– Муссолини настраивает против нас общество, – раздраженно говорил Камилло. – Утверждает, будто евреи плохо служили своей стране. Конечно же, это мы виноваты в низких зарплатах и высоких налогах. Из-за нас людям негде жить и нечего есть, а школы переполнены. Из-за евреев в Италии не хватает рабочих мест, а уровень преступности постоянно растет!
Августо в ответ лишь фыркал. Он всегда был оптимистичнее старшего брата.
– Эту чушь печатают только газеты, которые хотят вытрясти из правительства побольше деньжат. Уж не знают, как извернуться, чтобы подлизаться к фашистам. Никто им не верит. У итальянцев своя голова на плечах.
– Но итальянцы молчат! Никто не возражает. Нравятся эти писульки нашим друзьям или нет, они с ними мирятся. И мы, евреи, миримся тоже! Мы слишком недавно выбрались из гетто, чтобы обзавестись чувством собственного достоинства. Надеемся на лучшее, готовимся к худшему, а когда это худшее происходит, говорим: ну, мы так и знали. Помнишь кафе на виа Сан-Джана, где я обычно пью кофе по утрам? Кто-то притащил туда старые ржавые ворота. Прислонил к стене напротив и повесил табличку: «Евреям место в гетто». Она там висит уже неделю. Никто ее не снял. И я не снял тоже, – закончил Камилло пристыженно.
– Король положит этому конец, – возразил Августо. – Попомни мои слова.
– Король Эммануил сделает то, что скажет ему Муссолини.
Ева честно слушала, но для нее все они были стариками. Камилло, Августо, Муссолини, король.
Стариками, которые слишком много болтали. А она была юной девушкой, которой меньше всего хотелось слушать.
5 сентября 1938 года, через неделю после их возвращения с моря, вышел новый закон, подготовленный фашистами и подписанный королем. Он постановлял, что евреям отныне запрещается отдавать своих детей в частные либо государственные итальянские школы, а также занимать любые должности в итальянских образовательных учреждениях – от детских садов до университетов. И это был лишь первый из подобных законов.
Ева получила диплом о среднем образовании прошлой весной, но вместо того, чтобы подать документы в университет, решила подождать и изучить варианты. Камилло просил ее не откладывать поступление, но она нарочно тянула время. Пока ее интересовала только музыка. Ева вот уже два года играла в Тосканском оркестре и была самой юной первой скрипкой в его истории. К тому же ее внимания добивались сразу три ухажера – милый еврейский мальчик, игравший на виолончели, молодой католик, игравший преимущественно в невинность, и флорентийский полицейский, который бесподобно смотрелся в форме и любил танцевать. Ева жонглировала ими без малейших угрызений совести и не собиралась оставлять это занятие в сколько-нибудь обозримом будущем. Она была юна и прекрасна, а жизнь хороша. Поэтому она не стала подавать документы. И неожиданно эта дверь перед ней захлопнулась.
Наутро после сна о прыжке Ева проснулась в кошмаре другого рода. Когда она спустилась на кухню к завтраку, Сантино сидел на своем обычном месте за щербатым столом, где Фабия накрывала ему кофе – столовая, говорила она, только для Камилло и Евы, – и читал La Stampa, национальную газету, которую изучал еженедельно от корки до корки. Перед ним лежали еще три газеты. Читая, он то и дело проводил ладонью от бровей до подбородка и повторял «Господь милосердный», словно не мог поверить своим глазам. Фабия плакала.
– Что такое, бабуля? – спросила Ева, немедленно к ней подскочив. Как и всегда, ее мысли первым делом обратились к Анджело. Неужели с ним что-то случилось?
– Новые законы, Ева, – ответил Сантино мрачно и постучал пальцем по газетному листку. – Против евреев.
– Куда мы пойдем? – спросила Фабия Еву. – Мы не хотим от вас уходить!
Ева могла только в замешательстве качать головой. Затем она взяла одну из газет Сантино и углубилась в чтение.
