Но полицейские уже вошли в дом. Один из них стоял в дверях, между гостиной и кухней. На его большой голове красовалась лихо заломленная кепка, длиннополое пальто было расстегнуто, и медные пуговицы двумя ровными рядами сбегали вниз по толстому животу. Из-под лацкана пальто выглядывала золотистая звездочка.
Кто-то включил лампы. Все лампы в доме. И теперь всюду ярко горел свет. Маме не понравится, что горит так много ламп, а входная дверь распахнута настежь. Весь жар от печки уйдет в вечернюю январскую стужу.
Полицейский смотрел вниз, на пол, так что козырек от кепки закрывал ему половину лица. Когда она вошла в кухню, он не поднял головы. Сирены у дома выли так громко, что наверняка оглушили целый район. Где же мама?
Дани шагнула вперед и вытянула шею, оглядела гостиную, входную дверь, перевела взгляд за стоявший теперь прямо перед ней кухонный стол – туда, куда смотрел полицейский. Тогда-то она их и увидела. Мама была не в постели, но еще спала. Они оба спали – и мама, и папочка, – разметавшись по кухонному полу. Мама так обрадуется, что папочка уже вернулся. Ведь она говорила, что его долго не будет.
Мама была босиком, а папочка даже не снял пальто и шляпы – словно он вбежал в дом, и подхватил маму, и закружил ее по комнатам, и целовал, и качал, пока оба не повалились на пол. Может, это папочка не закрыл за собой входную дверь.
Он лежал поверх мамы, и Дани не видела его лица. И маминого лица не видела. Видела только красивые голые мамины ноги и подол красного платья. Юбка разлетелась по полу, большим красным сердцем легла вокруг них с папой.
Полицейский поднял глаза.
– Вот черт. Ребенок нашелся! – заорал он. – Мэлоун, сюда!
Другой полицейский, моложе, смуглее, но в точно такой же форме, показался у него из-за спины и прошел через кухню, обогнув алое сердце и спавших в нем родителей Дани. Он положил руку ей на плечо, увлекая прочь от загадочной картины на полу кухни.
– Держи ее подальше отсюда, пока мы не закончим, – велел толстый полицейский и указал на заднюю дверь. – И разузнай, что ей известно!
Через переднюю дверь в дом вошли еще несколько полицейских: она услышала их шаги.
– Идем, малыш, – сказал молодой полицейский. Голос у него был тихий и добрый. Правда, он так и не снял у нее с плеча своей большой, тяжелой ладони.
Порой папочка тоже говорил ей малыш. Но голос у полицейского, которого толстый назвал Мэлоуном, был не таким, как у папы. Он был мягким. А еще хриплым, словно Мэлоун им мало пользовался. Словно не пел во все горло и не кричал во всю глотку. Еще он был сильно моложе папы, но почему-то казался старше. У него был серьезный рот и темные, грустные глаза, прямо как у Регги, пса миссис Терстон.
– Мне нужно предупредить маму, – сказала Дани. Голос ее прозвучал гулко, как когда кричишь в пустой церкви. – Я ведь ушла, не предупредив. Не сказала, где буду.
Мэлоун опустился перед ней на корточки, так что ей больше не нужно было запрокидывать голову. Но он все равно отгораживал ее от всего происходившего в доме. Она увидела, как он изумился, заметив ее глаза. Все всегда реагировали одинаково.
– Как тебя зовут, детка? – мягко спросил он.
– Дани Флэнаган. – Голос опять прозвучал гулко, а еще она больше не чувствовала пальцев на ногах. Ступни заледенели, зато в груди разгорался жар.
– Дани, я офицер Мэлоун. Мы далеко не уйдем. Мы будем за дверью, во дворе. Чтобы не путаться под ногами.
– Вы скажете им, что я здесь? – спросила она и зажала ладонями уши. С ней что-то не то. С мамой и папочкой что-то не то. Жар из груди разлился до самых глаз, а боль из ступней поползла вверх по ногам. Она не знала, сможет ли идти.
– Бог мой, Мэлоун, да уведи ты ее, – рявкнул первый полицейский.
Офицер Мэлоун плотно сжал губы. Толстяка он явно недолюбливал.
– Идем со мной, Дани, – велел он.
Она попыталась сдвинуться с места, но не смогла.
– Мэлоун!
Мэлоун молча подхватил ее на руки и вынес на задний двор. Огляделся, выбирая, куда бы ее усадить.
– Вот так, Дани Флэнаган, – сказал он и опустил ее на скамейку, где обычно курил папочка.
