Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Сочинения

Год написания книги
2015
<< 1 ... 150 151 152 153 154 155 >>
На страницу:
154 из 155
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда процессия двинулась, ее нагнал Бонгран и, пожав руку Сандозу, пошел рядом с ним. Он был в самом мрачном настроении и, бросив беглый взгляд на кучку людей, сопровождавших покойника, он пробормотал:

– Ах, бедняга!.. Неужели же, кроме нас, никто из товарищей не придет?

Дюбюш был в Канне с детьми, Жори не пришел, потому что вообще боялся смерти, Фажероль – потому что был очень занят. Только Магудо нагнал процессию в улице Лепик, объясняя, что Ганьер, вероятно, опоздал к поезду.

Траурные дроги медленно поднимались по крутому подъему улицы, расположенной на склоне Монмартрского холма. На перекрестках открывался вид на беспредельный, необъятный, словно море Париж. У церкви св. Петра процессия остановилась. Небо было серое, большие облачные массы проносились по нему, гонимые холодным ветром, и, благодаря этим подвижным туманным массам, наполнявшим горизонт своими зловещими образами, город казался еще обширнее. И бедный мертвец, грезивший о покорении Парижа и свернувший себе шею при этом, очутился перед великим гигантом под тяжелой крышкой гроба, возвращаясь в землю, как один из тех потоков грязи, которые текут по ней.

По выходе из церкви кузина скрылась. Магудо тоже исчез. Маленький кузен снова занял свое место за дрогами. Еще семь человек из толпы решились проводить повойника, и процессия двинулась к новому кладбищу Сент-Уэн, известному в народе под печальным прозвищем Кайенны. Всех провожавших покойника было десять человек.

– Да, никого не будет, кроме нас двоих, – сказал Бонгран, идя рядом с Сандозом.

Процессия, предшествуемая траурной каретой, в которую сели священник и мальчик из певчих, спускалась теперь по извилистым и крутым улицам, напоминавшим горные тропинки. Запряженные в погребальные дроги лошади с трудом двигались по скользкой, мокрой мостовой. Слышался только глухой стук колес и топот ног десяти провожатых, которым приходилось лавировать между лужами и которые были до того заняты этой заботой, что даже не разговаривали друг с другом. Но, дойдя до улицы Ruissean, у ворот Клиньянкура, за которыми расстилаются широкие внешние бульвары, железные дороги и рвы укреплений, все вздохнули свободнее и стали разговаривать.

Сандоз и Бонгран шли последними, стараясь держаться вдали от незнакомых им людей. Когда дроги выехали за заставу, Бонгран спросил Сандоза:

– А бедная жена? Что же будет с нею?

– Ах, несчастная! – возразил Сандоз. – Я был вчера в больнице. У нее воспаление мозга. Доктор полагает, что она выздоровеет, но что по выходе из больницы она окажется совершенно разбитой, постаревшей на десять лет жениной. Вы знаете, что она в последнее время опустилась до того, что разучилась даже писать. Ужасные условия жизни совершенно притупили ее, превратив барышню в служанку. Да, если мы не позаботимся о ней, то для нее не остается ничего другого, как сделаться судомойкой.

– Он не оставил ничего?

– Ни одного сантима. Я думал найти у него этюды, которые он писал с натуры для своей большой картины, великолепные этюды, которыми он не сумел воспользоваться. Но я напрасно перерыл все. После него не осталось ничего, решительно ничего, что можно было бы продать… ничего, кроме большой картины, которую я сорвал со стены и собственноручно сжег… Ах, уверяю вас, я чувствовал некоторое удовлетворение, сжигая ее, мне казалось, что я отомстил ей…

Некоторое время они шли молча. Широкая Сент-Уэнская дорога развертывалась прямой, бесконечной линией среди обнаженной равнины, и похоронная процессия, медленно двигавшаяся по ней, производила жалкое, удручающее впечатление. По обеим сторонам дороги, окаймленной изгородью, тянулись пустыри. Вдали виднелись высокие заводские трубы и одинокие белые дома. У Клиньянкура были разбросаны по обеим сторонам дороги бараки, карусели с деревянными лошадками, которые, казалось, дрожали от холода, опустевшие лари, позеленевшие от плесени качели, унылая ферма с надписью «А la ferme de Picardie», украшенная оборванным трельяжем.

– Ах, как хороши были его старые этюды! – заговорил опять Бонгран. – Помните, те, что висели в его мастерской на Бурбонской набережной? Удивительные вещи!.. Пейзажи, привезенные им с юга, были очаровательны… А его «академия» – этюды, писанные в мастерской Бутена – ноги девочки, торс женщины… о, какой торс! Его приобрел, вероятно, Мальгра… Я убежден, что ни один из наших современных художников не напишет такого торса… Да, он был великий художник!

