– Он высвободил свои руки и, отрицательно качая головой, произнес глухим голосом:
– Нет, этого не довольно… Я не хочу уйти с тобой, я не хочу быть счастливым, я хочу работать.
– И извести меня, не правда ли? И извести себя самого этой ужасной жизнью, стоившей нам столько крови и слез!.. Для тебя не существует на свете ничего, кроме искусства…. Если оно убьет нас, ты будешь благодарить его…
– Да, я всецело принадлежу ему, пусть делает со мною, что хочет… Я умру, если у меня отнимут живопись… Так уже лучше умереть от ее руки. Впрочем, воля моя тут не при чем. Для меня просто не существует ничего на свете, кроме искусства, пусть весь мир рухнет, мне все равно!
Христина гордо выпрямилась в припадке гнева.
– Но я живая, а те женщины, которых ты любишь мертвые! – крикнула она громким, резким голосом. – О, не отрицай этого, ведь я знаю, что все они твои любовницы, я давно убедилась в этом. Я видела, как ты ласкал их голое тело, как ты по целым часам пожирал их глазами. Ну, не глупо ли со стороны мужчины пылать позорной страстью к картинам, сжимать в своих объятиях пустую иллюзию? И ты сам сознавал это, ты стыдился этого чувства, скрывал его от других… Потом ты полюбил меня на короткое время. Ты сам рассказал мне об этих глупостях, о твоей страсти к твоим созданиям… Помнишь, ты с презрением говорил об этих призраках, держа меня в своих объятиях… Но любовь твоя ко мае длилась недолго. Ты скоро вернулся к этим призракам, как возвращается маньяк к своей мании. Я перестала существовать для тебя… эти призраки наполнили твою жизнь… Ты не догадывался о моих страданиях, потому что мы, живые женщины, никогда не интересовали тебя. Я жила столько лет с тобой, но ты не понимал меня. Я умирала от ревности на твоих глазах. Когда я позировала тебе, одна мысль поддерживала меня – надежда выйти победительницей в этой борьбе, снова овладеть тобой. Но ты не удостаивал меня даже поцелуя в плечо! Боже, как часто я сгорала от стыда, чувствуя себя униженной и обманутой!.. С того момента, как я унизилась до роли натурщицы, ты еще более охладел ко мне, и теперь мы спим рядом, не касаясь даже пальцем друг друга. Да, это длится уже восемь месяцев и семь дней… я считала дни… да, восемь месяцев и семь дней мы словно чужие!
И она смело продолжала высказываться, не стесняясь в выборе выражений. Несмотря на всю свою страстность в проявлениях любви, Христина сохранила необыкновенную стыдливость и краснела при каждом вольном слове. Но оскорбленная страсть вывела ее из себя. Да, живопись отняла у нее Клода! Как часто, когда ему предстояло начать какую-нибудь крупную картину, он отклонял ее объятия, объясняя ей, что боится утомления. Затем он стал доказывать, что, выходя из ее объятий, он чувствует себя до того расслабленным, что дня три не в состоянии приняться за работу. Таким образом отчуждение произошло постепенно: то нужно было в течение недели окончить работу и беречь свои силы, воздерживаясь от всякого возбуждения; то нужен был месяц абсолютного покоя для обдумывания новой картины… И сроки все увеличивались, образовались новые привычки, наступило отчуждение… Клод неизменно повторял, что гений должен быть целомудренным, ограничиваясь страстью к своим творениям.
– Ты отталкиваешь меня, – продолжала она страстным голосом, – ты отворачиваешься от меня ночью, словно чувствуя отвращение во мне, уходишь от меня, пожираемый страстью в призраку, к щепотке пыли, к краске на полотне!.. Но взгляни же на нее, на твою любовницу… Посмотри, как ты в своем безумии обезобразил ее… Разве бывают подобные женщины? Разве бывают бедра из золота, цветы па животе?.. Проснись, протри глаза, вернись к действительности!
