри; на самом деле ей не о чем писать, и она везде ловит чужих бабочек, откуда поярче вылетит, чтоб поймать и – р-раз, на иголку, себе в коллекцию». Нет, отвечала я умному человеку, вдыхая горький табачный дым, тут дело сложнее; она взахлеб кричит обо всем, что видит, что подворачивается ей под бойкую руку и под прищуренный глаз. «Обо всем – это значит ни о чем», – тихо сказал мне умный старик.

И выкинул окурок в открытое в синий вечер окно.

Разгадка пришла очень скоро. В той самой столичной газете и я, себе на горе, обнародовала стихи; послала их в быстром, мгновенном письме, и их напечатали почти мгновенно. Видать, руководству понравились.

И в Сети, ну, вы сами помните, в те далекие времена можно было под любой публикацией начертать свои слова. Ну, вроде как впечатление свое высказать. А имя? А имя под словами можно было не ставить. А можно было и поставить. Свое. Или выдуманное. «Внимание, глупые поклонники О. Ереминой! Ничего-то вы НЕ ЗНАЕТЕ! Надо отметить, что ЕРЕМИНА, между прочим, бессовестно ПЛАГИАТСТВУЕТ! И не у кого-нибудь, а у самой Виолетты ВОЛКОВОЙ крадет! Вот, глядите-ка…»

Хор возмущенных голосов поднялся, вал покатился. Муж смеялся: «Ну, что я тебе говорил!» Я по-настоящему рассердилась. Ведь мы же помирились! Зачем же так! Взяла и людям написала: «Люди, успокойтесь. Все просто. Это В. Волкова тут голос подала».

Ого-го, как Ветка взвилась! «Да я далеко отсюда вообще! Да у меня тут нет никакого выхода в вашу чертову Сеть! Глухая тайга! Одни комары и медведи! Черт возьми, я как в грязюке выкупалась! Как вам не стыдно, люди! Как вам не совестно! Вы меня грязью вымазали, а сами хотите чистенькими остаться?! Не выйдет! Ничего у вас не выйдет! Еремина коварная и наглая! Кому вы верите, ей или мне?! А вы все на меня ополчились! А я ни сном ни духом! Фу! Гады! Ни стыда у вас, ни совести!»

Месть и ненависть, ненависть и месть. Я не думала, люди, что так близко увижу их обеих, этих гадких близняшек, в своей жизни. Воочию.

«Олечка! Прочитала всякие гадкие словеса в любимой газеточке! И в других местах! Мне просто ужасно, меня всю выворачивает наизнанку! Ко мне пять раз приезжала скорая помощь! Там, в Сети, везде пишут, что я воровка! О Господи, ну хоть бы имели жалость, даже не ко мне, Бог со мной – а к моим детям! Когда мои детишки станут взрослыми, они так и будут думать, что их мать – наглячка, злобная псина, гадкая площадная тварюга! Ну ты хотя бы пожалела моего малютку, самого младшенького ребеночка! А в Сети, я тебе так скажу, я не все сама выкладывала, выкладывали за меня и другие люди! А я тоже показывала свое, но такое, ерундовое, самое мусорное, а самые хорошие стихи я впрок берегла! Оля, ты же меня вообще не знаешь! Ты не знаешь всех моих стихов, всех моих токкат и сонат, всех моих эссе, поэм-сюит, повестей, сказов, былин и романов! Да их никто не знает! Их в упор не видят! Они не хуже, чем твои, а даже лучше! Ты один стишок нацарапаешь, а я десять! Ты одну поэму выродишь, а я сто! А я, так и быть, уничтожу в Сети все свое! Убью! Все, что смогу! Я убью себя! Я – самоубийца! Ты этого хочешь?! Даже то уничтожу, что надо бы оставить! Для будущих поколений! Я вообще больше никогда не войду в гадоеду эту, сволочь Сеть! Пошла в задницу эта Сеть! Она только горе приносит! А я исчезну! Чтобы не вводить в искушение моих фанатов! Ты даже не знаешь, сколько у меня фанатов! Гораздо больше, чем у тебя! Если я им только свистну, они тебя, Олечка, в клочки разорвут! А „Художница в красном“ – ха, ха! Это всего лишь набросок. Так, почеркушка! Это такое кошачье баловство, я просто баловалась, котенком клубок катала, карандашом игралась! Просто реверансик такой в твою сторону! Ничего другого! Я и не думала тебе сделать больно! Я же не дурочка. Ты знаешь, Леличка, я тебя сейчас люблю еще больше! Ты мой любимый поэт! И если ты пожелаешь, чтобы я вообще исчезла с горизонта, умерла как поэтесса – ну так тогда я умру! Я не буду ничего и никогда и нигде печатать! Лишь бы тебе было хорошо! Но, слушай, Лель! Имей совесть! Не пиши обо мне всякие гадости! Деточек моих пощади! Я же мать!»

