Появившийся слуга спросил, что им угодно; узнав, что они пришли к барину, он довольно дерзко ответил, что барин за домом, на гимнастике, и тотчас же удалился.
Сандоз и Клод пошли по одной из аллей и, очутившись против большой лужайки, остановились пораженные неожиданным зрелищем. Перед трапецией стоял Дюбюш с поднятыми вверх руками и поддерживал своего сына, несчастное, хилое создание лет десяти. Рядом с ним сидела в колясочке, ожидая своей очереди, дочь его Алиса; она явилась на свет Божий раньше времени и была так слаба, что в шесть лет еще не ходила. Отец, совершенно поглощенный своим занятием, упражнял хилые члены ребенка, тщетно стараясь заставить его приподняться на руках. Но так как мальчик вспотел от этих усилий, то отец поспешил снять его и завернуть в одеяло. Зрелище это производило удручающее впечатление среди роскоши окружающей природы. Усадив сына, Дюбюш увидел друзей.
– Как, вы?.. В воскресенье… И не предупредив меня?
И он тут же стал разъяснять, что по воскресеньям единственная горничная, которой он может доверить детей, отправляется в Париж, и что в эти дни он ни на минуту не может отлучиться от детей.
– Держу пари, что вы приехали завтракать!
Встретив умоляющий взгляд Клода, Сандоз поспешил заявить:
– Нет, нет! Мы хотели только пожать тебе руку… Клод должен был приехать сюда по делу… ведь он жил тут, в Беннекуре. Я поехал вместе с ним, и нам вздумалось заглянуть к тебе. Но нас ждут в Беннекуре, не беспокойся!
Дюбюш, вздохнув с облегчением, сделал вид, что задерживает их. Ведь час-то можно еще посидеть, побеседовать! Клод пристально всматривался в лицо товарища, страшно постаревшее со времени их последнего свидания: лицо это обрюзгло и покрылось морщинами, пожелтевшая кожа была испещрена красными жилками, точно желчь разлилась под нею; голова и усы поседели, вся фигура точно осела и в жестах сказывалась смертельная усталость. «Неужели же, – спрашивал себя Клод, – неудачи в области денежных расчетов так же тяжело действуют, как неудачи в области художественного творчества?» Голос, взгляд, жесты – все в этом неудачнике говорило об унизительной зависимости, в которой он осужден был жить, выслушивая постоянные упреки в том, что он продал талант, которого у него не было, что он живет на счет средств семьи и таким образом обкрадывает ее, что его пища, платье, карманные деньги – постоянная милостыня, которую ему подавали, как нищему, от которого нельзя отделаться.
– Подождите, господа, – сказал Дюбюш, – я еще минут пять займусь с моей бедной крошкой. Потом мы пойдем домой.
И Дюбюш с чисто материнской нежностью и со всевозможными предосторожностями вынул из коляски маленькую Алису и поднял ее на трапецию, стараясь ободрить ее ласками и шуточками. Девочка висела на трапеции не более двух минут, но отец все время стоял с распростертыми руками, следя за каждым ее движением, замирая от страха при мысли, что слабые ручонки выносят веревку. Девочка не говорила ни слова; в ее больших бесцветных глазах выражался ужас, внушаемый ей этим упражнением, но тем не менее она покорно висела на веревке, не оттягивая ее, точно маленькая птичка, которая порхает но веткам, не сгибая их.
Бросив взгляд на Гастона, Дюбюш ужаснулся, заметив, что одеяло спустилось, и ноги мальчика были не покрыты.
– Ах, Боже мой, вот он простудится в траве! А мне нельзя и пошевельнуться!.. Гастон, голубчик, ты каждый раз сбрасываешь одеяло в то время, когда я вожусь с Алисой… Сандоз, укрой его Бога ради!.. Благодарю… подними его повыше, не бойся.
Эти два недоношенные, хилые существа, которых малейший ветер мог убить, как мух, были результатом той блестящей партии, о которой Дюбюш так долго мечтал!*Все надежды его разбились; оставалась только перспектива вечного зрелища вымирания его рода в этих двух несчастных существах, предрасположенных к золотухе и чахотке. Толстый, холодный эгоист превратился в удивительно нежного отца, сердце которого было переполнено пламенным чувством любви к своим детям. Все желания его сосредоточились теперь на охранении их жизни, за которую он упорно боролся с утра до вечера. Они одни скрашивали его разбитую жизнь, отравленную вечными оскорблениями тестя и капризами больной жены. И он с ожесточением бился за поддержание существования несчастных существ, творя чудеса своей любовью.