– И подумать о том, что академическая и газетная мелюзга обвиняла его в невежестве и лени, повторяя, что он никогда не хотел серьезно учиться писать! Боже, обвиняют в лени его, который доводил себя до обморока, работая по десяти часов в день, отдавшего всю свою жизнь искусству, которое довело его до безумия и смерти!.. И обвинять его в невежестве! Да, они никогда не поймут, что тот, кто вносит что-нибудь в искусство, изменяет все то, чему он учился. И Делакруа, по их мнению, невежда, потому что не держался известных рамок. Ах, болваны, прилежные ученики, лишенные воображения, вы действительно неспособны выйти ив ваших узких границ!

Пройдя несколько шагов, Сандоз прибавил:

– Геройский труженик, страстный наблюдатель, выдающийся мыслитель, богато одаренный художник… и не оставил ничего!

– Решительно ничего… ни одной законченной картины! – подтвердил Бонгран. – Я видел только наброски, эскизы, этюды, составляющие обыкновенный багаж художника и не доходящие до публики… Да, он умер в полном смысле этого слова…

Они значительно отстали от других и должны были поторопиться. Миновав целый ряд питейных домов, чередовавшихся с мастерскими монументных изделий, дроги свернули направо, на бульвар, который прямо вел к кладбищу. Нагнав их, Сандоз и Бонгран прошли в ворота кладбища. Священник в стихаре и мальчик с кропильницей в руках вышли из траурной кареты.

Обширное, ровное, недавно открытое кладбище, было изрезано широкими симметричными аллеями, разделявшими его на правильные квадраты. Вдоль главных аллей изредка возвышались памятники, но большая часть могил, густо усеивавших кладбище, не возвышалась над уровнем земли. Каменные плиты, лишенные фундамента, покосились и ушли в землю, чахлые деревья не успели разрастись, так как места отдавались здесь не больше как на пять лет, и родственники покойных не решались делать крупных затрат на столь короткое время. Нищетой и холодом веяло от этого обширного поля смерти, напоминавшего казарму или госпиталь. Нигде не видно было ни живописного уголка, ни беседки, манящей таинственным полумраком, ни выдающегося памятника, говорящего о тщеславии и вечности. Это было тщательно разграфленное нумерованное кладбище современных столиц, где мертвецы покоятся в канцелярских картонках, дефилируя один за другим, во избежание беспорядка, под наблюдением полиции.

– Черт возьми, – пробормотал Бонгран, – здесь не весело!

– Зато просторно и воздуху много, – сказал Сандоз. – Посмотрите, какое красивое сочетание тонов, несмотря на серое небо.

Действительно, низенькие могилы, украшенные гирляндами и венками из бисера, принимали восхитительные оттенки под серым небом ноябрьского дня. Некоторые были совсем белые, другие совсем черные, смотря по цвету бисера, и прелестно выделялись своим матовым, ровным блеском среди бледной зелени маленьких деревьев. Родственники умерших осыпали цветами эти временные, отдававшиеся на пять лет, квартиры; в это утро могилы были загромождены цветами в виду недавно праздновавшегося дня поминовения мертвых. Только живые цветы успели уже поблекнуть. Несколько венков из желтых иммортелей ярко блестели, точно недавно вычеканенные из золота. Но большинство памятников было покрыто бисером; целые потоки бисера покрывали могилы в форме сердец, фестонов, медальонов и даже рам, окружавших изречения; банты из атласных лент и даже пожелтевшие фотографические карточки каких-то жалких женщин, на некрасивых лицах которых застыла натянутая улыбка.

Траурная процессия двигалась по аллее da Rond-Point. Сандоз снова заговорил о Клоде:

– Это кладбище понравилось бы ему, охваченному страстью ко всему новому… Конечно, он глубоко страдал под гнетом наследственного недуга, стеснявшего полет его гения и, как он выражался, обусловленного тем, что в его мозгу было тремя граммами больше или меньше какого-то вещества. Но зло было не в нем одном, он пал жертвою своего века… Да, наше поколение воспитывалось в духе романтизма и насквозь пропитано им… И как бы мы ни старались очиститься от него, окунаясь в самый крайний реализм, мы никакими средствами не можем освободиться от этого духа!

Бонгран улыбнулся.