Я заметалась. Нигде в моих горьких монологах в Сети и намека не было на Виолеттино имя. Она брала меня на пушку. Я торопливо строчила ей ответное письмо: Вета, нехорошо обманывать, если я и отвечаю людям, да, люди, это правда, у меня украли мои стихи, нет, не стихи даже, а огненный, дымящийся кусок моей жизни, мою плоть и кровь, мой дух, что родил именно эти слова, так я же говорила им правду, ничего кроме правды, а вот ты все врешь, и что я у тебя краду, нагло врешь, а ты знаешь, Вета, отчаянно, кровью писала я, дура, дальше, слушай внимательно, Вета, у меня дело дрянь с сердцем, плохо дело мое, все эти идиотские распри даром не проходят, врачи требуют, чтобы я легла на операцию, – и все в таком роде писала, откровенно, да, милые люди, видите, какая я была дура: я ей жаловалась, я ей признавалась! В своем страдании! В мучениях своих! А вот не надо было этого делать. Тот, кто тебя ненавидит, радуется твоим страданиям. И тем наглее и хищнее он опять нападет. Друзья, помните: никогда не надо жаловаться людям. Ни врагам, ни друзьям. Перед публикой вы должны быть всегда здоровыми, красивыми и успешными. Никому не нужны ваши жалобные причитания. Вы сразу становитесь народу скучны. И отворачиваются от вас; и презирают вас.

Народ любит ярких павлинов. Он гоняет больных серых воробьев, шугает их и плюет на них.

Ну, иногда крошек жалким пташкам милостиво бросит: поклюйте, несчастненькие.

Я старательно писала Ветке: не перегибай палку, не передергивай, не бей на жалость, не кокетничай детьми, особенно малышами, это самое последнее дело, не надо изображать меня «той, которая жестоко затравила», все равно никто не поверит. «Наглячка, злобная псина, гадкая площадная тварюга» – что это? Кто так преступно оскорбил тебя? Зачем ты извергаешь из себя эту площадную ругань? Что ты делаешь, Вета? Вета, опомнись! Ты…

Я замерла над клавишами, которыми напрасно стегала свою боль и ярость.

Я вдруг поняла кое-что еще.

Главное – поняла.

Ветка хватала мертвой хваткой, как зубами волк добычу хватает за загривок, и переворачивала событие. Быстро и нагло.

На каждое мое прилюдное движение она немедленно отвечала зеркально отраженным движением.