– Ну, теперь довольно, крошка… Вот увидишь, как ты вырастешь, как похорошеешь!
Он усадил Алису в колясочку и взял на руки Гастона, завернутого в одеяло. Товарищи хотели помочь ему, но он отстранил их и повез коляску свободной рукой.
– Благодарю, я привык к этому… Ах, бедные крошки, они не тяжелы… Да прислугу нельзя положиться.
Войдя в дом, Сандоз и Клод увидели того слугу, которого они встретили, и заметили, что Дюбюш боится его. Прислуга, развращенная презрением тестя к зятю, относилась в мужу барыни, как к нищему, присутствие которого нужно терпеть. Каждая рубашка, которую ему подавали, каждый кусок хлеба, который он осмеливался спросить, напоминали ему о его унизительном положении в доме. – Ну, прощай… мы уходим, – сказал Сандоз, который страдал от всего этого.
– Нет, нет, подождите еще минутку… Дети сейчас позавтракают и я провожу вас, захватив их с собой. Они должны гулять после завтрака.
Весь день был строго распределен по часам. По утрам – души, ванны, гимнастика; а затем – завтрак, о котором нужно было серьезно подумать, так как для детей приготовлялась особенная ниша; даже вода для питья давалась только подогретая во избежание простуды. В этот день к завтраку подали бульон с распущенным в нем яичным желтком и котлетку величиною с орех, которую отец разрезал на мельчайшие кусочки. После завтрака предписана была прогулка, после прогулки детей укладывали спать.
Сандоз и Клод шли по широким аллеям рядом с Дюбюшем, который вез коляску Алисы; Гастон шел возле отца. Товарищи заговорили о красотах виллы Ла-Ришодьер, но Дюбюш оглядывал парк робким, тревожным взглядом, точно находясь на чужой земле. Он не занимался ничем, не знал ничего об управлении виллой и, казалось, забыл даже архитектуру, сбитый с толку, подавленный условиями жизни.
– А как поживают твои родители? – спросил Сандоз.
В потухших глазах Дюбюша блеснул огонек.
– О, мои родители очень счастливы! Я купил им домик, и они живут теперь рентой, которую я выговорил по контракту… Матушка истратила не мало денег на мое образование, я должен был сдержать обещание и возвратить ей все… Да уж родители-то ни в чем не могут упрекнуть меня!
Дойдя до калитки, товарищи простояли еще несколько минуть, продолжая беседовать. Наконец Дюбюш пожал руки старым товарищам и, удержав с минуту руку Клода в своей руке, сказал спокойным голосом:
– Ну, прощай… Постарайся как-нибудь выкарабкаться… Я, видишь ли, сам испортил свою жизнь.
И он пошел назад тяжелой старческой походкой, везя колясочку и поддерживая спотыкавшегося на каждом шагу Гастона.
Пробил час. Сандоз и Клод поспешили спуститься к Беннекуру, расстроенные свиданием и голодные. По там их ждало новое разочарование: ангел смерти пронесся над деревней, Фошеры, жена и муж, и старик Пуарет умерли. В трактире, перешедшем к глупой Мелии, царили грязь и беспорядок. Друзьям подали отвратительный завтрак: в яичнице попадались волосы, от котлет пахло салон. Под окнами залы, отворенными настежь, красовалась навозная куча и вся зала была до того переполнена мухами, что столы казались черными. Зной августовского дня и зловоние, царившее в зале, заставили друзей отказаться от кофе и удрать на свежий воздух.
– А ты еще так восхищался яичницей старухи Фошер! – сказал Сандоз. – Дон окончательно разорен… Не пройтись ли нам еще немного?
Клод хотел было отказаться. С самого утра он думал только об одном, как бы скорей добраться до цели, и старался ускорить шаги, рассчитывая, что каждый шаг приближает его к Парижу, где осталось все его существо. Он не смотрел по сторонам, не видел ни полей, пи деревьев, охваченный своей idеe fixe до такой степени, что по временам начинал галлюцинировать, и ему казалось, что среди обширных нолей поднимается и манит его излюбленный уголок старого города. Тем не менее, предложение Сандоза вызвало в нем целый ряд воспоминаний и, поддаваясь их обаянию, он отвечал:
– Хорошо, пройдемся.