– О, да, я воспитан, вскормлен романтизмом и умру нераскаявшимся грешником. Может быть, мое бессилие объясняется именно этим. Но как бы там ни было, я не могу отречься от религии всей моей жизни… Ваше замечание, однако, верно: и в вас, революционерах в искусстве, глубоко сидит романтизм. Возьмите эту нагую женщину Клода среди набережных Парижа, этот нелепый символ…

– Ах, да, это она убила его! – прервал его Сандоз. – Вы не поверите, до чего он дорожил ею! Я не мог вырвать этот образ из его души… Может ли быть ясный взгляд и здравое суждение у человека, в мозгу которого могут зародиться подобные фантасмагории?.. Не только ваше поколение, мы все настолько пропитаны лиризмом, что не можем давать здоровых творений. Пройдет еще одно или даже два поколения, пока люди научатся изображать кистью и пером одну высокую, чистую правду… Только правда, то есть природа, может служить основанием всякого творения; все, что лежит вне этой правды, безумие. И не нужно бояться, что она задавит индивидуальный талант, темперамент всегда возьмет свое и унесет творца на своих крыльях. Это же станет отрицать великое значение индивидуальности, обусловливающей наше творчество?

Случайно повернув голову, Сандоз вскрикнул от удивления:

– Что это горит?.. Неужели они зажигают тут праздничные костры?

Траурная процессия свернула в сторону, дойдя до Rond Point, где находился общий склеп, наполненный останками из всех могил, очищаемых по истечении установленных пяти лет. Надгробная плита совершенно исчезала под массой венков, возложенных родственниками покойных. И в то время, как дроги сворачивали налево, в поперечную аллею № 2, раздался глухой треск и над низенькими чинарами, окаймлявшими аллею, поднялся густой столб дыма. Процессия подвигалась очень медленно и долгое время видна была только куча каких-то землистых веществ. Наконец все разъяснилось. Обширный четырехугольник был изрезан глубокими параллельными бороздами, с целью вынуть старые гробы из земли и приготовить место для новых гробов. Так крестьянин перепахивает поле для новой жатвы! В одном углу этого поля сложены были в огромный костер старые доски гробов, полусгнившие, превратившиеся в какую-то красноватую массу. Доски эти, пропитанные сыростью и продуктами трупного гниения, долго не занимались; от времени до времени раздавался глухой треск, н густой дым поднимался к бледному небу. Но резкий ноябрьский ветер гнал его вниз, разбивая его и рассеивая по низеньким могилам.

Сандоз и Бонгран глядели, не говоря ни слова. Затем, оставив костер за собой, Сандоз снова заговорил:

– Нет, ему не суждено было сделаться выразителем той новой формулы, которую он провозгласил, у него не хватило силы воплотить ее в каком-нибудь шедевре… И взгляните на бессильные попытки остальных вокруг него. Одни беглые наброски… И ни у одного не хватает силы сделаться главою школы! Разве не прискорбно видеть, что это оригинальное освещение, это стремление в правде, доведенное до научного анализа явлений, что все это новое движение, столь самобытно начавшееся, останавливается в своем развитии, попадает в руки ловких эксплуататоров и не приводит ни в чему, потому что нет человека, который воплотил бы в великих образах новую формулу?.. Но этот человек еще явится! Ничто не теряется в мире, после долгой ночи настанет день!

– Кто знает?.. – сказал Бонгран. – Ведь и жизнь производит выкидышей!.. Знаете ли, голубчик, я слушаю вас, но сам я на краю отчаяния. Я погибаю от тоски и чувствую, как все погибает вокруг меня… Ах, мы окружены ужасной атмосферой! Конец нашего века переполнен обломками; памятники разрушаются, почва сто раз вспахивается, и из нее поднимается смрад смерти. Разве можно оставаться здоровым в таких условиях? Нервы расстраиваются, наступает невроз… Искусство начинает вырождаться среди общей сумятицы и водворившейся анархии… Никогда еще люди не относились друг к другу с таким ожесточением, никогда они не были до такой степени ослеплены, как в наше время, когда они стали воображать, что знают все!

Лицо Сандоза покрылось страшной бледностью; всматриваясь в большие рыжеватые клубы дыма, гонимые ветром, он пробормотал тихим голосом:

– Этого следовало ожидать… Чрезмерное напряжение умственных сил и упоение успехами в разных областях знания должны были, в конце концов, привести нас в объятия сомнения, и век, проливший столько света, должен был завершиться под угрозой новой волны мрака… Да, все наши несчастья объясняются этим. Слишком много было обещаний, надежд… Победа казалась бесспорной; еще шаг – и все, казалось, будет объяснено. Затем мы стали терять терпение. Как, мы все еще не подвинулись вперед? Неужели же наука все еще не дала нам ключа ко всему, не привела к абсолютному счастью? Так стоит ли биться, если мы не можем узнать всего и если мы по-прежнему должны добывать наш хлеб горьким трудом? Наш век – накануне полного краха: пессимизм леденит сердца, мистицизм туманит головы… Да, мы были уверены, что разогнали старые призраки яркими лучами научного анализа, но сверхъестественное снова заявляет о своих правах, дух старых легенд возмущается, стремится снова завладеть нами, пользуясь временной остановкой в пути усталых путников… О, я ничего не утверждаю, я сам истерзан. Но мне кажется, что следовало предвидеть эти конвульсивные движения старых верований. Наше время изображает не конечный, а переходный момент, начало новой эры… Меня успокаивает и ободряет мысль, что мы направляемся к торжеству разума и науки…