Я схватила ее, воришку, за руку – она, как торговка на рынке, тут же завопила: да это она, подлая, у меня, у меня украла! Я печатала стихи – она тут же печатала похожие как близнецы, нахально с моих слизанные, и кричала: вот, глядите, Еремина ворует у меня темы и сюжеты! Она распускала обо мне черным веером чудовищные сплетни – и сама рассказывала всем и вся, что я ее преследую, изничтожаю, забрасываю камнями грязных слухов, возвожу на костер, что я ее совсем затравила. В стихах она визжала: «Я – Моцарт! Начало всех начал! А рядом со мной злобный Сальери! Сейчас он бросит яд в бокал! Но я в свою смерть не верю! Я – безмерна! Я – бессмертна! Сгинь, Сальери, бескровный, бездетный!» Я плакала, читая эти строки. Ветка вопила: «Я – Жанна д’Арк! Я взошла на костер! Я взошла на костер! И предательница, а я считала ее сестрой из сестер, подходит к костру и бросает в безумное пламя вязанку дров… И у меня даже нет сил для последних криков и слов!» Шипела змеино, злобно: «Вот она, как Иуда-предатель, безоглядный позорный каратель, ей за травлю мою заплатили, и затравит меня и в могиле!» А мне отовсюду звонили люди, люди, люди. Одни кашляли в телефонную трубку: «Ольга Михайловна, а это правда, что ваша заказная публикация в Сети стоит десять тысяч?» Я пыталась обратить все в горькую шутку. «Десять – чего? Рублей? Долларов? Тугриков?» Другие сразу, с ходу начинали орать: «Как вам не стыдно! Корчите из себя благородную, вы, базарная баба! Пощадите бедную женщину, вы, бесчестная тварь!» Приятный баритон ворковал: «Олечка, привет, не узнала, это Сашечка из Веденеева, из библиотеки Гайдара, как ты, милая, мы тут все о тебе беспокоимся, как тебя лечат, что тебе привезти из лакомств, может, шоколадку, может, апельсины? Врачи-то там добрые, не обижают?» Какие врачи, потрясенно бормотала я, Сашечка, ты о чем? Приятный баритон терялся. «Ну как о чем! Не хочешь, ясен перец, не говори. Ты же в больнице лежишь? Мы тебе передачку… хотели…» В какой больнице, хрипела я, в какой? «Ну как в какой! В психиатричке нашей! На улице Красных Зорь!» Я здорова как бык, холодно чеканила я невидимому Сашечке и вешала трубку.

На улице, на трамвайной остановке, в холодный дождливый день, когда я переминалась с ноги на ногу под громадным, как парус, зонтом и вытирала рукой в перчатке мокрое лицо, ко мне подходил давний приятель, что знал меня с юных лет, я когда-то крепко дружила с ним, верила ему и любила его, и, глядя на меня снизу вверх взглядом сердитого побитого щенка, он цедил мне сквозь зубы: «Оль, ну ты это, знаешь что, ты кончай это дело, ну, кончай завидовать Ветке, ну, Виолетте, ну, Виолетке нашей Волковой, она так мучится от твоей зависти, болеет, капли сердечные пьет, скорую вызывает, а зря ты это все, зря ты так, ну не будь к ней жестокой, жестокой не будь, у вас ведь с Веткой разные дороги в искусстве, и, знаешь, ты только у нее не воруй, ты это, остановись вовремя, а то ведь хуже будет, ну, ты понимаешь, хуже, вам обеим, вы и так, бабоньки, теряете свою репутацию, тает она на глазах, о вас весь город уже сплетнями гудит, не просыхает, ну помиритесь вы наконец, ну ты-то ведь, мать, мудрее, старше, ну что тебе стоит!» Я смотрела на старого друга, как на старый, настежь распахнутый, пустой буфет: зимние грабители на даче все из буфета вытащили, вычистили – и варенья, и соленья, и старые бабкины шкатулки с палехской росписью, и старинные гребни и наперстки с самоцветами. «Вот идет мой трамвай, Федь, – говорила я тихо, – а мы с Веткой уже помирились. Ты опоздал».

К тому времени мы с поэтессой Волковой уже мирились не раз и не два. Она звонила мне и говорила со мною по часу, по полтора, по два, однажды даже три часа говорила, у меня даже рука затекла, держать телефон. Она кричала, истерически хохотала и плакала в трубку. Я даже предположила, что у нее не все ладно с головой. Я лишь повторяла, как заведенная: «Вета, Вета, брось, успокойся, все хорошо, живем дальше, работаем, забыли, проехали, все хорошо, хорошо».