Снаружи она будто обледенела, но пламя внутри горело, щелкало и шипело, словно дрова в печи. Она задрожала, и тогда Мэлоун сел рядом с ней, снял пальто и укутал ее. Он не стал говорить ей, что все будет хорошо. Не похлопал по спине, не потрепал по волосам, как делал папочка, когда она огорчалась. Но пальто у него было большое и теплое, и оно отвлекло ее от тьмы, что сгущалась теперь во дворе и у нее внутри.
– Где ты была? – спросил он. – До того, как вернулась домой. Куда ты ходила?
– Я б-была у О’Брайана. Но в маг-газин не зах-хо-дила. У н-него за д-домом коробка с к-котятами. Они такие м-милые. Я хотела посмотреть на них всего минутку, но задержалась. Мама, наверное, волнуется, к-куда я пропала. Наверное, она б-боится. Она т-те-перь всего боится.
– Когда ты уходила… где была твоя мама?
– Она спала.
– А папа? Где был твой отец?
– Его не было дома. Утром он уехал с дядей Дарби и обещал вернуться через несколько дней. Он знал, что пропустит мой день рождения. Но обещал, что, когда вернется, я смогу взять домой котенка. Он обещал уговорить маму.
– Когда у тебя день рождения?
– Завтра. Мне исполнится десять.
Ей показалось, что он выругался. Правда, она не была уверена, потому что толком не расслышала его слов.
– Ты уже выбрала себе котенка? Решила, какого возьмешь?
– Да. Я возьму мальчика. Папа сказал, девочек брать нельзя, ведь нам нужен всего один кот. У мальчиков не бывает детей. Но он и так понравился мне больше других. У него глаза как у меня. Один коричневый, другой голубой. Папа говорит, такое встречается очень редко. Говорит, что я особенная.
– Как ты его назовешь?
– Чарли.
– Хорошее имя.
– Они ведь умерли? – спросила она. Ей не хотелось говорить о Чарли. Ей хотелось к маме. Хотелось, чтобы папочка вышел из дома и велел Мэлоуну и другим полицейским убираться восвояси.
Мэлоун снова чертыхнулся, и на этот раз она расслышала его слова. Он перекрестился и взглянул на нее. Глаза у него блестели, а губы дрожали.
– Да, Дани. Они умерли. Мне ужасно жаль.
* * *
Люди умирали. Их сердца переставали биться. Последний вдох срывался с губ, и свет угасал. Смерть не походила на заглохший мотор, на моргнувшую и погасшую лампочку, хотя по-своему была им сродни. Движение, присутствие, бытность… а потом ничего. Грязная перчатка на мостовой, отлетевший в сторону сапог обезножевшего солдата. За свою жизнь Майкл Мэлоун повидал слишком много безруких, слишком много безногих людей. Смерть была так беспощадна. Так неумолима. От нее никому не удавалось уйти.
Душа отлетала быстро. Если душа – или то странное нечто, которое именуют сознанием, – вообще существовала, то подле тела она не задерживалась. Она мчалась прочь. А плоть немедленно переходила во власть смерти, серолицей, дурно пахнувшей смерти. Он видел это тысячи раз.
В детстве он воображал, что видит души. Он даже рассказывал матери о разноцветных, словно написанных акварелью тенях, что порой окружали головы и плечи людей. Тени были розовыми и лиловыми, белыми и желтыми, он видел их вполне четко, а еще видел свечение, исходившее от него самого, когда уголком глаза ловил в зеркале свое отражение. Мать верила ему, говорила, что у него дар. Когда-то его свечение было теплым, но он уже много лет его не видел. От его матери тоже шел теплый свет, и он видел, как этот свет угасал. Быть может, мать, умерев, забрала его дар с собой.
Он не знал, что происходит с душой, когда человек умирает не вмиг, а постепенно. Мать умирала постепенно. Он всегда считал, что душа подобна жаркому пламени, которое ярилось и ревело, пока все вокруг не обращалось в угли, уже не способные зажечь новое пламя. Человеку, и мужчине, и женщине, лучше было бы умирать сразу, в одночасье, чтобы душа не вилась возле тела, а отрывалась и улетала прочь.
Он боялся, что медленное умирание сгубило дух его матери. Он до сих пор этого боялся. Но теперь ведь она свободна? Он на это надеялся. Сам он свободным не был. Но надеялся, что свободна она. И малышка Мэри. И крошка Джеймс. Быть может, теперь его мать и его дети были вместе. Мысль об этом утешала его, когда больше ничто не могло утешить.