«Ну, что, здравствуй, отец. Когда ты умер, я еще учился на юридическом факультете. Но ты уже знал, что я пойду по твоим стопам, о чем сейчас тебе и докладываю. Кстати, два дела, мною раскрытые, говорят, будут включены в один из справочников по юриспруденции. В общем, пока я тебя не подвел и, надеюсь, не подведу и в дальнейшем… С Ксенией мы расстались, и в том моя вина: надо было держать ее железной хваткой, чего я не смог сделать. А может, и не хотел. Ибо если женщину нужно удерживать подле себя, то, верно, следует задаться вопросом: а нужна ли такая женщина?
Что еще… Несколько дней назад я убил человека. Его имя – Георгий Николаевич Полянский. Лет десять назад я вел его дело об убийстве уездного исправника Полубатько. Этот Полубатько, из-за ревности к их общей любовнице, засадил его в арестантское отделение, обвинив в укрывательстве краденой лошади. А Полянский ни сном ни духом не ведал, что лошадь, которую оставил ему его товарищ на время отъезда из села, – краденая. Словом, отбыл Георгий Николаевич Полянский за чужую вину, ни за что ни про что, полтора года. Вышел озлобленный и решил исправнику отомстить. Подкараулил Полубатько у этой их общей женщины и убил ударом в висок кастетом с шипом. Через какое-то время его взяли, и суд присяжных вынес решение: приговорил его к бессрочной каторге. А он вскоре сбежал и добрался до Москвы. Влился на Хитровке в воровское сообщество и стал по указке убивать неугодных для этого сообщества людей за деньги. То бишь сделался наемным «мокрушником». Когда на его счету было уже несколько душ, он выследил, еще в Москве, коммивояжера Стасько, приехал на одном с ним поезде в город Дмитров и убил его, опять-таки ударом кастета с шипом в висок, завладев деньгами и частью самого дорогого товара, что имел при себе коммивояжер.
Мне поручили расследование этого дела. Я нашел преступника, узнал его имя, но, поскольку знал его в лицо, был взят на его задержание. Когда он оказал сопротивление и побежал, я выстрелил в него. И убил. Я знаю, что иного выхода у меня не было, иначе Полянский попросту ушел бы, но на душе у меня нехорошо, отец. Прямо скажу, скверно! Все же человек, хоть и профессиональный убийца. Вот, выпросил после этого дела отпуск…
Сейчас я гощу у тетки, твоей сестры. Да ты это, верно, знаешь, ведь вам оттуда все видно… Устал что-то я, отец. И ты, надо полагать, уставал, только никогда не показывал виду. Наверное, ты был сильнее меня…»
Где-то в кронах деревьев прошелестел пожелтелыми листьями ветер. Легкое дуновение коснулось щеки Воловцова, будто кто-то провел по ней мягкой ладонью.
Может, это Федор Силантьевич так ответил на мысли сына, обращенные к нему?
С кладбища Иван Федорович возвратился задумчивым и все трогал щеку, которой коснулся на кладбище своим дуновением ветер. Тетка, искоса посматривая на племянника, не лезла с вопросами: понимала, когда человека одолевают думы, нет места праздным словам.
Ночью Ивану Федоровичу приснился отец. Он сидел на табурете на тетушкиной кухне и ласково смотрел на него, Ивана Воловцова. Сидел и молчал, только глаза его говорили ласково: «Ничего, Ваня. Все образуется. Ничего… Я всегда рядом».
Глава 3
Несчастный случай, убийство? или Заключение доктора Живаго
Его разбудил запах дыма. Он вначале не понял, откуда тянет, и, обеспокоенный, быстро поднялся и прошелся по дому. Нет, в доме вроде все в порядке, и дымом тянуло с улицы. Видно, в открытую форточку.
Тетки дома не было, спросить, откуда дым, не у кого. Одевшись, Иван Федорович вышел во двор и увидел, что возле соседнего двухэтажного особняка толпится народ, а из разбитого окна на втором этаже буквально валит дым.
Времени было всего седьмой час утра, однако в Ямской слободе всегда вставали рано, так что ничего удивительного в том, что возле особняка скопилось уже десятка полтора людей. Когда Воловцов через боковую калитку прошел во двор особняка, со стороны улицы к дому подходил крепкого вида околоточный надзиратель с молодым парнем придурковатого вида. Недовольный таким количеством зевак, надзиратель в сопровождении парня вошел в дом и закрыл за собой дверь: нечего, мол, посторонним там делать.
Тетка тоже была здесь. Увидев ее, Иван Федорович подошел ближе и спросил:
– А что стряслось?
Феодора Силантьевна посмотрела на племянника полными слез глазами и ответила:
– Марья Степановна, товарка моя, заживо сгорела.
– Как это – заживо? – удивился Воловцов.
– Как-как, – встряла в разговор женщина с колючими глазами, чуть помладше тетки Ивана Федоровича. – Керосином облилась, вот и сгорела до самых черных угольев.
– Так-таки до самых угольев? – спросил чей-то женский голос.
– Говорят, да…
– Сама, что ли, она облилась? – послышался мужской голос сбоку.
– Может, и сама, – ядовито отозвался другой мужчина. – От такой жизни запросто можно самосожжечься…
– От какой такой? – огрызнулись на него.
– И правда, чем у Кокошиной жизнь была плоха? Комнаты сдавала внаем, ничего не делала, а денежки капали, – громогласно и едва не басом произнесла высокая женщина с усиками в уголках губ. – Чего от такой жизни самосжигаться-то? Всем бы так!
– Вшяко в шисни быфает, – глубокомысленно заметил беззубый сухонький старичок и философски покачал головой: – На то она и шиснь…
– А и верно, – сказала молодка с малым дитем на руках. – От внутренней сумятицы запросто можно руки на себя наложить.
– Оно и видно, как ты вся испереживалась-то, – ехидно заметила женщина с колючими глазами. – Вон, у тя второе дите уже, и все они, поди, неизвестно от кого…
– Как это неизвестно?! – вскричала молодуха. – Все – от мужа мово, законного, венчанного.
– Ага, венчанного, рассказывай… – зло парировала колючеглазая. – А то мы не ведаем, как ты в прошлом годе шашни крутила то с Колькой-пожарным, то с дворником Ефимкой.
– Какой Колька, какой Ефимка! – поперла прямо с дитем на колючеглазую молодка. – Да я щас тебе за слова таковские зенки бесстыжие твои выцарапаю!
– Чево? Это у меня зенки бесстыжие?! Да ты сама стыд весь давно растеряла в мужиковых-то постелях… – Поднявшись на носки, женщина с колючими глазами выкрикнула так, чтобы все слышали: – Курва слободская!
Явно затевалась бабья драка – мероприятие, жалости не знающее и в последствиях непредсказуемое…
– Так ведь грех это, самосжигаться-то! Это ж все равно что повеситься, – услышал Воловцов из другой группы любопытствующих, собравшихся возле особняка Марьи Степановны Кокошиной. – Или утопиться…
– Не-е, это хужее…
– Верно. И страшнее…
– А может, она случайно облилась керосином. И воспламенилась… – задумчиво проговорила молчавшая до того средних лет женщина.
– Да, говорят, лампу заправляла незатушенную и облилась случайно. А огонь на нее и перекинулся. Старая все же была, подслеповатая, растерялась. А может, сомлела от угарного газу. Вот и сгорела заживо…
– Да какая старая, пятьдесят восемь годков всего ей было! – продолжала возмущаться женщина с колючими глазами.
– А кто говорит про лампу? – снова послышался ядовитый мужской голос. – Небось все сплетни бабьи…
– Ничего и не сплетни, – теперь уже полным басом произнесла высокая женщина с усиками. – Это Наташка-поденщица сказала. Видела она лампу эту. И что сталось с Марьей Степановной – тоже своими глазами видела…
– Тоже мне, знаток авторитетный нашелся – Наташка-поденщица. Видела, вишь ли, она. Да ни хрена она не видела…
– Да нет, сосед, сказывают, что и правда видела. Она ж вместе с Ефимкой и этим здоровущим городовым в комнаты-то кокошинские входила. Вот бы тоже глянуть на угольки-то, что от Марьи Кокошиной осталися…
– Да что вы такое говорите, побойтесь Бога!
– А что? Ее уж не вернешь… И ей теперя все равно: смотрит кто на нее иль не смотрит…
– Послушай, Вань, – просяще посмотрела на племянника тетка, – ты бы сходил туда, разузнал бы все, что там случилось. Марьюшка мне подругой лучшей была, да и у нее никого ближе меня не было. Сын ейный в Петербурге служит, муж помер давно… Сходи, а? А то одни сплетни, неясно ничего…
– Ну, тетушка. Чуть позже ты все узнаешь, – не очень твердо ответил Воловцов.
– Да когда – чуть позже-то? Полицейские ничего не скажут, не положено им такое говорить, – возразила тетушка.
– На суде все узнаешь, – отвел глаза в сторону Иван Федорович.
– На суде?! – ахнула Феодора Силантьевна. – А сколь его ждать, ты знаешь? Полгода? Год? Ну, сходи, Ваня. Тебя же пустят…