Они направились вдоль берега, но, чем дальше они уходили, тем тяжелее становилось на душе Клода. Он положительно не узнавал местности. Боньер и Беннекур были соединены мостом. О, Боже милосердый, мост вместо старого парома, скрипевшего на своей цепи и так живописно выделявшегося на реке своей темной массой! Кроме того в Port-Villez была устроена плотина для поднятия уровня реки и большинство островков оказались затопленными, а узенькие проливы расширились. Все хорошенькие уголки и живописные переулки исчезли, благодаря усердию инженеров, которых друзья охотно задушили бы в ту минуту.
– Посмотри, вот группа ив, выглядывающая над водой… Это Баррё, островов, где мы так часто отдыхали, вытянувшись в траве, помнишь?.. Ах, негодяи!
Сандоз, который не мог вообще равнодушно смотреть, как рубят деревья, побледнел от гнева, возмущенный таким бесцеремонным обращением с природой.
Подойдя к своему прежнему жилищу, Клод умолк. Дом был куплен каким-то буржуа и обнесен решеткой, к которой Клод припал лицом. Розовые кусты и абрикосовые деревья исчезли; чистенький сад со своими дорожками, цветочными клумбами и овощными грядками отражался в большом зеркальном шаре, поставленном на подставке посредине сада. Дом, отделанный заново и размалеванный под камень, напоминал расфранченного деревенского выскочку. Клод был возмущен до глубины души. Все исчезло, не оставалось ни малейшего следа его горячей, юношеской любви, его жизни с Христиной! Он обогнул дом, желая взглянуть на дубовую рощу, на зеленое гнездышко, укрывшее их первое объятие. Но и роща исчезла бесследно – деревья были вырублены, проданы, сожжены. И у Клода вырвалось бешеное проклятие, проклятие всей этой местности, совершенно преобразившейся и не сохранившей ни малейшего следа недавнего прошлого. Неужели же достаточно нескольких лет, чтобы стереть всякие следы того места, где человек жил, наслаждался и страдал? К чему напрасные волнения, если ветер тотчас же заметает следы ваших шагов?
– Уйдем отсюда, – вскрикнул он, – уйдем поскорей! Глупо так терзать себя!
При переходе через новый мост Сандоз, желая развлечь Клода, указал ему на широко разлившуюся Сену, медленно катившую свои волны на одном уровне с берегами. Но внимание Клода было отвлечено и только когда он подумал о том, что эта же вода омывала набережные старого города, он перегнулся через перила, и ему показалось, что он видит в воде отражения башен Notre Dame и шпиц св. Капеллы, уносимых течением к морю.
Друзья опоздали на трехчасовой поезд, и им пришлось ждать еще два часа в этих печальных местах, производивших на них удручающее впечатление. К счастью, они предупредили дома, что вернутся только с одним из ночных поездов, если что-либо задержит их, и решили по приезде в Париж пообедать в ресторане на Гаврской площади, рассчитывая развлечься беседой за десертом, как бывало в прежние дни. Пробило восемь часов, когда они уселись за стол.
Очутившись на парижской мостовой, Клод почувствовал себя точно дома и сразу успокоился. Он прислушивался с холодным, сосредоточенным выражением лица к болтовне Сандоза, который старался развеселить его, обращаясь с ним, как с любовницей, которую желают рассеять, заказывая самые изысканные блюда, требуя самые дорогие вина. Но веселость не являлась на пир, несмотря на все старания Сандоза, и, в конце концов, он сам омрачился. Неблагодарная деревня, которую они так любили, и которая изменила им настолько, что не сохранила даже камня на память о них, разрушала все мечты его о бессмертии. Если сама природа так скоро забывает все, то можно ли рассчитывать на человеческую память?