Слезы Фабии были вызваны тем, что не-иудеям больше не дозволялось работать в домах иудеев. И она, и Сантино были католиками. Согласно La Stampa, новые расовые законы также запрещали евреям владеть домами, имуществом и фирмами свыше определенной стоимости. Принадлежащие евреям предприятия не могли нанимать больше ста работников, да и теми должны были управлять неевреи. На «Острике», стекольном заводе Камилло, работало свыше пятисот человек. Отец Евы сам основал компанию и даже получил степень в области химической промышленности, стремясь делать свое дело как можно лучше, благодаря чему добился значительной прибыли.
Но теперь все это не имело значения.
Учителя-евреи должны были не просто покинуть школы и университеты: учебники, написанные евреями, тоже попадали под запрет. Неевреи и евреи больше не могли жениться, а евреи – быть законными опекунами неевреев.
Отец Камилло, Альберто Росселли, родился в гетто. Прошло всего шестьдесят восемь лет с тех пор, как евреи в Италии получили свободу и все права итальянских граждан. И теперь эти права у них вновь отбирали. Отныне евреи не могли занимать должности в политике. Не могли служить в армии. Евреям иностранного происхождения даже не разрешалось находиться в Италии – а это значило, что Феликсу Адлеру, шурину Камилло, предстоит в течение четырех месяцев покинуть страну. Вот только возвращение в Австрию было для него невозможно.
Ева перечитывала статью снова и снова, цепляясь взглядом то за язык, то за отдельные подробности. Общий смысл упорно ускользал. Ей никак не удавалось понять, что происходит. Что уже произошло.
В тот же день дядя Августо, тетя Бьянка, Клаудия и Леви собрались у них дома, чтобы с разной степенью скептицизма обсудить случившееся, пока наконец все семья не погрузилась в напряженное молчание. Дяде Августо оставалось только скрести в затылке.
– Почему опять так происходит? Почему евреи? Вечно евреи!
Камилло сказал Сантино и Фабии, что в законах наверняка есть лазейки и он обязательно что-нибудь придумает. Но, хотя он успокаивал всех как мог, Ева впервые в жизни ему не верила.
* * *
Вечером Ева взяла шляпку, сумочку и, не в силах больше выносить сгустившуюся над виллой тучу, отправилась в семинарию. Прошло три года с тех пор, как она виделась там с Анджело в последний раз.
Сперва Фабия и Ева навещали его почти каждый день. Так ему было легче свыкнуться с переселением под новую крышу; а потому, едва у него выдавался свободный часок, они втроем отправлялись в тратторию поесть джелато или поиграть в шашки на площади. Падре Себастиано, директор семинарии, делал Анджело заметные поблажки – с учетом его семейных обстоятельств и регулярных пожертвований Камилло. Так что Фабия вязала, Анджело с Евой болтали и смеялись, и это придавало ему сил до следующей встречи.
Медленно, но верно Анджело расстался с образом маленького сироты и превратился в настоящего итальянского семинариста, влившись в ряды Других юношей, чьей общей целью была карьера католического священника. Однако после того, как ему исполнилось пятнадцать, Анджело попросил Еву не приходить больше к воротам семинарии. По его словам, это вызывало неодобрение и подтрунивания других учеников. Ева тогда только рассмеялась и воскликнула: «Но мы же семья!»
Губы Анджело дрогнули, словно он хотел что-то сказать, но предпочел дождаться, когда Фабия отойдет.
– Да что такое, Анджело? – фыркнула Ева, упершись ладонями в бедра.
– Мы с тобой не родственники.
– Но мы одна семья!
Это внезапное отвержение причинило Еве боль, однако Анджело был непреклонен, как умел только он.
– Ты слишком красива, а я слишком к тебе привязан. Ты мне не сестра, не кузина и вообще не родственница, – упрямо повторял он, как будто эта правда делала больно ему самому. – Другие мальчики тоже считают тебя красивой. И говорят про тебя разные вещи. Про тебя и про меня. Так что лучше тебе не приходить.
