– Раз… два… три… четыре… пять… Будет! у меня может сделаться мигрень.
– А мои пралинки? – вдруг спросила она Франсиса, вспомнив свое поручение.
Франсис тоже забыл о них. Он достал из бокового кармана своего пиджака мешочек с конфетками и подал их, с радушной миной светского человека, делающего подарок своей хорошей приятельнице. Это не мешало ему, впрочем, каждый раз ставить ей свои пралинки в счет. Нана положила мешочек между колен и принялась хрустеть, ворочая голову под нежными толчками парикмахера.
– Черт возьми, вот так компания! – пробормотала она, после некоторой паузы.
Три раза подряд раздавались звонки… Они точно догоняли друг друга. Между ними были и робкие, как будто от трепещущей руки, были и громкие и протяжные, от чьего-нибудь смелого и твердого пальца, и грубые, от которых вздрагивал воздух. Одним еловом, это был настоящий концерт, способный оглушить весь околоток, потому что целая толпа мужчин, один за другим, колотили в электрическую пуговку. Шутник Борднав раздавал адреса Нана, очевидно, слишком щедро. Весь вчерашний театр явится к ней.
– Франсис, – сказала Нана, – нет ли у вас ста франков?
– Ста франков?.. Это, смотря по обстоятельствам.
О, я не могу дать вам векселя. Но будьте покойны: поручителей, кажется, довольно…
Широким жестом она указала на соседние комнаты. Франсис вынул сто франков.
Во время этого перерыва вошла Зоя, с вечерним нарядом, и принялась одевать свою госпожу. Франсис ждал, чтобы окончательно отделать ее куафюру. Но ежеминутно звонки отрывали горничную от ее дела, и она должна была оставлять Нану, то с одним башмаком, то на половину зашнурованною. Несмотря на всю свою опытность, она начинала терять голову.
Рассовав гостей, понемногу, повсюду, пользуясь всяким закоулком, она принуждена была, под конец, сажать их по трое и даже по четверо вместе, что было совершенно противно ее правилам. Пускай перегрызут друг друга, тень лучше – будет просторнее. Что же касается до Нана, то, хорошенько запершись в своем будуаре, она только подсмеивалась над ними, уверяя, что слышит, как они сопят. Что у них должны быть за рожи! Сидят кружочком, высунув языки, как дворняжки на солнце. Это было продолжение ее вчерашнего триумфа. Стая мужчин прибежала за ней по следам.
– Лишь бы только они не переломали чего, – пробормотала она.
Однако ей начинало становиться не по себе от стольких горячих дыханий, проникавших, сквозь щели, в ее комнату. Но Зоя провела к ней Лабордэта, и молодая женщина радостно вскрякнула. Он пришел сообщить ей об одном иске против нее, который он уладил у мирового судьи. Не слушая его, она повторяла:
– Едем-те, едем-те! Мы пообедаем вместе, потом вы меня проводите в Variete. Мой первый выход в половине десятого.
Добряк Лабордэт явился как нельзя более кстати. Этот никогда ничего не добивался. Он был простым другом женщин, маленькие делишки которых устраивал. На этот раз, он по пути урезонил кредиторов Нана, дожидавшихся в передней.
– Идем, идем, – торопила Нана, совсем одетая.
В эту минуту вбегает Зоя, с криком:
– Сударыня, я не стану больше отворять: по лестнице стоят хвостом.
По лестнице стоят хвостом! Сам Франсис, несмотря на всю свою английскую флегму, не ног не хохотать, укладывая свои гребешки.
Нана, схватив Лабордэта под руку, тащила его в кухню. Она убежала, освободившись, наконец, от всех мужчин, радуясь при мысли, что она с ним одна, может ехать куда хочет, не боясь никаких глупостей.
– Вы меня довезете обратно до моей квартиры, – говорила она, спускаясь по черной лестнице. – Так будет вернее… Вообразите себе, эту ночь я просплю всю, всю напролет! Что удивительно? не правда ли?
IV
Графиня Сабина, как имели обыкновение называть г-жу Мюффе де-Бевиль, в отличие от матери графа, умершей в прошлом году, принимала, по вторникам, в своем отеле, на углу улицы Миромениль и Пентьевр. Это было громадное четырехугольное здание, принадлежавшее Мюффе в течение более трехсот лет. Фасад, выходивший на улицу, высокий и мрачный, напоминал собою монастырь; громадные шторы на окнах были почти всегда спущены; позади дома, в сыром саду, росли деревья, тянувшиеся к свету; их длинные и тощие ветви виднелись над крышами домов.
В этот вторник, около десяти часов, было не более двенадцати человек гостей. Когда графиня ожидала лишь самых близких знакомых, она не отворяла ни маленького салона, ни столовой. Таким образом, все сидели вместе и беседовали у огня. Впрочем, салон был большой и высокий; четыре окна выходили в сад, сырость которого проникала в комнату, несмотря на огонь, пылавший в камине. Солнце никогда сюда не заглядывало; днем зеленоватый свет слабо освещал громадную комнату; вечером, когда лампы и люстры были зажжены, салон имел торжественный вид, благодаря панели и мебели из черного дерева, во вкусе империи, покрытой желтым бархатом, с атласными разводами. Здесь все носило отпечаток холодной важности, старинных нравов минувшего века, полного тишины и благочестия.
