– Замучилась, бедная, – сказала Сонька. – Я тоже тут замучилась. Задолбали все, всё, ухожу, до отпуска доработаю и пойду по Руси босиком. Понаберут детей, потом не знают, что с ними делать, и давай обратно отдавать…
И они деликатно помолчали: Фейнман – о том, что давно бы пора бросить эту тухлую госконтору и что невозможно помочь, когда нет инструментов помощи. Сонька – о том, что точно, точно уже уходит, вот только до отпуска, и потом еще пока не пристроит Сидоровых… Ивановых… Петровых-Водкиных… Ну, кто-то же должен? А Фейнман в ответ помолчит: это все мания величия, Сонька, мания грандиоза и нарциссизм, нету незаменимых, да и дело так поставлено, что и Макаренко бы не справился. А Сонька тогда помолчит: ой, всё, всё, у меня на этой неделе уже пять платных, видишь, я уже совсем частнопрактикующий специалист, уже почти в строю…
Пять платных, а бесплатных сколько, и полный рабочий день… как это можно выдерживать, интересно знать?
– Так что ты спишь-то? – беспокойно спросила трубка. – Ты там вообще в порядке?
– Да тут у меня такая клиентка, Сонь… – вдруг пожаловалась она.
– Что? Какая?
– Не знаю. Какая-то. Какая-то не такая. Или, может, это я какая-то не такая. Не могу я пока понять…
И правда, невозможно было понять, что смущает ее в этой Вере. Какая-то неловкость, какое-то беспокойство, досадная растерянность – как будто забыла нужное слово и стоишь в ступоре, таращась в одну точку и потирая виски. Может быть, дело в ее глазах, в их настойчивом, ожидающем выражении – может быть, от него уже второй раз доктор Фейнман, вместо того, чтобы слушать, пытается догадаться, где она раньше видела это лицо, как будто бы смутно знакомое, и не может припомнить, но и выкинуть это из головы тоже не может, и остается с чувством, тошнотворным, как укачивание в машине, что еще немного, вот-вот, и нужный файл в памяти будет найден, или сама клиентка вдруг бросит прикидываться и скажет: «Ира! Ира Фейнман, ну что ты, разве ты меня не помнишь, ну вспомни, ну я же… “ – и опять образ соскакивает, как тугая резинка, как тетива одиссеева лука, который хочет натянуть самозванец…
Невозможно. Невыносимо.
Что в ней такого? Или – что такого в самой Ире Фейнман?
– Но что все-таки с вами происходит? – спросила она, выслушав с легким удивлением, как Вера благодарит ее за прошлую встречу, то есть за разрешение чувствовать то, что она чувствует, за признание, что ее боль существует.
– Мне стало как-то бодрее, – сказала Вера, – как-то немного храбрее стало жить.
Фейнман припомнила мимоходом: «Если после визита к психотерапевту у вас стало чуть больше мужества жить, значит, это ваш специалист», – но ничего говорить не стала, слушала молча. Она не умела разглядывать клиентов и завидовала коллегам, которые умели: видели, как человек дышит, замечали перемену позы, мимику, принужденность или свободу жестов, положение рук и ног… А доктору Фейнман, когда она слушала человека напротив, всегда хотелось прикрыть глаза. Тогда слова, вместе с дыханием, тоном, ритмом отдавались у нее в ушах и в середине груди, там, где сердце, в котором тысячу лет назад размещали любовь, и где теперь, когда всем известно, что сердце это просто мотор и насос, она помещается все равно. Доктор Фейнман пробовала жизнь на слух, на вибрацию, ушами и кожей, и если бы клиенты видели ее так, как она сама себя ощущала, они бы увидели чуткие кисточки на ушах и мех, длинный и тонкий мех, следующий всем колебаниям воздуха, всем незримым потокам.