– Видишь ли, дружище, при этой мысли у меня нередко выступает холодный пот… Что, если грядущие поколения не будут для нас теми непогрешимыми судьями, о которых мы мечтаем? Мы так же быстро переносим оскорбления и насмешки в надежде на справедливость грядущих веков, как переносит верующий все невзгоды жизни в надежде на будущую жизнь, где каждому воздастся по его заслугам. Что, если этого рая не существует, и будущие поколения будут точно также тешиться приятной дребеденью, предпочитая ее сильным вещам?.. О, жестокий самообман! Что может быть ужаснее существования каторжника, прикованного к тяжелому труду пустой химерой?.. Все это весьма возможно. Есть окруженные ореолом славы имена, за которые я не дал бы двух лиардов. Классическое образование изуродовало все, заставляя нас признавать гениями изящных, корректных писателей и оставляя в неизвестности многие сильные, свободные умы, произведения которых, не укладывающиеся в условные рамки, известны лишь немногим. Стадо быть, бессмертие – удел буржуазной посредственности, которую вколачивают в наши юные головы, когда мы еще не в состоянии защищаться… Но нет, нет! Не следует думать об этих вопросах! Мною овладевает смертельный страх… У меня просто не хватит мужества спокойно продолжать начатую работу, под градом насмешек и ругательств, если я буду лишен утешительной иллюзии, что когда-нибудь меня оценят и полюбят!
Клод презрительно махнул рукою.
– Эх, не все ли равно?.. Мы глупее тех безумцев, которые убивают себя из-за женщины! Когда земля наша разлетится в пространстве точно высохший орех, наши творения не прибавят ни одного атома пыли!
– Это верно, – сказал Сандоз бледнея. – Стоит ли думать об обогащении Нирваны?.. И, тем не менее, мы продолжаем упорствовать…
Они вышли из ресторана и, бродя по улицам, очутились опять в каком-то кафе. Теперь воспоминания детства встали перед ними, и на душе стало еще тяжелей. Было около часу пополуночи, когда они решились отправиться домой.
Сандоз хотел было проводить Клода до улицы Турлак. Была теплая, тихая, звездная августовская ночь. Возвращаясь по бульвару des Batignolles, они прошли мимо кафе Бодекена. Кафе это перешло уже в третьи руки, и зала была неузнаваема; расположение было совсем иное, у правой стены стояли два биллиарда, да и состав публики изменился, и из прежних посетителей не осталось ни одного. Охваченные любопытством и желанием воскресить воспоминания прошлого, которое они хоронили в этот день, друзья перешли через улицу и остановились перед растворенной настежь дверью. Им хотелось взглянуть на тот столик в левом углу залы, за которым они всегда сидели.
– Ах, смотри! – вскрикнул Сандоз.
– Ганьер! – пробормотал Клод.
Действительно, Ганьер сидел один за столиком в левом углу залы. По-видимому, он приехал из Мелэна на воскресный концерт – единственное развлечение, которое он разрешал себе, и после концерта, не зная, куда деться, зашел по старой привычке в кафе Бодекен. Ни один из его товарищей не заглядывал в это кафе, он один не изменил старой привычке, оставаясь одиноким свидетелем иных времен. Он не прикоснулся еще к своей кружке и смотрел на нее, погруженный в свои думы, в то время как слуги ставили стулья на столы, приготовляя все к утренней уборке.
Приятели поспешили удалиться, охваченные чисто ребяческим страхом перед этой неподвижной фигурой, походившей на привидение. В улице Турлак они расстались.
– Ах, этот бедный Дюбюш расстроил нам весь день, – сказал Сандоз, пожимая руку Клода.
В ноябре, когда все товарищи вернулись в Париж, Сандоз заговорил опять о возобновлении своих четвергов, которыми он очень дорожил. Продажа его романов шла прекрасно, он мог считать себя богатым человеком. Обстановка его квартиры в Лондонской улице могла казаться роскошной в сравнении с его квартирой в Батиньоле, но сам он нисколько не изменился. Теперь же он главным образом спешил возобновить свои четверги ради Клода, рассчитывая, что эти товарищеские собрания напомнят ему счастливые дни молодости. Он сам составил список гостей: Клод и Христина, Жори и Матильда, которую они должны были принимать с тех пор, как Жори женился на ней, Дюбюш, являвшийся всегда один, Фажероль, Магудо и Ганьер. Сандозы решили не приглашать посторонних лиц, чтобы не испортить настроения товарищей и не стеснять их.