Дрогнувшим от глубокого волнения голосом он прибавил:

– Если только безумие не толкнет нас в бездну, если идеал не раздавить нас, как раздавил он нашего бедного товарища, который спить там, между четырьмя досками.

Дроги свернули с поперечной аллеи Л» 2 в продольную боковую аллею № 3. Бонгран молча указал Сандозу на квадрат, усеянный могилами, мимо которого проходила процессия.

Это было детское кладбище с бесконечными рядами детских могил, симметрично расположенных и разделенных узенькими проходами. Маленькие белые кресты, низенькие ограды почти исчезали под массой белых и голубых венков, и казалось, что это мирное молочно-белое поле покрыто цветами, взошедшими из детских тел, покоившихся в земле. На крестах был обозначен возраст умерших детей: два года, шестнадцать месяцев, пять месяцев. На одной бедной могилке без ограды стоял дешевенький крест с надписью: «Евгения – трех дней». Не успев взглянуть на свет Божий, уснуть навеки! Одинокая могилка напоминала детский столик, за который родители сажают детей обедать в торжественные дни.

Наконец дроги остановились посредине аллеи. Когда Сандоз увидел в углу ближайшего квадрата, напротив детского кладбища, вырытую могилу, он с нежностью пробормотал:

– Ах, старина Клод! Великая детская душа! тебе будет хорошо возле них!

Могильщики снимали гроб; священник ждал с мрачным видом, пронизываемый холодным ветром. Трое из провожатых исчезли, оставалось всего семь человек. Маленький кузен, шедший от самой церкви без шляпы, несмотря на ужасную погоду, подошел к могиле. Все обнажили головы, и священник собирался читать молитву, когда резкий, протяжный свист, заставил всех оглянуться.

В конце боковой аллеи № 3, на высоком откосе, возвышавшемся над кладбищем, шел железнодорожный поезд. Над крутым склоном, покрытым дерном, обрисовывались на сером фоне неба телеграфные столбы, соединенные тонкой проволокой, будка стрелочника и шест с сигнальным диском, единственным ярко-красным пятном в сереньком пейзаже. Поезд промчался, потрясая воздух своим оглушительным шумом; вагоны отчетливо обрисовывались на бледном небе, видны были даже силуэты людей, сидевших у открытых окон. Линия очистилась, только на горизонте виднелась черная полоска; но свистки не унимались, непрерывно потрясая воздух, то жалобные, то гневные, то полные отчаяния. Наконец, раздался унылый звук сигнального рожка.

– Revertiturin terram suamunde erat.. – стал читать священник, раскрыв книгу. Он, по-видимому, торопился.

Но слова молитвы были заглушены большим локомотивом, маневрировавшим над самым кладбищем. Огромное чудовище двигалось взад и вперед, пыхтя и издавая громкие, протяжные звуки, и вдруг с ревом выпустило облако пара.

– Requiescat in pace, – читал священник.

– Amen! – отвечал маленький певчий.

И опять все было заглушено свистящим ревом локомотива, который продолжал маневрировать.

Бонгран, выведенный из себя, устремил негодующий взгляд на локомотив. К общему облегчению чудовище умолкло. Глаза Сандоза наполнились слезами. Разговор с Бонграном напомнил ему старые, опьянявшие его беседы с Клодом, и ему казалось, что могильщики собираются опустить в землю его собственную молодость, лучшую часть его самого, его иллюзии, его энтузиазм. Но в эту ужасную минуту новая неожиданность окончательно расстроила его. В предыдущие дни шли непрерывные дожди и земля до того размякла, что яма обвалилась. Один из могильщиков вскочил в нее и стал расчищать ее медленным, ритмическим движением лопаты. Время тянулось бесконечно долго, священник терял терпение; четверо соседей, неизвестно зачем проводившие гроб до самого кладбища, смотрели с любопытством на работу могильщика. А вверху, на откосе, локомотив стал опять маневрировать, издавая страшный рев при каждом повороте колеса, освещая мрачный пейзаж огненным дождем, вылетавшим из открытых настежь дверец топки.
<< 1 ... 150 151 152 153 154 155 >>
На страницу:
154 из 155