Клод, повинуясь ее повелительному жесту, встал и поднял глаза в своей картине. Свеча, оставшаяся на площадке лестницы, освещала слабым светом фигуру женщины, между тем как вся обширная мастерская оставалась окутанной мраком. Он, наконец, очнулся от своего странного сна и, взглянув снизу на освещенную фигуру, пришел в ужас. Это же нарисовал этого идола неизвестного культа? Кто соорудил этот образ из металлов, мрамора и каменьев? Неужели же он сам совершенно бессознательно создал этот символ неудовлетворенной страсти, и в своем желании вдохнуть в него жизнь, украсил его золотом и драгоценными каменьями? И он почувствовал страх перед своим творением, сознавая, что та правда, к которой он стремился, оказалась недостижимой для него, и что в борьбе с природой он оказался побежденным.
– Видишь, видишь! – повторяла торжествующим голосом Христина.
– О, Боже, что я сделал! – пробормотал Клод тихим голосом. – Неужели же творчество невозможно? Неужели мы не можем создавать живые существа?
Чувствуя, что он слабеет, Христина обняла его обеими руками.
– Но зачем тебе эти призраки, когда у тебя есть живая женщина, которая любит тебя?.. Ты взял меня в натурщицы, ты делал копии с меня. Зачем? Разве копии эти могут сравниться со мною? О, они ужасны, эти копия, безжизненные и холодные, точно трупы… А я люблю тебя и ты должен принадлежать мне. Разве ты не понимаешь, что, когда я стою рядом с тобой, когда я позирую тебе, я мечтаю только о том, чтобы слиться с тобой в одном дыхании? Разве ты не понимаешь, что я живая, что я люблю тебя, люблю!..
Она обвивала его своими голыми руками и голыми ногами. Рубашка ее спустилась, и обнаженная грудь прижималась к нему, точно желая слиться с ним в этой последней борьбе. В эту минуту обезумевшая Христина казалась воплощением страсти, готовая на все, что могло победить его. Лицо ее раскраснелось, кроткие глаза и чистый лоб исчезли под прядями волос, выступал чувственный подбородок и пунцовые губы…
– Ах, нет, оставь! – простонал Клод. – Я слишком несчастен.
Но она продолжала страстным голосом:
– Ты считаешь меня постаревшей. Да, ты говорил, что тело мое поблекло, и я поверила этому, я искала морщины на нем, позируя тебе… Но это ложь! Я чувствую, что я не постарела, что я еще молода и сильна…
Но, заметив, что он не поддается, она быстрым движением сбросила с себя рубашку.
– Так смотри же! – крикнула она ему, отступая шага на три и становясь в ту самую позу, в которой томилась в течение долгих сеансов.
– Вот сравни вас, – сказала она, указывая на картину. – Да, я моложе ее… Ты украсил драгоценными каменьями ее тело, а все-таки она напоминает сухой лист… Мне же все еще восемнадцать лет, потому что я люблю тебя!
И действительно она сияла молодостью, освещенная бледным светом свечи. Все тело ее, дышавшее страстью, точно преобразилось: прелестные ноги стали еще стройнее, бедра округлились, упругая грудь поднялась, охваченная желанием… Она опять бросилась к Клоду и, не стесняемая рубашкой, прильнула к нему, ощупывая его своими горячими руками и точно отыскивая сердце, которым хотела завладеть. Покрывая его поцелуями, задыхаясь от волнения, она шептала замирающим голосом:
– О, вернись ко мне, полюби меня!.. Разве у тебя нет крови, что ты удовлетворяешься призраками? Вернись, ты увидишь, как хороша жизнь!.. Слышишь, жить в объятиях любимого существа, проводить ночи вот так, прижавшись друг к другу… А на другой день, проснувшись, отдаться новым ласкам, новым объятиям… и так до бесконечности!..
Клод вздрагивал, заражаясь ее страстью и охваченный страхом перед своей картиной. Христина страстно прижималась к нему, возбуждала его и постепенно овладевала им.
– Слушай, я знаю, что в твоей голове возникла ужасная мысль… да, я не смела говорить о ней с тобой, чтобы не накликать беды. Но я не сплю по ночам, меня преследует страх… Сегодня я последовала за тобой на этот мост, который я ненавижу… О, как я терзалась! Я думала, что все кончено, что я никогда больше не увижу тебя… Боже, что стало бы со мною? Я не могу жить без тебя… ведь ты не захочешь убить меня… Ах, будем любить друг друга!..