После этого их отношения изменились. Ева перестала ждать Анджело у ворот семинарии, и, хотя от школы до виллы, которую они оба называли домом, было всего пять кварталов, теперь Ева виделась с ним только на каникулах или выходных, когда он приходил навестить бабушку с дедушкой.
Они с Анджело по-прежнему смеялись и болтали, оставаясь наедине, и она по-прежнему играла ему на скрипке, но что-то между ними изменилось безвозвратно.
Однако сейчас Ева в нем нуждалась. Ей нужно было увидеть Анджело и сказать, что ее мир разваливается на части. Их мир. Потому что их миры были неразрывно переплетены, как и их семьи, желал Анджело признавать ее или нет.
Идя по улице, Ева то и дело ловила себя на том, что смотрит на знакомые здания и соседей новым взглядом. Но все вели себя как обычно. Никто на нее не глазел, не тыкал пальцем и не кричал: «Смотрите, еврейка!» По пути ей встретилась донна Мирабелли; когда они поравнялись, соседка улыбнулась Еве и поприветствовала ее с обычной теплотой. Магазины были открыты; земля не разверзлась и не поглотила Италию. Новые законы – просто глупость, сказала себе Ева. Ничего не изменится.
На этот раз она не стала дожидаться Анджело у ворот, а пересекла площадь, обогнула фонтан, в центре которого, окруженный голубями, простирал руки Иоанн Креститель, и зашла прямиком в двери с маленькой табличкой «Семинарио ди Сан-Джованни Баттиста». Иоанн Креститель был святым покровителем Флоренции, и едва ли не каждая вторая постройка в городе называлась в его честь.
За дверями оказалось крохотное фойе, где сидел за конторкой и что-то печатал усталый священник с редеющими волосами. За спиной у него спускались по широкой лестнице несколько учеников. При виде Евы они замедлили шаги. Девушки в семинарии явно были нечастыми гостьями. Стук клавиш смолк, и священник за конторкой выжидательно уставился на Еву.
– Мне нужно увидеть Анджело Бьянко. Пожалуйста. Это по семейному вопросу.
– Подождите здесь, синьорина, – ответил священник вежливо, положил очки на конторку и, поднявшись, разгладил сутану. Затем он проворно скрылся за двойными дверями слева, и Ева задумалась, находится ли там еще одна лестница или Анджело ждет сразу за ними.
Когда тот появился, на лице его читалась глубокая тревога, а голубые глаза были широко распахнуты. Анджело тут же протянул к Еве руки – у него уже начали появляться манеры священника, – и ей стоило огромных трудов успокоиться и только улыбнуться, а не броситься ему на шею. Волосы Анджело были расчесаны на прямой пробор и прилизаны – укрощенные, но не покоренные. Даже сейчас они слегка кучерявились, словно море в ветреную ночь, темные и блестящие. На секунду Еву посетило искушение взлохматить их, но вместо этого она лишь сжала пальцы, неожиданно осознав, что готова расплакаться.
– Мы можем пройтись? – выпалила она.
– Ева? Что такое? Что случилось?
– Все в порядке. Ничего… особенного. Я просто… Анджело, пожалуйста. Нам нужно поговорить наедине.
– Дай мне минуту. – И Анджело снова скрылся за дверями – так быстро, как позволяла ему хромота. Спустя пару минут он действительно вернулся с широкополой черной шляпой, обычной для семинаристов, и тростью, которую наконец перестал отвергать.
– А ничего, если ты вот так уйдешь со мной? – Еву не покидало ощущение, что ее в любой момент могут арестовать.
– Ева, мне двадцать один год. И я не узник. Я сказал падре Себастиано, что нужен дома и вернусь к утру.
Они вместе пересекли площадь и свернули на улицу, но Еве пока не хотелось домой.
– Мы можем немного прогуляться? Я весь день слушаю, как Фабия плачет, папа строит планы, а Сантино стучит молотком. Прочему он вечно что-то прибивает, когда расстроен? Дядя Феликс с обеда играет на скрипке – ужасные, ужасные мелодии, – а когда не играет, ходит из угла в угол.