Вот так поговорим – как врач с больным – а через неделю в Сети этой проклятой появляется истошный Веткин вопль: «Люди дорогие! Эй, люди! Спасите! Помогите! Вот что со мной приключилось! Мы так дружили с Олей Ереминой, так уж дружили, не разлей вода просто! И она как-то раз сидела в зрительном зале, когда я стихи читала! И там было одно такое стихотворение, где я ей, Ереминой, подражала! Ну так это же честь и слава, когда тебе подражают! И Оля даже аплодировала мне тогда стоя! А потом мы с ней гуляли по набережной! И я ей сказала: Оля, ты не сердишься на меня, что, мол, я у тебя взяла и позаимствовала стишок про роды царицы? А Оля мне: нет, не сержусь! Я даже довольна, бери, владей! И потом мы сидели в кафе и ели мороженое с клубникой! Видите, я даже про клубнику помню! И тут вдруг знаете что произошло! Прошло двадцать лет, и Оля Еремина как с цепи сорвалась! И больно и страшно стала обвинять меня в том, что я у нее стихи украла! Люди добрые, ничего я не крала! Просто позаимствовала, ну это же в рамках дозволенного! Ведь все друг у друга крадут! И Пушкин тоже крал! И Шекспир! И все-все-все! Дуреха, она должна почесть за честь, что у нее крадут! Что ей подражают! А она окрысилась! Оскалилась! Она меня преследует! Люди добрые, помогите, кто чем может! Протяните мне руку! Я горю на костре и сгораю! А я выношу благодарность тем, кто уже откликнулся: Мурзинскому радио, телевидению Алмаза, городской радиостанции в Горном, „Рекламной газете“ города Сады, женскому журналу „Чайка“ в Мокрянске и всем своим друзьям, кто оказался рядом со мной и поддержал меня в этот трудный час!»

Так Виолетта перед всем честным народом, заползающим и залетающим в Сеть, впервые, нагло назвала мое имя.

Бросила мое имя – да мне в лицо.

Я перед всеми так и встала во весь рост; позорно обнаружилась: злобной Веткиной палачихой, коварной пытальщицей. У палачихи-то, эх, имя оказалось громкое. Ишь, Малюта Скуратов в юбке! А прикидывалась ангелочком благородным! Через года-то, видите, как оно все обернулось! Зазналась, матушка! Звездную болезнь Еремина ненароком подхватила! Зазвездилась! Ну ничего, это проходит! Переболеет этой оспой! Прочихается! Мордой ее, мордой да в дерьмо!

На улицах на меня стали показывать пальцами. В театре от меня отворачивались старые знакомые. Звонки участились: из трубки звучали то упреки, то просьбы, то грубость и оскорбления. Ольга, вы там полегче на поворотах! Волкова ведь живой человек. Прекратите ее топтать! Ольга Михайловна, мы вынуждены заявить вам, со всей ответственностью… вы больше не будете выступать у нас, мы отказываемся от встреч с вами, ах, почему, да потому, вы взрослая женщина, не ребенок, вы все сами понимаете… Лелька, привет, мать, что у вас там такое с Веткой, ты что ее гнобишь, забодала совсем бедняжку, ну ты же старше, умнее, ну ты первая остановись, что ли… нельзя же так… Госпожа Еремина? Предупреждаем последний раз. За оскорбления – ответите!

Ответите… ответите…

Люди дорогие… помогите… вы, вы мне помогите… здесь, сейчас… Нет, нет, вина подливать не надо старухе, вино у меня еще есть… Дайте хоть кого-нибудь за руку подержу, за теплую…

***

Я оглядывалась вокруг. Кругом меня молчала моя комната, любимые книги за стеклами шкафов, рукописи, разбросанные по столу, картины мужа по стенам. Сеть мерцала, улавливала. Бились в ней рыбы. Задыхались люди и боги. Из тьмы экрана на меня зловеще наплывали новые письмена.

Стихотворенье Виолетты Волковой. Обо мне.

И о ней.

О нас обеих.

И я молча читала его.

