Оценить:
 Рейтинг: 0

Джон Мильтон. Его жизнь и литературная деятельность

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Здесь не место рассказывать о событиях того времени, достаточно напомнить их.

Английская революция (1641—1661) была в одно и то же время и политической, и религиозной. Вначале, впрочем, никто о революции и не думал. Большинству были дороги и святы законы, предания, примеры, все былое их отечества; в них находили англичане опору своим требованиям и освящение своим идеям. Они отстаивали свои права во имя великой' хартии и множества королевских постановлений, которыми эти права в течение четырех веков подтверждались то и дело. Знатные бароны и народ, сельские дворяне и городские жители сошлись в 1640 году не затем, чтобы оспаривать друг у друга какие-либо новые приобретения, а затем, чтобы вступить во владение своим общим наследством; они сошлись не затем, чтобы предаваться бесконечным соображениям о правах человека. Они требовали восстановления своих прав как английских граждан, имевших всегда голос в управлении государством. Нарушение же права было очевидно: в течение 11 лет Карл не созывал парламента и управлял страной, как восточный деспот.

Религиозные преобразователи вступали в долгий парламент с требованиями не столь законными: им не понравилась епископальная церковь Англии в том виде, как она была установлена сначала капризным и жестоким произволом Генриха VIII, а потом умным и настойчивым образом действий Елизаветы. Они боялись возвращения к католицизму, к папе и задумали переустроить заново церковь своей родины. В них, этих религиозных преобразователях, гораздо заметнее и жарче был революционный дух, нежели в той партии, которая была занята преимущественно политическими реформами. Но и религиозные реформаторы руководствовались не одними фантазиями своего ума: у них был якорь, за который они держались, был компас, в который они безусловно веровали. Евангелие было кодексом для вольностей и прав человека. Правда, они толковали и комментировали его по-своему, – но оно стояло впереди и выше их воли; они чтили его искренне и при всей своей гордости повергались ниц перед этим законом, который был не ими установлен. Но все же, как ни воинственно были настроены религиозные реформаторы, и они не имели даже понятия о том, куда приведет их роковой ход событий, и вначале возлагали все свои надежды на короля. Мысль народа, массы, не шла дальше легального сопротивления и совершенно вверяла себя парламенту. Тот действовал единодушно. Против произвольных налогов и арестов, против военных судов и пыток, против очевидных попыток короля обзавестись постоянным войском поднялись люди самого противоположного направления и характера, вельможи, дворяне и граждане, придворные и непридворные, друзья и недруги существующей церкви, и злоупотребления пали, несправедливости исчезли, как ветхие стены оставленной крепости рушатся под первыми ударами осаждающих: Страффорд был казнен, архиепископ Лоод брошен в тюрьму.

Казалось бы, можно остановиться на этом. На самом же деле совершен был лишь первый шаг. Как заметил Гизо, «английский народ боялся революции, не хотел ее, с ужасом отворачивался от самого этого слова, и только ход событий затянул роковой узел». Вначале все думали, что они хотят малого; когда это малое было дано, оказалось, что желали большего, и, по мере того как предъявлялись требования на большее, из глубины народа поднимались все более смелые, решительно настроенные слои. Хотя никто этого не замечал, натянутая струна оборвалась уже в 1640 году, и впоследствии никакие попытки связать ее и заставить звучать на прежний лад не удавались. Когда дело реформ было сделано, когда злоупотребления, вызвавшие единодушное неодобрение народа, были исправлены, когда власти, виновные в этих злоупотреблениях, и люди, служившие этим властям орудиями, были уничтожены, сцена переменилась. Возник новый вопрос: как сохранить эти приобретения? Как достигнуть уверенности, что Англия будет всегда управляема по тем принципам и законам, которые она успела восстановить? Политические реформаторы почувствовали затруднение: над ними стоял король, который, уступая им, устраивал против них заговоры. Если королю опять достанется в правлении та власть, какую еще оставляли ему сделанные до сих пор реформы, он станет употреблять ее против реформ и реформаторов. Вокруг них были их союзники, религиозные новаторы, пресвитериане и приверженцы различных сект, которые не довольствовались политическими реформами и, в своей ненависти к существующей церкви, стремились не только потрясти ее иго, но разрушить ее и наложить на нее свое иго. Для спасения своего создания, для спасения самих себя вожди реформ не желали сложить оружие. Если бы они пожелали это сделать, соратники их не позволили бы – потому, что в соратниках говорило уже не политическое благоразумие, а страсть.

Сам Мильтон признает, что всеохватывающее влияние общественного возбуждения отразилось и на нем. Вот его подлинные слова, написанные гораздо позже, но ясно указывающие нам тот путь, по которому скромные деревенские джентльмены – такие, как Кромвель – доходили до престола, а поэты-мечтатели – до политических памфлетов и ожесточенной борьбы на политической арене.

«Как только, – говорит Мильтон, – после созвания парламента (1641) дозволена была свобода, по крайней мере, свобода слова, – тотчас же раскрылись все рты против епископов. Побужденный этим, видя, что люди начинают выходить на настоящий путь свободы и, отправившись от этого начала, намерены освободить от рабства всю жизнь человеческую, я хотя и занят был тогда размышлением о других предметах, но решил обратить в эту сторону всю силу и деятельность ума, потому что с юных лет приготовился, прежде всего, не быть невеждою во всем, что относится до законов божеских и человеческих».

* * *

Нам следовало бы теперь рассмотреть политические сочинения Мильтона, но предварительно несколько слов об одном странном и несчастном событии его жизни: в 1643 году, неожиданно для самого себя, тем более неожиданно для всех знавших его, он после короткой поездки в деревню женился на семнадцатилетней девушке Мэри Поуэль, дочери сельского джентльмена Ричарда Поуэля.

Многие биографы прямо или косвенно осуждают этот шаг Мильтона, находя его по меньшей мере неосторожным. С этим трудно не согласиться. Вина Мильтона, разумеется, не в том, что он женился, а в том, что он не задал себе ни малейшего труда ознакомиться со своей будущей женой. Он пришел, увидел и обвенчался. По-видимому, невеста понравилась ему как здоровая девушка, выросшая на свежем деревенском воздухе, спокойная и молчаливая, что он приписал скромности; насчет же душевных качеств он даже не справился. Ниже мы увидим, как он смотрел на женщину, пока же заметим, что его взгляды в этом случае представляли собой смесь английского с библейским. Он требовал от жены, чтобы та была хорошей хозяйкой, покорной супругой, скромной и сдержанной, и только. Посвящать жену в свои интересы и занятия он, как и большинство англичан наших дней, считал совершенно излишним и даже невозможным. Женщина всегда представлялась ему существом низшим, достойным скорее внимания и участия, чем уважения и любви. Ему и в голову не приходило, что семнадцатилетняя девушка решится идти против него.

Однако обстоятельства не оправдали его ожиданий. Всего через какой-нибудь месяц после свадьбы миссис Мильтон заявила мужу, что едет к своим родителям. Пришлось отпустить молодую женщину, тем более, что совместная жизнь была невыносимой. Как и почему – мы можем лишь догадываться и, перечитывая злые строки, посвященные Мильтоном в его памфлете «О разводе» капризным женщинам, – думать, что и его жена отличалась достаточным своенравием. Так или иначе, но жена уехала и не возвращалась к мужу в течение двух лет, пока дела ее отца не расстроились окончательно.

Не видно, чтобы Мильтон был особенно опечален этим обстоятельством. Всего один только раз потребовал он от жены вернуться к нему – и, когда та отказалась, заявил, что с этой поры он ее не знает. Он вернулся к прежней холостой жизни, с еще большим рвением стал рыться в своих фолиантах, приглушая занятиями голос чувственности, которой до 40 лет не давал ни малейшего простора. Больше, впрочем, ничего не оставалось делать. Разврат и распущенность были органически противны его натуре; он крепко держал себя в руках даже под «влюбленным» небом Италии, даже в юношеские годы; теперь у него было более сил бороться с собой. У него, гордого и мужественного человека, не нашлось ни одного упрека, он не снизошел ни до одной жалобы. Странное средство нашел он, чтобы утешить себя: он написал трактат о разводе – «Doctrine and discipline of Divorce» (1643).

Есть полная вероятность предполагать, что трактат этот был написан Мильтоном в течение медового месяца: немало, значит, было в нем горечи. Причина та, что молодая жена поэта отказалась быть женой на деле. Прибегать к насилию Мильтон счел унизительным для себя и ограничился тем, что весь свой гнев и все свое раздражение вылил в небольшом, но резком памфлете. Далеко не всякий поступил бы так на его месте, и я не знаю более характерного факта из его жизни. Кто в таком случае отказался бы от жалоб сначала, сцен и насилия впоследствии, тем более, что английские законы еще и теперь позволяют мужу обращаться с женой как с вещью? Но Мильтон не поддался искушению и поспешил обобщить свой частный случай. В памфлете он поднимает вопрос о разводе вообще и, минуя все постановления церкви, пытается доказать, что достаточной причиной к разводу может служить простое несогласие характеров.

С этой минуты Мильтон счел себя разведенным. Он не писал жене, не справлялся о ней, и, когда та через два года вернулась и бросилась перед ним на колени, он принял ее под свой кров с тем же сознанием собственного величия и превосходства, с каким отпустил ее от себя. Гордый и суровый, он всегда находил в себе силу быть выше обстоятельств, он не позволял им ни разу в течение всей жизни не только сломить его, но даже ввести в минутную слабость.

Раз не удалась семейная жизнь – что печалиться об этом: есть нечто высшее, есть общество, истина, Бог…

Позволяю себе обратить внимание еще на одну подробность рассказанного эпизода, хотя бы для того только, чтобы оправдать себя за вторжение в тайны семейного очага и даже супружеской спальни.

Для того чтобы получить санкцию на развод, Мильтон не обратился ни к друзьям, ни к обществу, ни к власти. Наперекор всякой традиции, он сам почел себя вполне компетентным судьей в этом деле. По его собственному заявлению, он «счел себя разведенным с той минуты, как жена отказалась вернуться к нему». На что же он опирался? На текст Священного Писания и на собственное мнение. Другой опоры он не искал, а дух времени подсказывал ему, что текста и разума совершенно достаточно даже для важнейших дел жизни человеческой.

На такой способ суждения стоит обратить внимание. Нам не раз еще придется встретиться с ним. Ниже мы увидим, что на нем индепенденты построили свое миросозерцание: и для них достаточно было человеческого «я» и Священного Писания.

Индепенденты в это время еще не появлялись, но Мильтон уже расчищал им дорогу.

Глава IV

Политические памфлеты.

Выделяя политические памфлеты Мильтона в отдельную главу, я хочу этим показать, что придаю им серьезное значение. Это не общая точка зрения. Многие находят, что политическая деятельность Мильтона была лишь эпизодом в его жизни; иные прямо жалеют, что гениальный поэт потратил 20 лет своей жизни на писание трактатов, давно уже утерявших всякий интерес. Отчасти это, разумеется, справедливо. Очень может быть, что, если бы Мильтон вместо того, чтобы кипеть в котле революции, полемизировать с врагами республики и защитниками Стюартов, жил где-нибудь в сельском уединении, оставаясь пассивным зрителем парламентских прений, мужественных битв, ликований и горестей своей родины, число написанных им стихов и поэм было бы значительно больше. В течение 20 лет он на самом деле не написал ни одной строчки, которая обессмертила бы его как поэта: «Комус» создан им до революции, «Потерянный Рай» и «Самсон» – после. 20 лет жизни ушли на то, чтобы сочинить два громадных in-folio, до которых теперь не дотрагивается и один из миллиона читателей. Однако разве не бывает в жизни человека обстоятельств, когда он, забыв о своем назначении поэта, музыканта, ученого, должен прежде всего высказаться как гражданин? Греки понимали это как нельзя лучше.

Мильтон оставил свою поэму и принялся писать трактаты и депеши. Разумеется, ни в трактатах, ни в депешах нет тех чудных образов, которыми наполнены его поэмы. Но неужели не поэма, и, пожалуй, еще более грандиозная поэма, эта жизнь – вернее, 20 лет жизни, отданных на служение общему делу, которое человек признал самым важным, самым святым для себя? Неужели не поэма потерять здоровье, состояние, зрение и воскликнуть в конце концов гордо и мужественно: «Я счастлив, ибо все, что потеряно мною, потеряно в борьбе за правое дело!»

Если «Потерянный Рай» Мильтона не имеет другого героя, кроме героического порыва к справедливости и истине, если «Потерянный Рай» и его мощные звуки действуют на нас с непреоборимой силой через 200 лет, – то лишь потому, что в нем вылилось героическое сердце и героическая жизнь. Не будь этих двадцати бурных лет – не было бы и «Потерянного Рая». Не будем, поэтому, жалеть о звучных стихах; и кроме написанных поэм, есть еще много других, ненаписанных: это поэмы жизни, действия, борьбы, – и последние не менее поучительны.

Даже и теперь еще нескучно и небесполезно читать политические трактаты Мильтона, хотя, конечно, не все. Лишь на первых порах отталкивают от себя громадные схоластически построенные периоды, грубая полемика, переходящая часто в брань, неуклюжие остроты, напоминающие пируэты слонов. Ничего изящного, красивого и элегантного, зато повсюду сила ненависти и сила убеждения: это – готический стиль без всякой примеси Возрождения. Тяжелые каменные своды идут высоко к небу и гнетут землю; везде торжественный мрак, но удары громадного колокола, подвешенного наверху, наполняют своды своими мощными, тяжелыми звуками, говоря человеку о вечном проклятии за неправду, о вечном спасении за истину и справедливость.

Уже в 1641 году Мильтон написал трактат «О Реформации в Англии и причинах, которые до сей поры задерживали ее» («On Reformation in England and the causes that hither to have hindered it»), где презрительно и высокомерно опровергал епископство и его защитников. Но борьба с епископами была только началом. Она послужила как бы знаменем, под которым могли собраться все недовольные настоящим, все стремившиеся к преобразованиям. Вопрос о епископах был лишь первым вопросом, из-за которого возникали уже сотни.

В своем трактате Мильтон выражается очень решительно. Для него не существует никаких затруднений. Он настаивает, что необходимо «с корнем» истребить епископство, без остатка, сию же минуту; требует немедленного введения пресвитерианского культа. Это для него заповедь Божия, настаивать на этом – долг всякого благочестивого человека. Шутить с Богом нельзя; медлить в делах веры – преступно. Новое церковное устройство поведет за собою всеобщее согласие, кротость, свободу, набожность и все добродетели вообще. Мильтон обращается к королю и убеждает его не страшиться реформы: она лишь упрочит его власть. «Двадцать тысяч демократических собраний, – говорит он, – станут оберегать короля от всяких покушений на его право».

Революция начинается. Вы уже предчувствуете ее в этом решительном тоне, в этой наклонности рассуждать, не видя и не желая видеть вокруг себя никаких препятствий. В содержании трактата ничего страшного нет, но страшен его тон, непримиримый, резкий, высокомерный. Человек считает, что все возможно, все доступно, раз разум доказал, что оно истинно. Истина должна осуществиться, и какие же тут могут быть колебания?

Уже в трактате «О Реформации» виден автор «Потерянного Рая». Ненависть к католической церкви доводит его до дерзких и даже свирепых выходок. «Прелаты, – пишет он, – выбравшиеся из низкой и плебейской жизни и попавшие сразу в гордые баре и обладатели пышных дворцов, великолепной меблировки, утонченного стола, княжеской свиты, рассудили, что простая и голая истина евангельская недостойна более находиться в сообществе их вельможностей, если только бедная и неимущая мадонна не приоденется получше: они обвили непристойными косами ее целомудренное и скромное чело, которое окружено было небесным сиянием, украсили ее ослепительным и пышным нарядом». Эти люди не заслуживают снисхождения: они изменили Богу. С пламенной молитвой обращается к Нему Мильтон: «О Ты, Который восседаешь в недосягаемой славе и могуществе, отец ангелов и людей! и Ты, царь всемогущий, искупитель заблудшего стада, природу которого на Себя принял, – Ты, невыразимая и бессмертная любовь! наконец, Ты, третья сущность божественной бесконечности, Дух-просветитель, радость и утешение всякого существа! воззри на несчастную, доведенную до последней крайности, до последнего издыхания церковь! Не дозволяй им (т. е. епископам) окружить нас еще раз мрачным облаком адской тьмы, через которое до нас не достигает более солнца Твоей истины, где мы утрачиваем навсегда возможность утешения и никогда не услышим пения птиц Твоего утра!.. Явись же нам, о Ты, держащий семь звезд в деснице Твоей, утверди избранных пастырей Твоих, согласно их чину и древнему обряду, чтобы они могли совершать богослужение перед очами Твоими».

Мильтон, как и его современники, глубоко верит, что все совершавшееся перед ним – дело рук Божиих. Эта мысль наполняет его гордостью и веселием, дает его убеждению неотразимую силу. Всякий вопрос он доводит до конца, до его первоисточника – Евангелия. Оттуда он черпает свои сильнейшие аргументы. Страстная вера не позволяет ему сомневаться ни в чем; он с восторгом приветствует падение врагов, пишет торжественные сонеты в честь Кромвеля и его армии. Перебирая постепенно в своем уме все вопросы общественной и семейной жизни, он становится республиканцем так же просто и естественно, как стали республиканцами все решительные люди его времени.

С епископальным устройством Мильтон боролся до той поры, пока оно не было уничтожено. В этой борьбе он отточил свою логику и полемические приемы. Наконец, не стало епископов, – но оставалась еще масса других вопросов, требовавших, чтобы их рассмотрели с той же индивидуалистической точки зрения. Этим Мильтон и занялся. С удивительной энергией выпускал он один памфлет за другим. Возражения и нападки только удесятеряют его силу. Как человек борьбы, он не знает сострадания и добродушия, он – фанатик своих убеждений.

Чем же вдохновлялся Мильтон? Только одним – свободой. Этот несколько отвлеченный для нас принцип был полон общепонятного значения для людей XVII века. Слово «свобода» не было пустым звуком. Оно заключало в себе понятие гражданской свободы парламента как возможности для каждого говорить, проповедовать и печатать сообразно со своими убеждениями, – и свободы религиозной как терпимости к различным вероисповеданиям и права каждого верить, руководствуясь своим разумом и Священным Писанием. На защиту этой-то свободы Мильтон истратил 20 лет жизни.

Но зачем следить за всем, что вышло из-под его пера? Позволю себе остановиться лишь на одном трактате, носящем название «Areopagitica for the Liberty of unlicensed Printing». Трактат написан в форме речи, обращенной к парламенту. Мильтон с обычной прямолинейностью защищает здесь «неограниченную свободу печатания». Не обращая внимания ни на какие соображения государственного характера, он говорит, что «убить человека – преступление не большее, чем убить хорошую книгу» («as good almost kill a mean as kill a good book»). Разумеется, мы с этим согласиться не можем, но дело не в нашем согласии, а в точке зрения Мильтона. Всякую цензуру он считает инквизицией и с иронией замечает, что история человечества не знает примера, когда бы книга стала лучше оттого, что на первой ее странице напечатано «imprimatur» (дозволено цензурой). Сравнение цензуры с инквизицией наводит его на воспоминания из личной жизни. Языком, поразительным по своему благородству, он рассказывает о своем свидании с Галилеем в Италии – этим гением, измученным пытками, этим слепым героем человечества с красными рубцами и пятнами на теле, изорванном раскаленным железом. Это место, где читатель на самом деле имеет перед собой «благородный голос страсти», производит особенно сильное впечатление. И вообще весь трактат не утерял ни силы, ни интереса еще и в наши дни, и Милль, например, прямо утверждает, что лучшая защита свободы печати принадлежит Мильтону.

Разумеется, «Areopagitica» не оказала ни малейшего влияния на законодательства своего времени. Свобода печати считается вещью настолько страшной, что в конце XIX века мы видим, как стараются ограничить ее просвещеннейшие страны Европы. Чего же можно было ждать 200 лет тому назад, особенно от парламента, переполненного пресвитерианскими ханжами?

Такое невнимание к его мнению несомненно обидело Мильтона. Постепенно пришлось ему убедиться, что пресвитериане, начавшие борьбу с королем и уничтожившие епископство, не желают идти дальше, да и не знают, куда идти. Другой партии – партии индепендентов – стали вскоре принадлежать симпатии поэта. Легко понять, почему.

«Только индепенденты – независимые – исповедовали учение простое, строгое на вид, которое освящало все их действия, отвечая всем потребностям их положения; это учение избавляло твердый ум от противоречий, набожное сердце – от притворства. Они первые начали произносить некоторые из тех сильных выражений, которые, в каком бы смысле их ни принимали, возбуждают, именем благороднейших надежд, самые энергические страсти человечества: равенство прав, справедливое распределение общественных благ, уничтожение всех злоупотреблений. У них не было разногласия между религиозной и политической системой, не было тайной борьбы между вождями и ратниками, не было исключительных постановлений и строгих разграничений, которые бы затрудняли доступ в их партию; подобно секте, имя которой они приняли, они признавали за основное правило свободу совести, а необъятность преобразований, ими замышляемых, и беспредельная неизвестность их намерений позволяли самым разнородным личностям становиться под их знамена. К ним присоединялись юристы, в надежде отнять у своих соперников, духовных, всю судебную власть и все господство; народные публицисты ожидали от них нового законодательства, ясного и простого, которое бы лишило юристов их огромных доходов и силы. Гаррингтон, присоединяясь к этой партии, мог мечтать о республике мудрецов, Сидней – о свободе Спарты и Рима, Лильборн – о восстановлении древних саксонских законов, Гаррисон – о пришествии Христа и пятой монархии…» (Гизо).

Индепенденты подкупали всех своим уважением к личному мнению человека и той свободой, которую они предоставляли ему. У них не было никаких правил, вернее – все их правила сосредоточивались в одном: Евангелие должно явиться единственным руководством жизни, единственный же руководитель человека в толковании Евангелия – это его разум. Итак, разум и Евангелие – вот камни краеугольные всего миросозерцания. Здесь уже есть всегда подкупающее людей стремление к естественному как противоположности искусственному, есть попытки естественной религии, естественного законодательства и такого государственного устройства, где бы человек мог руководствоваться внутренним своим содержанием, а не положением. Люди как бы отрешились от традиции и влияния прошлого, они не хотят признавать ничего, что несогласно с их разумом. Мильтон восстает против обычая и предрассудка; он согласен уважать лишь ту религиозность, которая исходит из глубины сердца; он считает еретиком всякого, верующего с чужих слов; он защищает развод, считая его разумным и согласным с Евангелием; ему нужна свобода совести, свобода мысли и слова. Если он восторгается Кромвелем, пишет в честь его сонеты, – то лишь потому, что считает его естественным вождем народа, превосходящим всех своей отвагой, дарованием, способностью осуществлять задуманное.

Но с этим мы познакомимся подробнее ниже.

30 января 1649 года гордая голова Карла Стюарта скатилась на площади против окон королевского дворца. 6 февраля, то есть ровно через неделю, была уничтожена палата лордов. Была провозглашена республика. Революция одержала настолько решительную победу, что сама испугалась ее. Симпатии к умершему королю возрастали со дня на день, его сторонники поторопились причислить его к лику мучеников. Многие мечтали о возвращении на престол сына казненного монарха, Карла II Стюарта, уже провозгласившего себя королем Англии. Но до этого возвращения было еще далеко. Страсти не улеглись, власть находилась в руках армии, вернее – ее генерала, знаменитого Оливера Кромвеля.

Мильтон, чьи симпатии и убеждения и раньше уже склонились на сторону победителей-индепендентов, окончательно перешел в их лагерь. Нарушая правило своей жизни, он поступил даже на службу и в первый же год существования английской республики принял предложенный ему пост секретаря при Государственном совете с обязанностью переводить на латинский и с латинского депеши министерства иностранных дел. Ему назначили прекрасное по тому времени жалованье, не обременяли черной переводной работой и старались приберегать его дарования и знания для более серьезных дел. Ему поручили редакцию полуофициальной газеты «Mercurius Politicus» и борьбу – пером, разумеется, – с врагами республики. Этому новому для него делу Мильтон предался со всей страстностью своей кипучей натуры. Дело заинтересовало его, и он служил ему без колебаний, не думая о будущем, не допуская даже возможности грядущего возмездия. Он не был правой рукой республики, а лишь ее постоянным верным защитником, искренне представлявшим себе положение дела в самых радужных красках. В окружающей его жизни, как на солнце, он не различал и не хотел различать темных пятен. О чем мечтал он раньше? О свободе. Если не свобода, то по крайней мере форма свободы была дана. Можно было оправдывать насилие и жестокости, совершаемые под республиканским знаменем, переходным и смутным положением дел; можно было надеяться, что при свободных формах вырастет и свободная жизнь. Этого было достаточно для Мильтона, как и для других ему подобных мечтателей-теоретиков, живущих скорее верою в будущее, чем знанием современного положения дел. Торжество и ликование слышны уже в первом трактате Мильтона «Observations». Здесь, хотя он и оправдывает бойню, учиненную армией Кромвеля над несчастными ирландцами, называя этих последних дикарями и варварами, «достойными еще более сурового наказания и мести», но в то же время проповедует религиозную терпимость, в области которой взгляды его значительно расширились. По-прежнему католики ненавистны ему, – но в делах совести даже католик – свой собственный судья. Светский меч должен казнить лишь за светские преступления, сердце человека вне ведения властей.

«Observations» («Замечания») так понравились правительству, что с этой минуты Мильтон был завален работой. Он не отказывался и делал в десять раз больше, чем с него спрашивалось. Один из современников сравнивает его с «быком, раздраженным красным цветом и каленым железом». Как ни грубо такое сравнение, оно справедливо в том смысле, что в борьбе с врагами республики Мильтон проявлял необычайную ярость и набрасывался на каждого, кто решался заподозрить его идеал в недостатках. Открытых же врагов он просто рвал на части.

В 1649 году ему поручили написать возражение на только что появившуюся книгу «Eikon Basilike» («Kopoлевский лик») – произведение, по всей вероятности, апокрифическое, где были описаны последние дни заключения и жизни казненного короля от его собственного лица. Подделка была не только талантливая, но и как нельзя лучше отвечала потребностям времени; в один год разошлось 47 изданий. Личность Карла была выставлена в самом симпатичном свете: перед нами истинный христианин, прекрасный отец семейства, еще лучший отец подданных. Обязанность Мильтона заключалась в том, чтобы разрушить или, по крайней мере, ослабить впечатление, произведенное книгой. Он засел за работу, и через 6 месяцев усидчивого труда был готов его «Иконопласт» – бурное, резкое произведение, где автор не пожалел красок, чтобы очернить ненавистных ему людей.

Так же решительно поступил Мильтон и с книгой Солмазиуса, выступившего с сочинением «Defensio regia» («Защита короля»). Ответ Мильтона, названный им «Pro populo anglicano defensio» («Защита английского народа»), – я разбирать не буду и ограничусь лишь тем замечанием, что автор стоит на точке зрения народовластия, ежеминутно подкрепляет свои выводы цитатами из Священного Писания и пишет так же, как и его противник, на латинском языке. Гораздо любопытнее тот факт, что, не жалея себя для дела, Мильтон во время работы над защитой потерял свое зрение. Эта потеря не была случайной; ее предвидели уже давно, так как уже с 1638 года зрение Мильтона стало постепенно слабеть. В 1650 году он перестал видеть на один глаз. Доктора прямо заявили ему, что он должен оставить книги и письмо, если не хочет совершенно ослепнуть. Он не послушался. «Мне предстоял выбор, – рассказывает он, – или оставить защиту святого дела, или потерять зрение; в этом случае я не мог слушаться докторов, даже если бы сам Эскулап явился ко мне с предостережением; я мог слушаться лишь внутреннего голоса и воли неба. Я рассудил, что люди часто теряют больше, чем зрение, ради достижения ничтожных благ, и решил, что никакие соображения и угрозы не должны удерживать меня от служения общему благу». Мильтону было лишь 43 года, когда он ослеп, и с этой поры его долгая остальная жизнь прошла без наслаждений внешним миром. Свою любовь к природе, свою страсть к чтению, свои кабинетные занятия он принес в жертву обществу и родине, и никогда ни одна жалоба не вырвалась из его гордого сердца.

Слепым Мильтон еще несколько лет продолжал занимать должность «латинского секретаря». Он писал и переводил депеши при республике, писал и переводил их при Кромвеле и при Ричарде, пока Реставрация не выместила на нем своей злобы и не засадила его в темницу.

Как, спрашивают, мог Мильтон, этот ярый защитник народовластия, этот преданнейший слуга республики, перейти на сторону Кромвеля, разогнавшего парламент, уничтожившего республику, заставившего провозгласить себя лордом-протектором Англии и задумавшего дать своей родине династию Кромвелей вместо династии Стюартов? Почему Мильтон, восторгавшийся Кромвелем как генералом парламентских войск, вождем индепендентов и представителем свободы, не отшатнулся от него, когда тот, не осмелившись восстановить титул величества, принял титул высочества, завел по всей стране солдатский режим и вместо свободы провозгласил порядок? Есть такие, которые считают этот факт темным пятном в жизни Мильтона и, не решаясь говорить о душевной низости великого поэта, говорят о его «слабости».

В биографии Кромвеля я пытался доказать, что смутное состояние страны, измученной десятилетней междоусобной войной, неотвратимо вело к военному деспотизму. Раздор партий, готовых разорвать друг друга на клочки, несмотря на родственные порою цели и стремления, то и дело повторявшиеся заговоры роялистов, общее утомление и общая тоска по тихой жизни после взбаламученного моря сделали на время, по крайней мере, деспотизм необходимым. Республиканцы решительно ничем не доказали своей государственной мудрости; опираясь на армию, они постоянно интриговали против нее, и глухая борьба армии и республики могла привести лишь к одному: Реставрации Стюартов. Гораздо позже Англия оценила полностью, что обещала ей эта Реставрация, и сравнительно с ней деспотизм Кромвеля был меньшим из зол. За ним стояла историческая необходимость – сила, недостаточно оцененная еще людьми, но борьба с которой не дает ничего хорошего. В Англии 50-х годов XVII столетия была республика, но не было республиканцев, за исключением отдельных людей, – была республика, но не было тех экономических и общественных условий, которые единственно могут придать устойчивость этой форме правления. Народ был настроен монархически. Кромвель понимал это и, не желая дать Карлу Стюарту возможность уничтожить одним взмахом пера и несколькими ударами топора все приобретения свободы, – дерзнул и победил. Борьба с ним была невозможна, возможно, было лишь глухое недовольство против него, подпольные заговоры, добровольное удаление от дел. Мильтон перешел на его сторону по той простой причине, что был подготовлен к этому переходу и раньше. Он всегда относился к Кромвелю, как к великому человеку; он не столько ценил республику, сколько свободу, и до конца считал Кромвеля ее защитником. Никаких материальных выгод он не мог ожидать от лорда-протектора: тот не знал его близко и, по-видимому, ценил очень мало. Состояние Мильтона было велико, и жалованье латинского секретаря (200 фунтов стерлингов в год) не являлось для него необходимостью. Он пошел за Кромвелем, как пошли за последним десятки тысяч людей, как идут за гением все, кто способен понять, что перед ними гений, а не чурбан. Ведь всего семь лет спустя Мильтон, еще более одряхлевший, лишенный имущества, без зрения и сидя в темнице, не выразил своего раскаяния перед Карлом Стюартом, не просил его о помиловании. Следовательно, не страх перед жизненными лишениями заставил его встать на сторону Кромвеля, а нечто другое: он видел в Кромвеле героя и гения. Заметим, впрочем, что всем распоряжениям лорда-протектора он не сочувствовал никогда. Он «почтительнейше» просил его расширить религиозную свободу, предостерегал от восстановления палаты лордов и государственной церкви. Независимость своей совести и убеждений он сохранил до конца дней своих.

Глава V

Реставрация.

3 сентября 1658 года умер Оливер Кромвель, лорд-протектор Англии. Его место занял малоспособный сын его, Ричард Кромвель, о котором история сохранила лишь то воспоминание, что он много-много лет спустя, уже 60-летним стариком, любил показывать своим деревенским друзьям грамоты и бумаги, подписанные им как лордом-протектором, и весело смеялся над своим прошлым величием. Справиться с таким человеком, как Ричард, было легко, и уже в 1660 году роялистам удалось восстановить династию Стюартов. Начались преследования. Мильтону пришлось бежать. Две из его книг были сожжены на площади рукою палача, его самого разыскали и посадили в тюрьму, откуда он был освобожден лишь благодаря заступничеству друзей. С этой поры он оставляет общественную деятельность и возвращается к поэтическому творчеству. Ничего другого, впрочем, ему и нельзя было делать. Он считался опальным, у него отняли большую половину имущества; к счастью, ему оставили жизнь и свободу.

История говорит нам, что, благодаря мягкому, отчасти даже женственному характеру Карла II, Реставрация не отличалась кровожадностью. Свои головы на плахах сложили лишь очень немногие, самые видные из оставшихся в живых революционеров. Карл II терпеть не мог крови и казни; человек добродушный, веселый, он хотел наслаждаться жизнью и любил видеть вокруг себя довольные и счастливые лица. К государственным делам он относился нехотя и невнимательно, – очевидно, не придавая им особенного значения. Окруженный своими любовницами и собутыльниками, он при первой же возможности повел праздную жизнь, распущенную, развратную, но веселую, исполненную развлечений, балов и всевозможных эпизодов, известных в истории под именем «королевских шалостей». Ни в любовницах, ни в друзьях, ни даже в преданных лицах, которых он неотразимо привлекал к себе своей любезной обходительностью, милостивыми шутками, сердечным, хотя и поверхностным, участием, – он никогда не ощущал недостатка. Недостаток ощущался лишь в деньгах, и это постоянно. Карл II охотно заменял жестокие приговоры денежными пенями, что было приятно для его доброго сердца и полезно для его пустых сундуков.

Благодаря влиянию двора жизнь Англии резко изменилась. Вместо строгой, пуританской явилась на сцену другая Англия – веселая, легкомысленная, распущенная.

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6