– Я Травников, товарищ командир.
– Ага. Хотя Тральников – было бы ближе к морской профессии.
Капитан-лейтенант Сергеев принялся выбивать трубку в большую пепельницу. Уж он-то был не просто близок к морской профессии, а, можно сказать, ее воплощением – высокий, прямой, с сухощавым лицом и несколько насмешливым изгибом губ.
Замполит Гаранин выглядел попроще, – было в его облике нечто от недавнего комсомольского активиста, каких называют «свой в доску». Но, когда Травников, идя с ним рядом по коридору, спросил, почему комсоставу разрешены отпуска в такое тревожное время, Гаранин вдруг нахмурился и резковато сказал:
– Что значит «тревожное»? Вы сообщение ТАСС на прошлой неделе читали?
– Слышал по радио.
– Значит, знаете, что слухи о близости войны с Германией являются лживыми и провокационными. Отпуска для комсостава никто не отменял. Ясно, мичман?
Дел перед выходом в море всегда полным-полно, – Травников с ходу включился в них. Все же успел вечером написать письмо Маше – сообщил, что начинает корабельную практику, интересовался, закончилась ли у Маши сессия («уверен, что ты сдала все на отлично, ты ведь умная у меня»), а в конце письма задал вопрос со значением: «Машенька, как ты себя чувствуешь?» – и два последних слова подчеркнул. Из гавани сбегал на почту и попал туда за минуту до ее закрытия – успел отправить письмо.
Ранним утром «эска», тихо шелестя электромоторами, покинула гавань Усть-Двинска и, слившись с плавным током Западной Двины, то есть Даугавы, пошла в распахнувшуюся синеву Рижского залива. А там, грохотом дизелей вспугнув стаю чаек, прямиком направилась в Ирбенский пролив, у западного входа в который и начиналась позиция дозора.
Спросив разрешения, Травников поднялся на мостик, закурил «беломорину». «Эска» шла ходко, острым форштевнем взрезая податливую воду, волоча белопенные усы. В небе против хода лодки плыли облака, «вечные странники». Движение в море, движение в небе – это наполняло душу Травников радостью. Жизнь складывалась так, как он хотел. Море, флот, подводная лодка! Через год он станет лейтенантом, морским командиром. А на берегу его ждет прекрасная женщина, скоро они поженятся, – да, наступит осень, и они станут мужем и женой на всю жизнь. До дней последних донца.
И одно только пятнышко было на радости, распиравшей грудь мичмана Травникова. Когда прощались перед его отъездом в Таллин, Маша сказала, смущенно отведя взгляд: «Валя, знаешь, у меня задержка… Ну, ты понимаешь…» – «Ты хочешь сказать, что ты…». «Пока не знаю, – перебила она. – Может, просто задержка, это бывает. А может быть…» Маша не договорила, улыбнулась, прильнула к нему.
Наверное, Маша написала ему в Таллин на главпочтамт до востребования, но он-то в Таллине пробыл недолго, письма еще не было, – а теперь, возможно, оно и пришло. Жаль, что разминулись…
Папироса выкурена, надо убираться с мостика. Травников шагнул к люку. Тут с неба, быстро нарастая, обрушился гром. Из облаков, как из-под ватного одеяла, вынырнул темно-серый самолет с крестами на крыльях, с отчетливой свастикой на хвосте. Снижаясь, он прошел над «эской», явно рассматривая ее. Капитан-лейтенант Сергеев погрозил немцу кулаком, пробормотал:
– Ох и влепил бы я тебе… разлетались тут…
Травников слышал уже не раз, что немецкие самолеты все чаще нарушают границу, ведут, по-видимому, воздушную разведку приграничной зоны, а открывать по ним огонь строжайше запрещено. Ни в коем случае не поддаваться на провокации, – таков приказ из самых высоких сфер.
Травников спустился в центральный пост, прошел в первый отсек, торпедный, где он теперь, в качестве исполняющего обязанности минера, был командиром. Тут сидел на койке старшина 1-й статьи Бормотов, командир отделения, а над ним стоял молоденький лодочный фельдшер Епихин с термометром в руке.
