В зале было ужасно душно, и публика, утомленная беготней по залам, металась подобно растерявшемуся стаду, суетясь и ища выхода. Легкие облака пыли поднимались с пола и в воздухе, нагретом дыханием такой массы людей, стоял рыжеватый туман. Публика все еще останавливалась перед некоторыми картинами, привлекавшими ее внимание, группы людей сновали взад и вперед, многие топтались на одном месте. В особенности женщины медлили уходить, точно желая дождаться момента, когда сторожа попросят их удалиться. На диванах развалились тучные дамы, другие, не найдя ни одного свободного местечка, стояли, опираясь на свои зонтики и изнемогая от усталости. Все взоры были устремлены с выражением ожидания и мольбы на занятые публикой скамьи. И все лица этой толпы свидетельствовали о той крайней степени усталости, когда ноги подкашиваются, и начинается та особенная мигрень выставок, вызванная непрерывным откидыванием головы назад и ослепляющим мельканием красок.
На мягком диване посередине комнаты все еще сидели два господина, украшенные орденами, и спокойно беседовали. Может быть, они уходили и снова вернулись, а, может быт, с тех пор не вставали со своих мест.
– И таким образом вы вошли, делая вид, что ничего не знаете? – спросил толстый господин.
– Именно, – отвечал худощавый. – Л посмотрел на них и снял шляпу… Ясно, не правда ли?
– О, да! Вы необыкновенный человек, друг мой.
Но Клод не слышал ничего, кроме глухих ударов собственного сердца, не видел ничего, кроме своего «Мертваго ребенка», висевшего у потолка. Он не сводил глаз с него, прикованный к месту какой-то силой, с которой он не мог бороться. Изнемогавшая от усталости толпа вертелась вокруг него, толкала, уносила его, а он отдавался ей точно неодушевленный предмет, плыл вместе с потоком и потом снова возвращался к тому же месту, устремив глаза кверху, не сознавая того, что происходило вокруг него, уносясь мыслью наверх, к своему произведению, к своему маленькому Жаку, обезображенному смертью. Две крупные слезы, висевшие на его ресницах, Мешали ему ясно видеть. И ему казалось, что у него мало времени и что он не успеет насмотреться на свое мертвое дитя.
Сандоз, охваченный глубокой жалостью, сделал вид, что не видит своего старого друга, точно желая оставить его одного перед могилой его неудавшейся жизни. И опять товарищи пошла все вместе, как в былые дни, Фажероль и Жори ушли вперед; Магудо хотел отыскать картину Клода, но Сандоз обманул его и увел из залы, присоединившись к товарищам.
Вечером Христина не могла добиться от Клода ничего, кроме отрывочных фраз: все шло прекрасно, публика не возмущалась, картина производила хорошее впечатление, хотя повесили ее слишком высоко… Но, несмотря на это спокойствие, он показался ей таким странным, что ей стало страшно.
После обеда, вернувшись из кухни, куда она унесла посуду, Христина не застала уже Клода за столон. Он отворил окно, выходившее на пустопорожнее место, и так низко перевесился из него, что в первую минуту Христина не заметила его. Охваченная ужасом, она бросилась к нему и схватила его за куртку.
– Клод, Клод, что ты делаешь тут?
Он повернулся к ней. Лицо его было бледно, как полотно, и в глазах светилось безумие.
– Я смотрел на улицу.
Христина дрожащими руками затворила окно, но ею овладел такой страх, что она всю ночь не могла уснуть.
XI
На следующий день Клод снова принялся за работу, и дни потекли в печальном однообразии. Так прошло все лето. Он нашел себе работу, которая давала ему возможность существовать, писал цветы, отправлявшиеся в Англию. Но все свои свободные часы Клод по-прежнему посвящал большой картине. Прежние вспышки гнева уже не возвращались, он точно примирился с мыслью о невозможности окончить эту работу, и работал спокойно, с каким-то безнадежным упрямством. Но в глазах его светилось безумие, и взгляд его становился совершенно безжизненным, когда он устремлял его на произведение, загубившее всю его жизнь.
Сандоза также постигло несчастье: мать его умерла, и тихая жизнь втроем, лишь изредка нарушавшаяся посещением друзей, расстроилась. После смерти матери Сандоз возненавидел маленький домик в улице Нолле. Продажа его книг, шедшая довольно туго, пошла вдруг очень успешно, и Сандозы решились нанять более обширное помещение в Лондонской улице, устройство которого потребовало несколько месяцев. Смерть матери еще более сблизила Сандоза с Клодом. После тяжелого удара, нанесенного Клоду последней выставкой, Сандоза некоторое время сильно тревожило состояние его друга. Он чувствовал, что сердце Клода разбито и что он медленно исходит кровью. Но затем, видя Клода спокойным и благоразумным, он несколько успокоился.
Сандоз часто бывал в улице де-Турлак, и если заставал Христину одну, то подробно расспрашивал ее о состоянии Клода, зная, что и она живет под гнетом тяжелого предчувствия, о котором, впрочем, никогда не говорила. У нее было измученное, тревожное лицо матери, живущей в постоянном страхе, что смерть унесет ее больного ребенка.
Однажды Сандоз спросил ее:
– Ну, что же? Довольны ли вы теперь? Клод, кажется, успокоился и усердно работает.
Она взглянула на большую картину с ненавистью и страхом.
– Да, да, он работает… Он спешит окончить все работы, чтобы приняться за большую фигуру…
И, не высказывая ему всех своих опасений, она тихо прибавила:
– Но его глаза… обратили ли вы внимание на его глаза?.. У него все те же ужасные глаза… И я знаю, что он притворяется спокойным… Умоляю вас, заходите в йену, постарайтесь развлечь его. У него нет никого, кроне вас… Помогите мне!
С этого времени Сандоз придумывал всевозможные мотивы для прогулок, с утра заходил в Клоду и почти насильно отрывал его от работы. Клод обыкновенно сидел на своей лестнице, даже когда не работал. На него иногда нападал какой-то столбняк и он не в состоянии был поднять руки. Б такие минуты он с религиозным благоговением смотрел на главную женскую фигуру, к которой давно уже не прикасался, и в глазах его отражалась бесконечная любовь к предмету его страсти, к которому он боялся прикоснуться, чувствуя, что это прикосновение будет стоить ему жизни. Затем он снова принимался за работу, за отделку других фигур или за фон картины, возбужденный присутствием этой женщины, вздрагивая каждый раз, когда встречался с ее взглядом и чувствуя, что погибнет, если коснется ее тела.
Христина, бывавшая теперь у Сандозов, не пропускала ни одного из их четвергов, в надежде, что ее больное дитя развлечется там. Однажды она отвела в сторону хозяина дома и стала умолять его зайти к ним на следующий день. Сандозу нужно было отправиться в Монмартрское предместье за получением каких-то справок для нового романа, и на другой день он зашел в Клоду и почти силою увлек его с собою.
Дойдя до Клиньянкура, где летом устраивались народные гулянья и где было несколько увеселительных заведений и кабаков, Сандоз и Клод были крайне поражены, увидев вдруг Шэна, распоряжавшегося в одном из балаганов. В этом, балагане, напоминавшем часовню, были устроены четыре вращавшихся круга, установленные фарфором, хрусталем и разными безделушками, лак и позолота которых сверкали и звенели, когда их приводили в движение. Между выигрышами был также убранный розовыми лентами живой кролик, который прыгал и вертелся, ошалев от страха. Стены балагана были обиты красными обоями и украшены красными занавесками, между которыми в глубине балагана виднелись три картины, три шедевра Шэна, которые сопровождали его на всех ярмарках, странствуя из одного конца Парижа в другой: посередине висела «Блудница», налево от нее копия с Мантенья, направо – печка Магудо. По вечерам, когда балаган освещали керосиновыми лампами и вращающиеся круги сверкали точно звезды, картины эти производили особенный эффект, и публика восторгалась ими, разинув рты.
Заглянув в балаган, Клод воскликнул:
– Ах, черт возьми… очень эффектно. Эти картины точно созданы для этой обстановки!
Шэн, увидев товарищей, поздоровался с ними с невозмутимым спокойствием, как будто расстался с ними лишь накануне, и, по-видимому, нисколько не смутился тем, что его застали в такой обстановке. Он совсем не изменился, только нос его совершенно исчез между щеками, а редко раскрывавшийся рот ушел в бороду.
– Ну, вот мы все-таки встретились! – весело сказал Сандоз. – А картины ваши, право, очень эффектны.
– Ишь, плут! – прибавил Клод. – У него свой собственный Салон. Это очень остроумно.
Лицо Шэна просияло.
– Еще бы! – промычал он.
Затем, польщенный одобрением товарищей, изменил своей обычной молчаливости и проговорил:
– Ах, разумеется, если бы я имел такие же средства, как, вы, я добился бы чего-нибудь!
В этом Шэн был твердо убежден. Он никогда не сомневался в своем таланте и отказался от живописи только потому, что она не давала ему средств к жизни. Глядя на произведения великих мастеров в Лувре, он всегда говорил, что нужно только время, чтобы создать все эти шедевры.
– Успокойтесь, – сказал Клод, – впадая в прежнее мрачное настроение, – вам не о чем жалеть… Вы один добились чего-нибудь… Ведь торговля идет хорошо, неправда ли?
Но Шэн стал жаловаться. Нет, нет, ничего не удается ему, даже лотерея идет туго. Народ не интересуется ничем, все деньги спускаются в кабаках. Хотя он и приобретает брак по дешевой цене и ухитряется так ударить кулаком по столу, чтобы круг не останавливался перед главным выигрышем, все-таки толку мало. В это время, увидев приближавшийся народ, Шэн крикнул, к удивлению друзей, громовым голосом:
– Пожалуйте, господа!.. взгляните на лотерею!.. при каждом повороте – выигрыш!
Рабочий, державший на руках девочку болезненного вида, с большими удивленными глазами, подошел к лотерее и заплатил за две ставки. Подносы заскрипели, безделушки засверкали, живой кролик бежал, закинув назад уши, с такой быстротой, что казался белым кружком. В толпе произошло движение – девочка чуть было не выиграла его.
Пожав руку Шэну, который дрожал от волнения, товарищи удалились.
– Он счастлив, – сказал Клод, пройдя шагов пятьдесят.
– Счастлив! – воскликнул Сандоз. – О, нет, он убежден в том, что, будь у него средства, он сделался бы членом академии – и это убивает его.
Некоторое время спустя, в половине августа, Сандоз уговорил Клода предпринять с ним экскурсию, которой нужно было посвятить целый день. Он как-то встретил Дюбюша, постаревшего, опустившегося, печального, удрученного судьбой. Он с наслаждением вспоминал прошлое и просил своих старых товарищей, Сандоза и Клода, приехать позавтракать с ним в Ла-Ришодьере, где он должен был пробыть с детьми еще две недели. Почему бы не отправиться к нему, раз он выразил желание восстановить прежние дружеские отношения? Но, несмотря на уверения Сандоза, что он клялся привести с собой Клода, последний упорно отказывался, точно пугаясь мысли, что снова увидит Беннекур, Сену, острова и все те места, среди которых провел столько счастливых часов. Наконец, когда и Христина стала настаивать на этой поездке, Клод был вынужден согласиться. Накануне назначенного дня Клод, охваченный приступом прежней лихорадки, работал очень долго над своей картиной. Утром, просившись, он почувствовал желание работать и неохотно дал увести себя. Зачем возвращаться туда? Прошлое ушло безвозвратно, теперь для него не существовало ничего, ничего, кроме Парижа… Да ж в Париже он видел лишь одну часть горизонта – мыс восхитительного острова, над которым возвышается старый город, завладевший сердцем художника.
В вагоне Сандоз, заметив нервное состояние Клода, не отрывавшего глаз от окна и точно на долгие годы расстававшегося с Парижем, тонувшим в облаках, старался развлечь товарища, передавая ему все, что ему было известно о положении Дюбюша. Вначале Маргальян, гордившийся зятем, награжденным медалью, водил его всюду с собой и представлял всем своим знакомым, как своего компаньона и наследника. Он не сомневался в том, что молодой архитектор, просидевший всю жизнь над книгами, сумеет строить дешевые красивые дома. Однако, первая затея Дюбюша дала плачевные результаты. Он изобрел особенную печь для обжигания кирпичей и установить ее в Бургони, на земле своего тестя. Но условия оказались совершенно неподходящими для подобного дела, и предприятие дало двести тысяч франков чистого убытка. Тогда Дюбюш бросился на постройки, стараясь прилагать на практике теории, которые должны были произвести переворот в архитектуре. Эти теории являлись выражением идей, которые проповедовались когда-то в кругу товарищей, мечтавших произвести переворот во всех отраслях искусства, идей, которым он обещал служить, когда добьется, наконец, свободы; но он усвоил их чисто внешним образом и применял их с ограниченностью прилежного ученика, не одаренного творческим талантом. Он делал украшения на домах из терракоты и фаянса, устраивал большие стеклянные балконы и, стараясь заменить дерево железом, вводил железные балки, железные лестницы, железные стропила. Это, конечно, значительно увеличивало ценность постройки, так что, в конце концов, несчастный совершенно запутался, потерял голову и всякую охоту в труду. Маргальян вышел из себя. Он в течение тридцати лет покупал земли, строил дома, продавал их, и привык на глаз определять стоимость постройки: столько-то метров постройки… по столько-то за каждый метр… столько-то квартир… по такой-то цене… И какой черт навязал ему этого болвана, который не в состоянии произвести ни одного верного расчета и ошибается даже в вычислении необходимых строительных материалов: известки, кирпича, камня! Что толку в архитекторе, который сует дуб туда, где достаточно ели, и который мудрит над планом, вместо того, чтобы просто разделить этаж на столько-то клеток! И Маргальян, стремившийся когда-то облагородить научными приемами свое дело, возмущался теперь наукой и искусством. Отношения между зятем и тестем ухудшались с каждым днем и, наконец, перешли в открытые столкновения. Дюбюш оправдывался наукой, Маргальян кричал, что последний из рабочих знает больше архитектора. Надежда на миллионы начинала бледнеть. Наконец, в один прекрасный день Маргальян выпроводил Дюбюша из своей конторы, запретив ему показываться туда. Таким образом, блестящие надежды Дюбюша потерпели полное крушение. Академия была побеждена каменщиком!
Клод, заинтересовавшийся рассказом, спросил:
– Что же он делает теперь?
– Не знаю… вероятно, ничего не делает, – возразил Сандоз. – Он говорил мне, что здоровье детей беспокоит его и что он посвещает все свое время уходу за ними… Жена Маргальяна умерла от чахотки, которая была наследственным злом в ее вырождающейся семье. Дочь ее, Регина, тоже начала кашлять со времени выхода замуж. В данное время она лечится на водах, в Mont Dore, но не решилась взять с собой детей, тать как в предыдущем году резкий воздух этой местности весьма дурно подействовал на их слабое здоровье. Таким образом, вся семья рассеяна по разным концам: жена Дюбюша живет одна с горничной на водах, отец ее находится в Париже, где предпринял большие постройки, управляясь без посторонней помощи с четырьмястами рабочими и ругая лентяев и дармоедов. А сам Дюбюш живет в Ла-Ришодьере, исключительно отдаваясь уходу за детьми и отрезанный, точно инвалид, от жизни. Он намекнул ему даже в минуту откровенности, что жена его была при смерти после вторых родов и что теперь малейшее волнение доводит ее до полного обморока, так что он должен был даже отказаться от своих супружеских прав. Не оставалось даже этого развлечения.
– Прекрасное супружество, – заключил свой рассказ Сандоз.
Было около десяти часов, когда друзья позвонили у калитки Ла-Ришодьер. Красота виллы поразила их; они любовались великолепной рощей, роскошным садом, террасами и оранжереями, колоссальным водопадом, устроенным из громадных глыб и искусственно проведенной водой. Но более всего поразил их пустынный вид этого владения; на вычищенных дорожках не видно было нигде следа человеческой ноги, в глубине аллей только изредка виднелись силуэты садовников; большие окна пустынного дома были заколочены, за исключением двух, полуотворенных.