Поэтому все, что можно уловить глазом, было поначалу всегда размыто. На Вере было «что-то в цветочек», и будет «что-то в цветочек» или «что-то в полосочку», пока Фейнман не привыкнет к ней достаточно для того, чтобы различать детали. Но голос Веры уже невозможно было перепутать ни с чьим, и он беспокоил доктора Фейнман, этот голос, который умел (она осязала это) быть сильным и полнозвучным, но едва теплился между ними, постоянно угасая и пропадая, так что Фейнман казалось, что ее клиентка держит себя за горло.
– Что же это за переживания и откуда они берутся? – спросила она. – Вы знаете?
– Я, – ответила ее собеседница, – ненавижу свое тело.
– Ненавидите?
Фейнман присмотрелась.
– У вас красивая стрижка, вы красиво одеты, ухоженные руки, – она опустила глаза, – и ноги…
– Ну, следить-то за собой я всегда слежу, – пожала плечами Вера. – Что тут такого. Распускать себя нельзя. Но… мне это не нравится, что ли. Как с нелюбимым ребенком – все делаешь, но без души – вот, если кремом мазаться, лучше думать о чем-нибудь постороннем, а советуют как? – втирать крем и чувствовать, ощущать себя, а я, если начинаю ощущать, то сразу чувствую отвращение. Понимаете? – Она провела одной рукой по другой, от локтя до шеи. – Прямо фу!
Она встряхнула пальцами, как будто избавляясь от липкой жижи.
– А как же секс? – спросила Фейнман.
Вера крепко сжала руки.
– С этим у меня все хорошо, – придушенным голосом сказала она.
– То есть, вы возбуждаетесь, получаете удовольствие с вашим партнером?..
– Да!
– И оргазм?
– Да, да! – краснея, рассердилась она. – Там же не нужно трогать себя!
– А сами вы…
– Нет!
– Вера, – сказала вдруг Фейнман. – Когда вы в последний раз кричали?
– Что? Как это? В… сексе? Или – на кого?
– Ну просто. Просто громко кричали. Вспомните ситуацию, в которой вы громко, в полный голос, кричали, орали… пели, быть может?
Она задумалась – так надолго, что ответ Фейнман не удивил.
– Вы знаете, я такого что-то не припомню. Я вообще не крикливая.
– У вас сильный голос…
– Да, – она приосанилась. – Это правда. Я могу на большую аудиторию говорить без микрофона… могла. Когда преподавала.
– …но вы им не пользуетесь.
– Ну… возможно, я не думала об этом.
– А движения? Бывает такое, что вы прыгаете? Пускаетесь в пляс? Бежите за автобусом?
– За автобусом? – повторила она в смятении. – Зачем?.. Нет, я не прыгаю. Я в спортзал хожу. Два раза в неделю.
– У вас сильный голос, сильное тело… как так вышло, что вы не бегаете, не прыгаете, не звучите?
«Ох, не надо бы торопиться…» – притормозила себя Фейнман, досадуя, какой бес сегодня тянет ее за язык. Но Вера вдруг серьезно задумалась.
– И правда, – пробормотала она. – Я давно не пою… раньше пела, и даже во весь голос… А теперь – да, теперь я плачу, когда пою. Вы знаете, – нахмурилась Вера, – нет, это звучит глупо, – я ненавижу свой живот.
«А при чем здесь он?» – подумала Фейнман, сосредоточенно молча.
– Я не могу… не могу им дышать. Я его втягиваю, утягиваю… вот, сказала и аж мерзко стало. И когда я пою – и, наверное, если бы я захотела потанцевать или попрыгать – он…
«Что? Трясется?»
– Я его чувствую. Чувствую, что он есть, и мне от этого гадко.
– Подумайте о нем сейчас, – сказала Фейнман. – О своем животе. Положите на него руку.
– Я не могу, – простонала Вера, зажмурившись. – Я хочу его оторвать от себя, хочу его исцарапать, отрезать… Это просто грязный ком сала!