…приглашаю на суд свой я всех. Приходите, о гости! И неважно, какой это день изумленной недели. В чем меня обвиняют? Услышите. Время, как кости, сухо щелкает. Мы не успели. Собирать нынче камни, а может, раскидывать снова? Эти камни в корзинах – не гроздья, увы, винограда. Ах, княгинюшка Ольга, вы – рот на замок, и ни слова, зубом хищным вы – щелк! – исповедаться больше не надо. Вы, княгиня, кидали острейшие копья-кинжалы в мое сердце. Оно – лишь мишень, обнаженная ярко. Ольга, ваши стихи как ножи, ядовитые жала, приговор ваш я честью считаю, почетным подарком! Смейтесь, Ольга! Смеется ведь тот, кто смеется последним. Я одна выхожу против вас, я – с открытым забралом. Вы же – фарс и гротеск! И хохочет над публикой бедной та, что тихо, в углу, сотрясаясь, о счастье рыдала! Игорь, князь ваш, еще не подох. Только смерть, она рядом. Вы на ярмарке подлости бойко стишками торгуйте. Вы, княгиня, подруг и сестер убиваете взглядом, и питьем из сосуда, с дымком оседающей мути. Вы культурная слишком такая! Княгиня? Нет, леди! И мерси, и боку, не проси, на боку меч военный. Вы хотите крыло мне подбить, сухожилья разрезать?! Не удастся! Я Феникс, в огне и углях сокровенный! Вы твердите, что я ваши сны, все кошмары стащила?! Вашу ругань, сто слов, что воронами каркали густо?! Да будь прокляты ваши надутые слава и сила, ваши чувства дрянные, что так не похожи на чувства! Прочь пошли! Навсегда! Я, княгиня, от вас отвратилась. Ваши рифмы – все лесть, все вранье, гниль, позор и оскома! Не нужны суета ваша, фальшь ваша, гадкая милость, мифология ваша: вы завтра впадаете в кому! Вот и смерть ваша! В землю вас, горе-княгиня, зароют. И не вспомнит никто. Не повторят дурацкие песни. А меня – наизусть затвердят! Воспоют! Нас ведь трое: Бог, искусство и я, такой троицы нету чудесней! Вот мой зал, где судилище! Гордо вхожу, без боязни! Отражаюсь во всех корешках и во всех переплетах! Ну, какую придумают мне из бесчисленных казней?! Обвинительша – вон она, ждет, понимаю, кого-то! Камасутру? Сожженье? Папирус? Шумерские свитки? Ах, княгиня, вы с грузным слоном упоительно схожи! Я сейчас лишь увидела: черной заметано ниткой платье белое! Топают ноги слонихи-вельможи! Приговор протрубите! Да, вы! Вы, толстуха-княгиня! Или выползешь прочь из слоновьей, изморщенной кожи?! Все Парижи, все Трои, весь Рим – только нищее имя, что беззвучно лепечете, корча страдальные рожи! Я за суд заплачу! За слона, что ведут на веревке – и по кругу, по кругу, и вот они, голые ляжки ваши, Ольга, а где же колготки, Париж где? Обновка? Снова тряпка, не платье. Да вы попытайтесь в обтяжку! Приговор? Я не слышу! Судья, громче вы огласите! Казнь мою назовите, попробуйте, ну же, посмейте! Я бессмертна. Не спорьте. Вяжите хоть сети, хоть нити. Я – бессмертье!

Изумленно таращилась я на этот стих Ветки, так глядят на замазанную сажей икону. Глаза застыли в орбитах. Радужки пропускали небесный рентген. Зимние зрачки затягивались слезами. Плыл холодный экран и качался, заслоняли его костлявые обледенелые ветки, их мял и бил ветер, я понимала, что новорожденная, недуром вопящая в колыбели, лютая ненависть толкнула Ветку написать такие стихи, и ненависть эта сейчас крутила и ломала ту, на кого была обращена – мою живую душу. И этот древний, былинный, морской-античный ритм… и этот зал, судилище это призрачное, куда она, Ветка, входит, чтобы услышать приговор…
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 13 >>
На страницу:
4 из 13