Тогда тронутый ее беззаветной страстью, Клод отдался ее ласкам. Но чувство бесконечной тоски не покидало его и ему казалось, что наступил конец мира и что он сам перестал уже существовать. Безумно сжимая Христину в своих объятиях, он бормотал, рыдая:
– Да, у меня была эта ужасная мысль… И я привел бы ее в исполнение, если бы меня не удержала мысль о моей неоконченной картине… Но разве я могу жить теперь, если я неспособен работать?.. Как жить после того, что я сделал с этой картиной?
– Я буду любить тебя, и ты будешь жить.
– О, нет, ты не можешь дать мне того, что мне нужно… Я хорошо знаю себя. Меня могло бы спасти только особенное, несуществующее счастье, которое заставило бы меня забыть обо всем… Ты убедилась уже в своем бессилии, ты не можешь спасти меня!
– Ты увидишь, что могу!.. Смотри, я обниму тебя вот так и буду целовать твои глаза, твои губы, все твое тело. Я согрею тебя своей грудью, мои ноги сплетутся с твоими, руки мои сомкнутся вокруг тебя… Я буду твоим дыханием, твоей кровью, твоей плотью!..
Страсть ее покорила Клода и, покрывая ее поцелуями, он бормотал:
– Ну, так спаси меня, не выпускай меня из своих объятий, если ты не хочешь, чтобы я убил себя!.. И придумай для меня такое счастье, которое привязало бы меня к жизни… Усыпи меня, уничтожь мою волю, сделай меня твоим рабом, твоей вещью, настолько маленькой, чтобы я мог поместиться в твоей туфле… О, если бы я мог жить твоим дыханием, повинуясь тебе, как собака – есть, любить тебя, спать… О, если бы я мог… если бы я мог!
Она крикнула торжествующим голосом:
– Наконец-то! Теперь ты принадлежишь мне. «Та» умерла!
И она увела его из мастерской в спальню. Догоравшая свеча, оставленная на площадке лестницы, вспыхнула еще раз, наступила темнота. На часах с кукушкой пробило пять часов. Ни малейшего отблеска света не было видно на туманном ноябрьском небе: все было окутано холодным мраком.
Христина и Клод добрались ощупью до кровати. Никогда даже в первые дни любви они не испытывали такого порыва страсти. Все прошлое вставало перед ними, опьяняя их своей горечью. И они уносились на огненных крыльях страсти равномерными взмахами за пределы земного шара. Клод испускал радостные крики, совершенно позабыв о своем горе, точно воскреснув для новой жизни. А Христина, торжествующая и вызывающая, смеялась горделивым, чувственным смехом.
– Скажи, что живопись вздор! – Живопись вздор! – Скажи, что ты не будешь работать, что ты сожжешь твои картины, чтобы доставить мне удовольствие.
– Я сожгу свои картины, я не буду работать.
– И скажи, что нет на свете ничего, кроме меня, что высшее счастье для тебя, держать меня в своих объятиях так, как ты теперь держишь меня, что ты плюешь на ту подлую, безобразную женщину, которую ты написал. Плюнь же, плюнь, я хочу насладиться звуком этого плевка.
– Вот слышишь, я плюю. Никого нет теперь на свете, кроме тебя!
Христина страстно сжимала его в своих объятиях, наслаждаясь своим торжеством. И они опять унеслись на крыльях любви, поднимаясь над землей к далеким звездам, испытывая беспредельное блаженство. Как это они раньше не искали исцеления у этого неиссякаемого источника счастья? И она вечно будет отдаваться ему… Он будет счастлив, он спасен…
День начинал уже заниматься, когда Христина, счастливая и усталая, уснула в объятиях Клода. Она закинула свои ноги на его ноги, точно желая удержать его, если бы он вздумал бежать и, склонив голову на его грудь, служившую ей подушкой, ровно дышала, счастливо улыбаясь. Клод лежал с закрытыми глазами, но, несмотря на страшную усталость, не мог уснуть. В голове его поднимался целый рой бессвязных идей по мере того, как возбуждение его остывало и проходило опьянение, потрясшее весь его организм. Когда занялся день и оконные стекла вынырнули из темноты, точно грязные желтые пятна, Клод вздрогнул: ему послышалось, что кто-то громко позвал его в мастерской. Все прежние мучительные мысли снова овладели им, терзая его душу, искажая его лицо и проводя по нему глубокие складки, благодаря которым он походил на дряхлого старика. Нога женщины, лежавшая на его ногах, давила его тяжестью свинца, и казалась жерновом, которым собирались раздробить ему колени; голова Христины, лежавшая на его груди, останавливала своей страшной тяжестью биение его сердца. Но он долгое время не решался тревожить ее, несмотря на раздражение, отвращение и ненависть, поднимавшиеся в его душе. В особенности раздражал его запах распустившихся волос. И вдруг в глубине мастерской раздался снова громкий, повелительный голос. Кончено! Он должен решиться… он слишком страдает!.. Стоит ли жить, если все ложь и нигде нет ничего хорошего… Он осторожно опустил голову Христины, продолжавшей улыбаться, затем с бесконечными предосторожностями высвободил свои ноги, медленно отодвигая ногу Христины. Наконец, он освободился. Голос в мастерской раздался в третий раз…
– Иду… иду…
Туман не прояснялся и, когда, час спустя, Христина проснулась, в окно глядело тусклое печальное зимнее утро. Христина вздрогнула от холода. Что это? Почему она одна? Она стала при- поминать… Ведь она уснула, приложив щеку к сердцу Клода и обвив его руками и ногами. Как же он мог уйти? И куда?.. Она быстро вскочила с постели и побежала в мастерскую. Боже, неужели же он вернулся к той? Неужели та отняла его у нее в то время, когда она торжествовала, радовалась победе над ней?
