– Да. – Марина все осматривалась. – Лет в семь, в восемь я любила гулять здесь со своим отцом… Боже, только подумать, здесь вообще ничего не изменилось! Только светофоры поветшали – до чего странно! Знаешь, я сюда приходила, чтобы посмотреть на них. На то, как они загораются, зеленым, желтым… на то, как буквы на табло высвечиваются… этот, – она кивнула на ближний, – на нем высвечивается буква «И». И он реже загорался, чем тот… самый дальний… Гораздо реже! Я больше всего любила его… любила ждать… иногда целый час ждала, пока он загорится… А средний – никогда не загорался.
– Да, действительно… Как странно – поезд-то всегда в другую сторону идет!
– Денис, я прошу тебя, не издевайся.
Гамсонов сразу посерьезнел.
– Да я и не собирался.
– Прошу тебя, не издевайся… – повторила она уже тише; и как-то робко. – Мой отец… я помню, он торопил меня домой, а я слезно умоляла остаться, подождать, пока загорится буква «И»… и мы оставались. Меня трудно было отсюда утащить! И я всегда дожидалась.
Они пошли по дорожке, Марина рассказывала, то и дело оглядываясь назад, на светофоры. Она будто выхватывала из прошлого образы – мыслью и взглядом, – а Гамсонов чувствовал блуждающий в воздухе запах рельсового масла, он улавливался только на второй, на третий вдох, а потом как-то отступал, рождая инстинктивное желание почувствовать его снова. Чуть сбивая дыхание.
Этот запах, казалось, как-то особенно гармонировал с солнечным светом.
– Потом отец умер. И я больше сюда не приходила. Я не любила отца, но я любила приходить с ним сюда. И он был звеном, без которого… – она опять взглянула на светофоры, сиявшие – теперь четко было видно – красными сигналами, а когда снова повернулась к Гамсонову, на ее лице вдруг отразилось… – Все было потеряно! Разъединилось… Ничего уже не было! Это потеря любви без боли. Страшнее всего так потерять. Исчезло звено… любовь будто разъединили, понимаешь? Она просто пропала и все. Я не могла приходить сюда без отца. Я всегда приходила с ним… Кто бы ждал со мной появления буквы на табло?
Потом она отвернулась, шмыгнула носом. Заговорила уже спокойнее.
– Я… стала жить другой жизнью, непонятно какой… она, наверное… подменила меня.
Гамсонов чувствовал – Марина говорит серьезно; и что это не минутный порыв, но какой-то другой, особенный набирает теперь в ней силу и остроту. Марина остановилась, смотрела на небо, и сияющие рельсы протягивались далеко-далеко, в обе стороны от ее кожаной куртки со сверкающими кнопками и замковыми «собачками» по бокам.
– Это был другой, затягивающий оборот… уже тогда – я уверена… Он именно оттуда… И ты знаешь, я даже ни разу не задумывалась за эти пятнадцать лет, настоящий он или я просто удерживаюсь за тех, кто за меня цепляется… не дает полюбить. Ах, Боже мой… как хочется настоящей любви!
Марина выговорила в сердцах, сиренево-желтым взрывам облаков в горизонтальных столбах света. И Гамсонов расслышал эти капли жажды, вдруг проступившие через бесконечные каменные маски игр, лукавства, интриг. От отсутствия любви? Но разве она виновата? И раньше, когда Марина оттолкнула Илью… Этот груз, который она будто сбросила с себя… все это…
Любовь устраняет время – обращая в один миг.
Они стояли в бархатных световых коридорах, которые, прошивая небо и посадку, чуть рыжели, с каждой минутой. И над скрещиваниями света и рельсов, вверх, в воздух поднимались веселые радужные шестиугольники, иногда очень четкие, словно наполненные хрусталем. Гамсонов заметил пружину, которой оканчивался один из проводов, неподалеку, – она будто разжималась и накалялась рыжиной, постепенно, в устойчивом свете.
– Я больше не буду… я делала непонятно что… я больше не буду… Зачем?
– Послушай, не стоит…
– Ты не понимаешь, – она обвинительно посмотрела на Гамсонова – будто он усомнился в ее искренности: – Боже, я ведь серьезно говорю!
– Я знаю.