– Да отвяжись от меня, – говорил хриплым голосом Бормотов. – Я сроду не болел, понятно, нет?
– Сроду не болел, а кашляешь так, что в седьмом отсеке слышно. Давай измерь температуру.
– Ну и что, если кашляю?
– А то! Сказано было, что в реке вода холодная, а ты полез. Давай, давай, Бормотов, не упрямься.
– Отстань, говорю! Не хочу мерить.
У Бормотова лицо было красное, глаза заплывшие.
Травников сказал:
– Измерьте температуру, старшина. У вас, верно, больной вид.
Бормотов повел на него неприветливый взгляд: дескать, это еще кто тут командует?
– А, товарищ мичман, – прохрипел он. – Здра-жлаю, товарищ мичман. Р-разрешите не выполнить ваше ценное…
Тут его сотряс долгий кашель. Обессиленный, потный, он повалился на койку. И не сопротивлялся, когда Епихин, оттянув у плеча его тельняшку, сунул под мышку градусник.
– Ну вот, – сказал фельдшер минут через пять, качнув головой, – тридцать восемь и шесть.
Из большой сумки с красным крестом он вытащил флягу, налил воды в граненый стаканчик и всыпал туда из облатки белый порошок. Размешал и дал Бормотову выпить.
Когда лодка погрузилась, удифферентовалась, наступила тихая подводная жизнь, фельдшер Епихин доложил командиру о своем беспокойстве: как бы у Бормотова не воспаление легких.
– Этого еще недоставало, – проворчал Сергеев. – Мы десять дней будем в дозоре – сумеете столько продержать его? Есть у вас лекарства от воспаления?
Епихин ответил, что есть сульфамид, ну и горчичники, конечно, на грудь налепим… но вообще-то нужна госпитализация…
– Удвойте ему дозу, что ли, – сказал командир. – Я бы не в госпиталь, а на губу отправил Бормотова. Не было разрешения купаться, а он полез в холодную реку.
Поздним вечером раздалось из переговорных труб:
– По местам стоять, к всплытию! – И затем: – Продуть среднюю!
Трюмный машинист врубил рычаг, – с шипением, со свистом ворвался сжатый воздух в среднюю цистерну, выбрасывая из нее воду, поднимая лодку в позиционное положение.
– Приготовить правый дизель на продувание главного балласта!
Вскоре заработал, зататакал восемью своими цилиндрами дизель, и старшина группы трюмных доложил, что продут главный балласт. На приборной доске погасли белые огоньки номерных цистерн. Командир приказал:
– Дизель на винт-зарядку!
И пошла лодочка малым ходом по тихой, слабо колышущейся воде, и работяга-дизель набивал электричеством ее аккумуляторную батарею.
Ночь была светлая, хорошая. Луна, немного усеченная тенью, спокойно взирала на подлунный мир. А в нем-то – некогда воспетом поэтами – было очень, очень плохо…
Под утро механик доложил, что плотность батареи достаточная, и командир, докурив на мостике трубку, уже собрался скомандовать погружение, как вдруг радист Малякшин принял срочную радиограмму, идущую по всему флоту. Заспанный шифровальщик, уединившись со своими таблицами в командирской каютке, расшифровал ее и подал командиру бланк. Всего несколько строк размашистым почерком:
«Германия начала нападение на наши базы и порты. Силой оружия отражать всякую попытку нападения противника. Комфлот Трибуц».
Командир Сергеев прочел и сказал:
– Война!
И протянул бланк замполиту Гаранину.
Двое суток прошли спокойно. «Эска» утюжила район позиции, осматриваясь выдвинутым перископом, всплывая по ночам для зарядки батареи.
А на третьи сутки…
Ночь была довольно светлая, луна, наполовину съеденная тенью, то и дело выплывала из бесконечных облаков. «Эска» шла малым ходом, один ее дизель работал на винт и на зарядку. Около часу сигнальщик Лукошков, обшаривая в бинокль горизонт, разглядел в южной его стороне два движущихся предмета.
– Слева сорок пять – два силуэта! – выкрикнул он. И неуверенно добавил: – Кажется, катера.