В первый момент она не заметила ничего. При тусклом, унылом свете мрачного дня ей показалось, что в мастерской нет никого. Успокоившись, она подняла глаза к картине, и страшный крик вырвался из ее груди.
– Клод!.. Клод!..
Клод повесился на лестнице, перед своим неудавшимся произведением. Он взял одну из веревок, придерживавших раму картины и, став на площадку, привязал один конец веревки к дубовому бруску, собственноручно прибитому им для скрепления рассохшейся лестницы. Затем, надев на шею петлю, он соскочил с площадки. В одной рубахе, босой, с почерневшим языком и вышедшими из орбит глазами, он висел, повернувшись лицом к своей картине, прямо против нагой женщины, и смотрел на нее своими неподвижными глазами, словно желая отдать ей свою улетавшую душу…
Христина стояла охваченная ужасом, горем, гневом. Все тело ее дрожало, и глухие стоны вырывались из груди. Наконец, протянув руки к картине, она воскликнула:
– Ах, Клод, Клод!.. Она отняла тебя у меня, она убила тебя, негодница!.. убила, убила!..
Ноги ее подкосились, и она упала па пол. Кровь отлила от ее сердца, и она лежала в обмороке, точно мертвая, раздавленная властью неумолимого искусства. Над ней голая женщина сияла в своем символическом блеске идола, торжествуя победу искусства, всемогущего и бессмертного даже в своих безумных проявлениях…
Похороны могли были состояться только в понедельник вследствие необходимости исполнения разных формальностей, обусловленных фактом самоубийства. Когда Сандоз явился в девять часов утра к выносу тела, он увидел на тротуаре у дома, где жил Клод, не более двадцати человек, явившихся проводить его друга. Все эти три дня Сандоз, глубоко потрясенный этой смертью, хлопотал с утра до вечера, вынужденный заботиться обо всем. Прежде всего, пришлось перенести в больницу Ларибуазиер Христину, которую нашли на полу в бессознательном состоянии, затем нужно было хлопотать относительно похорон в мэрии, в обществе похоронных процессий, в церкви, соря деньгами, уступая принятым обычаям, раз церковь не отказывалась принять труп самоубийцы. Небольшая кучка людей, собравшихся на тротуаре, состояла из соседей и прохожих, остановившихся из любопытства; из окон выглядывали головы, раздавалось шушуканье. «Вероятно, друзья еще придут», подумал Сандоз. Он не мог известить родных Клода, не зная, где они находятся. Однако, двое из них явились к похоронам, прочитав в газетах краткое, сухое извещение о смерти Клода: пожилая кузина сомнительного вида и богатый, маленького роста кузен, украшенный орденом, владелец одного из больших парижских магазинов, корчивший из себя поклонника искусства. Поднявшись наверх, кузина оглядела мастерскую и, увидев нищенскую обстановку, спустилась вниз с сердитым выражением лица, раздраженная тем, что напрасно побеспокоилась. Маленький кузен, напротив, шел за гробом, во главе траурной процессии и держал себя с восхитительным достоинством.