У камина, напротив того кресла, на котором умерла мат графа, четырехугольного, прямого и жесткого, графиня Сабина полулежала в покойном и мягком кресле, обитом красным шелком. Единственное модное кресло среди этой строгой обстановки резко бросалось в глаза.
– И так, – проговорила молодая женщина, – ожидают персидского шаха.
Говорили о князьях, которые приедут в Париж на выставку.
Несколько дам образовали кружок вокруг камина. Г-жа дю-Жонкуа, брат которой, дипломат, служил при посольстве на Востоке, передавала некоторые подробности о дворе Насср-Эд-дина.
– Не больны ли вы, дорогая? – спросила г-жа Шантеро, жена одного сановника, заметив, что графиня содрогнулась и побледнела.
– Нет, нисколько, – отвечала последняя, улыбаясь. – Я немного озябла… Этот салон никогда не натопишь!
При этом она окинула залу своим томным взором. Эстель, дочь ее, молодая девушка, лет шестнадцати, худая и ничем не выдающаяся, встала с табурета и молча поправила огонь в камине. Г-жа де-Шезель, подруга детства Сабины, моложе ее на пять лет, воскликнула:
– А я бы желала иметь такой салон! По крайней мере, ты можешь принимать… Теперь строят какие-то коробки… Ах, если б я была на твоем месте!
Она говорила рассеянно, указывая жестами, как бы она изменила обои, мебель и, вообще, всю обстановку; она бы непременно стала давать балы, на которых бывал бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж судья и слушал с важным видом. Говорят она обманывала его, не скрывая, но это прощали и продолжали принимать ее, говоря, что она сумасшедшая.
– Ах! какая ты Леонида! – проговорила, улыбаясь, графиня.
Она дополнила свою мысль слабым движением руки. Она бы, конечно, не изменила своего салона, прожив в нем 17 лет. Теперь он должен остаться таким, каким желала сохранить его при своей жизни ее теща. Затем, графиня продолжала:
– Меня уверяли, что к нам прибудет король прусский и русский Император.
– Да, празднество будет великолепное, заметила г-жа де-Жонкуа.
Банкир Стейнер, недавно представленный графине Леонидой де-Шезель, знакомый со всем Парижем, разговаривал на диване между двух окон; он допрашивал депутата, от которого он желал получить некоторые сведения, относительно движения на бирже, которое он предвидел заранее; между тем, граф Мюффе, стоя перед ними, слушал, молча, с выражением весьма пасмурным. Несколько молодых людей образовали другую группу возле двери, где граф Ксавье де-Вандевр вполголоса передавал им какой-то рассказ, по-видимому, веселый и несколько вольный, так как все покатывались от смеха. Посреди салона толстый господин, начальник бюро в министерстве, усевшись в кресле, дремал с открытыми глазами. Когда один из молодых людей выразил сомнение насчет рассказа Вандевра, последний повысил немного голос.
– Вы слишком большой скептик, Фукармон, – заметил Вандевр, – вы портите свое удовольствие.
С этими словами он вернулся к дамам, где он мог рассчитывать на приятную беседу. Вандевр был последний представитель знатного рода; женственный и остроумный, он в это время пожирал целое состояние с яростью, ничем неутолимой. Его скаковые лошади, известные всему Парижу, стоили ему громадных денег; его проигрыши в императорском клубе доходили до громадной суммы; его любовницы поглощали ежегодно доходы с его земель и обширных владений в Пикардии.
– Советую вам называть других скептиками, когда вы сами ничему не верите, – сказала Леонида, оставляя ему место возле себя. Вы сами портите себе удовольствие.
– Это верно, – отвечал он. – Я желаю, чтоб другие пользовались моим опытом.
Его заставили замолчать, так как он раздражал г. Вено. Позади дам, в большом кресле, сидел старичок лет шестидесяти, со скверными зубами и лукавой улыбкой. Он сидел спокойно, как дома, слушал всех и не произносил ни слова. Он показал жестом, что это его нисколько не раздражало. Вандевр, приняв важный вид, заметил торжественно:
– Г. Вено знает, что я верю тому, чему должно верить. Это было исповедание веры. Леонида сама казалась довольной.
В глубине комнаты молодые люди более не смеялись. Салон принял важный вид, никому не было весело. Какой-то холод пронесся над обществом. Посреди всеобщего молчания слышался только гнусливый голос Стейнера, которого сдержанность депутата выводила из терпения. Графиня Сабина смотрела, молча, на огонь. Затем, она возобновила разговор.
– Я видела короля прусского в прошлом году, в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
– Его сопровождал граф Бисмарк, заметила г-жа Жонкуа. Вы знаете графа? Я раз завтракала с ним у моего брата. О! это было давно, во время пребывания его в Париже… Вот человек, успеха которого я не понимаю.
– Почему же? – спросила г-жа Шантеро.
– Боже мой! как вам сказать… Он мне не нравится. Он имеет вид грубый и неприятный. По-моему, он человек бестолковый.
Все заговорили о графе Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр, знавший его лично, уверял, что он хорошо пьет и отлично играет. Среди этого разговора дверь отворилась, явился Гектор Ла-Фалуаз. Фошри следовал за ним. Заметив Фошри, явившегося в первый раз, графиня встала и сделала несколько шагов вперед.