Она встретилась с ним глазами…
– Спасибо, – поблагодарила; с облегчением… – Как я могла забыть это место…
Они шли молча; некоторое время. И Марина словно чуть затаилась, успокоилась.
– Но ты не забыла… – сказал Гамсонов. – Вот… Это, наверное, единственный во всем городе! – он кивнул на зеленый клен, остановился, подошел, и стал рассматривать немногочисленные желтые «трещины» на листьях – как расплетенные шелковые шнурки. На щеке у Гамсонова застыл рыжий солнечный зайчик.
– Ах да, – она тихо рассмеялась, – и правда… Я тоже больше не видела ни одного зеленого… Уверена, что единственный!
– Уверена? – сказал Гамсонов. – Да… – и вдруг произнес утвердительно:
– Сейчас лето, а не осень.
– Пожалуй. И эти клены, все желтые… Они только убеждают, что лето, верно?
– Да. Ни одного листа не опало. И один клен все-таки зеленый… Знаешь, у меня впечатление… что это продлится еще долгие месяцы. И ничего здесь не переменится, даже когда везде наступит зима. Сам не понимаю, откуда взялось! Началось с первого же дня…
Гамсонов говорил… будто, в конце концов, не выдержал – ему хотелось поделиться.
Марина улыбалась – слегка.
– Этот город нарушенный, Денис. Он всегда был таким. Чуть нарушенным… Я не знаю, почему.
– Нарушенный? Ты так это называешь?
Они двинулись дальше.
– Ну… да, да, другого слова и не подберешь. Потом постепенно перестаешь обращать внимание… Но знаешь, я долго хотела исправить нарушенности. Опять мое детство… Мне было десять лет. Я хотела достроить город до счастливого. Я думала, нарушенность чувствуется так отчетливо, потому что ему всего один шаг до счастливого города. Как тот, что был на обложке cd-диска. Я увидела однажды в киоске. Три высотки, освещенные солнцем – на них был какой-то… отпечаток счастья, что ли…
– Пф-ф-ф! – ухмыльнулся Гамсонов. – Музыкальный диск. Такая ранняя страсть к року…
– Прекрати, – она пихнула его в бок и заговорила почти наставительно. – Это был диск с упражнениями по английскому языку. Как раз тогда мать и думала выучить язык – помнишь, я говорила?
– А почему город на обложке?
– Сама не знаю! Мать все раздумывала, покупать или нет, и не стала в итоге, а я надулась – я хотела любоваться на эту картинку всегда, когда мне захочется. Но потом, когда я все же упросила…
– Вы пришли, а диска уже не было. Тогда все эти киоски были в новинку. Люди хватали из них токо так…
– Нет-нет, ничего подобного.
– Точно те говорю! – заявил Гамсонов с шутливым пафосом. – О-очень ожесточенно хватали. Держатели на этом нагрели руку…
– Я не об этом. Диск был на месте. Просто фотография… она настолько не произвела на меня впечатления… второй раз, я имею в виду. Я даже подумала, это какой-то другой диск. Ты не представляешь, как я была разочарована… Но нет, это был тот самый… Я, помню, так побледнела… и мать увела меня – мы не стали ничего брать. Понимаешь… там уже не было этих трех высоток. Вообще!.. – Марина посмотрела на Гамсонова. Она говорила пораженно. – Там был только завод.
– Завод?
– Нуда. Вроде этого нашего. Тоже солнцем освещен… Утренний свет. Но… Этот завод будто все подменил… А в первый раз мне померещилось. Но мне не могло померещиться! Я же отчетливо помню эти три высотки. Три башни, выходящие из одного трехэтажного основания. И этот отпечаток счастья… Из-за зеркально голубого неба… Н-нет… Я тогда заметила… картинка как-то чуть растянута на краях. Знаешь, как если бы дома отражались в чуть вогнутом зеркале…
Марина так увлеклась, что, смотря на Гамсонова прищуренными глазами, водила рукой в воздухе; перед собой.
– …и да. – Закончила она как-то очевидно и неизбежно.
– Что – «да»?
– Я желала достроить наш город до счастливого. После того случая. Я только не знала, как.
Гамсонов ничего не отвечал; но потом заметил – тихо: