* * *
С лихвой насладившись «полной Пашкиной несостоятельностью» (шел третий день «состязаний»), он стал уже просто сжигать газеты; но так и продолжая держать их перед собой в обеих руках.
«Состязание» превратилось в простую формальность – теперь ему, скорее, нравилось следить за процессом горения.
И все.
Более того, обгорелые остатки газет, – когда их набиралось уже много, – он стал дожигать – прямо в клетке, устраивая небольшой костерчик.
Остекленевшие глаза куклы в сотый раз наполнялись оранжевым огнем, но теперь в этом отражении как будто появился еще и сумасшедший оттенок… однако и это не оживляло глаза.
Однажды он как-то странно засмотрелся на них. В клетке, возле вытянутых пластмассовых ног догорал последний газетный лист, уже превратившийся в небольшой треугольничек, угнетаемый огнем. Щик – короткий, еле слышный звук; и в чернеющей стороне треугольника появилась новая трещина; через несколько секунд осыпется очередная порция золы…
Ему только теперь пришло в голову: он совершенно не помнит этой куклы. Он играл с нею, когда был совсем маленьким? Нет. Но откуда же она взялась? Он был единственным ребенком в семье. Мать свозила на дачу из города всякий старый хлам и складывала его в эти кроличьи клетки и в недостроенную комнату в доме. Стало быть, и эту куклу… нет, не может быть. Он не помнил, чтобы видел ее раньше, в городе. И в то же время, когда он увидел ее впервые – в клетке, еще пару лет назад, она совершенно не удивила его. Но и не показалась знакомой – странно, он воспринял ее абсолютно незначаще, хотя она выглядела колоритно.
А теперь вдруг необъяснимым образом в нем проснулись все эти соображения и удивление, которые должны были проснуться еще два года назад…
Эта безволосая кукла. Без одежды. С дырой в животе. С остекленевшими, не оживающими глазами…
Вдруг он поворачивает голову и… видит лицо деда. Широченные глаза смотрят прямо на него; рот чуть приоткрыт – в узкой, придавленной панике. Мышцы лица между щеками и краешками губ напряжены, – как и жилы по обеим сторонам кадыка; не трясутся, окаменели.
Гримаса на дедовом лице – смесь по-детски наивного испуга, искаженной ярости и изнеможения, будто бы от усиленных физических стараний.
– Что… что тут происходит? – голос деда натужно разрывается; почти в истерике.
Дед говорит, на каждом слове раскачиваясь телом из стороны в сторону, – конвульсивно, но без капли дрожи.
Он застыл. Ни слова не отвечает. В нос ударяет внезапный, нестерпимый запах дыма, от которого начинаются спазмы в горле, похожие на сухую икоту, будто бы саму выделяющую из горла этот дым.
Дед бросается к клетке, из которой неторопливо выбираются струйки дыма, отнюдь несильные, совсем тоненькие, – во все стороны. Дед тыкается головой туда-сюда, стараясь что-то разглядеть, однако и так все видно. Струйки дыма курятся возле самых ноздрей, но дед не кашляет.
Дед резко поворачивает лицо. Снова детский испуг, ярость. Но изнеможения больше, чем раньше.
– Что… – «тыкает» слово дед.
Затем, мелко шаркая ногами, бежит к дождевой бочке неподалеку, хватает ведро. Подбегая к клетке уже с наполненным ведром, дед со всего маху окатывает водой дымящуюся золу.
И куклу. Которая рефлекторно дергает рукой и ногой от наката воды.
Слышится остывающее шипение; зола, размываясь, посверкивает от воды; дым разряжается.
Тотчас дед, все так же ошалело шаркая ногами, снова бежит к бочке.
Дед так торопится, что на сей раз даже не успевает толком наполнить ведро.
В его памяти промелькивают брызги на пруду – двадцать четыре, север, взрывы камней…
На секунду дед задерживается и смотрит в клетку.
Потом в очередной раз бежит к бочке.
После третьей ходки дед роняет ведро себе под ноги, и оборачивается к нему. Резким движением руки стирает пот сначала с губ, потом со лба. Ярости на лице ни капли, испуга – совсем мало. Изнеможение. Крайнее.
Дед тыкает пальцем в клетку, с края которой струями стекает вода, – увлажняя землю.
Смотрит на него и выдыхает.
– Как там огонь появился?
Он ничего не отвечает. С краев дыры в животе куклы быстро капают капельки – внутрь туловища. Отворачивается.
Дед застыл. И вдруг:
– Ну-ка дай-ка я еще раз… – и снова бросается к бочке – так странно, с той же ошалелой скоростью, что и раньше; наполняет ведро бежит обратно к клетке и опять окатывает со всего маха.
Последняя порция воды – самая большая. А в клетке ведь нет уже и намека на огонь.
Кукла, захлестнутая резким накатом, впервые отрывается от пола; секунду-другую покачивается, как на гребне морской волны. Затем снова приземляется на пол.
Всколыхнутые ошметки золы, похожие на размякшие трупы земляных жуков, успевают подплыть под куклу – он не видит этого, но догадывается. И сразу чувствует щепки у себя на спине – как легкие, щекотливые покусывания.
Струи воды ошарашено бьют вниз, с края клетки.
Дед еще раз отирается рукой и сморкается.
– Что ты тут делал? – дед смотрит на него сумасшедшими глазами. – Как там огонь появился?..
На одной из дальних клеток он замечает бечевку, навитую на продавленные прутья, – так грубо, сильно, словно кто-то накручивал ее в ожесточении и без системы, как попадет. Бечевка коричневого цвета, но неестественно темного и влажного. Похоже на растянутую, исковерканную человеческую мышцу.
Даже после того, как вся вода уже вытекла из клетки, ему все еще кажется, что она колеблется внутри – туда-сюда, как в ударенном тазу. Вместе с безобразными черными ошметками золы и недогоревшими остатками газет, размякшими и орыхлившимися от влаги. С коричневой окаймой.
Он представляет, как зола и газеты, медленно делятся на части в воде; и на части частей. Размножаются.
– Что ты тут делал?.. Я спра-ши-ва-ю.
Он вдруг с ужасом понял, что все эти дни каждый глаз куклы отражал только по одной руке с зажатой горящей газетой. Против всех законов. В конце каждого состязания, когда он ронял догоревшую газету, у куклы гас один глаз против; второй погасал, когда догорала другая, в руке-победительнице.
III
Дед, всегда флегматично спокойный, становился просто вне себя, когда где-нибудь возникал хотя бы малейший намек на неосторожное отношение с огнем. Как-то год назад мать развела костер возле участка, – чтобы спалить мусор, траву и обрезанные облепиховые ветки; целая гора, накопившаяся за полсезона, – мать разводила костры только по необходимости, редко, и он всегда с нетерпением поджидал это событие.
Причина того, что дед в тот вечер взвинтился, была в поднявшемся ветре. Опасности пожара, однако, не то, что не было ни малейшей, – мать вообще не сумела в тот вечер толком разжечь огонь. Разрезанные пополам молочные пакеты, только что освобожденные от рассады; контейнеры для яиц и мокрые сетки из-под картофеля; свежая сорная трава, сваленная в кучу поверх мусора и перемешанная с сырой землей; облепиховые ветки были обрезаны только вчера… потребовалось бы пара часов, чтобы это сначала прокоптело на дыму и подсохло и хоть как-то занялось. И сильный ветер в тот вечер только препятствовал огню.
Дед вышел из дома с гримасой боли и отчаяния на лице. Остановился вдалеке, не подходя к костру, и раздраженно позвал мать, которая во всю орудовала вилами, безуспешно стараясь поддержать постоянно гаснущий огонь.
На первый оклик деда она не отреагировала.
– Ты слышишь меня? – дед на каждом слове раскачивается из стороны в сторону.