
Дважды Ники
Одевалась она неизменно в чёрное с алым — платья из плотного, тяжёлого шёлка, скроенные строго по фигуре, с высоким воротом сзади и глубоким вырезом спереди, отороченные по подолу и рукавам тонкой нитью, отливавшей на свету тем же огненным медным блеском, что и её волосы. Поверх платья она носила узкий кожаный пояс, охватывающий талию дважды, с закреплённым на нём кинжалом чисто церемониального вида — недвусмысленным напоминанием каждому, что перед ним человек, которому позволено носить оружие в присутствии государя. На запястьях — тонкие браслеты тёмного металла с вплавленными в них рубинами, на шее — кулон в форме языка пламени, которым она, по слухам, могла в случае нужды направить силу прицельнее, чем голыми руками, хотя нужды в этом у неё почти никогда не возникало.
Характер её вполне соответствовал внешности, если верить тем немногим, кто рисковал описывать её характер вслух и не в присутствии её самой. Резкая, высокомерная, до крайности несдержанная на язык с теми, кого не считала себе ровней, — а ровней она не считала практически никого, — Ярина обладала редким умением унизить человека тремя словами так, что тот ещё неделю прокручивал этот разговор в голове, ища, что можно было бы ответить, но так и не находя. Со слугами она была откровенно жестока, хотя рукоприкладством себя не утруждала: её оружием было холодное, изощрённое презрение, которое ранит значительно глубже пощёчины. С равными по положению держалась настороженно-колко, готовая в любую секунду перевести разговор в скрытую (а порой и открытую) стычку, если чувствовала хоть намёк на неуважение. Единственным человеком при дворе, с кем она вела себя иначе — тише, собраннее, без единой попытки съязвить, — был сам государь, и это единственное исключение говорило о её характере больше, чем любые слухи.
Но по-настоящему Ярину любили обсуждать шёпотом не за язык и не за платья. Любили её обсуждать за костры.
III
Казни в Чернолесье проводились на главной площади Смородина, у самого подножия детинца, и Ярина, как чародейка, отвечающая за «дела огня» при дворе, взяла на себя эту обязанность так давно, что уже никто и не помнил, чтобы это было когда-то иначе. Формально в её ведении находилось множество обязанностей и попроще, и поскучнее — от освещения парадных залов зачарованным пламенем до подогрева воды в государевых банях, — но казни — единственное, что она не пропускала практически никогда, даже когда формально могла бы передоверить дело городскому палачу с обычным костром и обычными дровами.
В то утро на площади жгли разбойника по прозвищу Кривой — немолодого, кряжистого мужика с изувеченным давним шрамом левым глазом, который последние семь лет промышлял на большаках к югу от столицы, грабя и, по меньшей мере в трёх доказанных случаях, убивая купцов с их обозами. Толпа, как обычно в таких случаях, собралась немаленькая — гудела, подавалась вперёд, кто-то из мальчишек забрался отцу на плечи, чтобы разглядеть получше, — жажда крови тут была ни при чём, скорее обычное людское любопытство, которое тянет к любому редкому и страшному зрелищу, будь то пожар, наводнение или казнь.
Ярина вышла к столбу неторопливо, в своём привычном чёрно-алом платье, с той лёгкой полуулыбкой на губах, которая появлялась у неё только в такие моменты и ни в какие другие, — обошла столб по кругу, оглядывая приготовленную вязанку хвороста с видом хозяйки, проверяющей, хорошо ли накрыт стол к приёму гостей.
— Ну здравствуй, Кривой, — сказала она, останавливаясь прямо перед связанным разбойником и глядя на него сверху вниз — так смотрят на редкое, но не особенно ценное насекомое. — Наслышана о тебе. Три купца, говорят. Да ещё возчик впридачу — добивал его уже раненым, лёжа на земле, если верить дознавателям. Впечатляет. Для человека с твоим, прямо скажем, небогатым умом.
— Ведьма, — прохрипел Кривой, дёргая связанными руками, хотя веревки держали крепко, а к столбу его успели приковать ещё и цепью. — Гори в своём же пекле, тварь.
— Как грубо, — сказала Ярина с почти искренним сожалением в голосе. — А я так надеялась на содержательный разговор перед расставанием. Ну хоть скажи напоследок — тебе жаль хоть кого-то из тех троих? Или ты, как и положено человеку твоего пошиба, вспоминаешь сейчас только собственную незадачливость — надо же было попасться именно в этот раз?
Кривой молчал, тяжело дыша, и злобы в его единственном здоровом глазу почти не осталось — её вытеснил тот животный ужас, что приходит к человеку в последние минуты, когда бравада наконец отступает перед самим фактом происходящего.
— Молчание, — констатировала Ярина, оборачиваясь к толпе с той же лёгкой полуулыбкой. — Что ж, вполне честный ответ на самом деле.
Она подняла руку, раскрыв ладонь. Хворост у ног Кривого вспыхнул не так, как разгорается обычный костёр от кресала, — медленно, шаг за шагом. Он занялся разом, всей вязанкой, будто под ним всё это время скрывался уже готовый, невидимый огонь, только и ждавший её жеста. Пламя взметнулось выше человеческого роста почти мгновенно, дохнув в лица первых рядов сухим жаром и запахом палёного, и вопль Кривого, поначалу больше похожий на рёв ярости, чем на крик боли, быстро сменился тем звуком, который толпа слышала на этой площади не в первый раз и который заставлял даже самых любопытных зрителей отводить взгляд хотя бы на секунду.
Ярина не отводила. Она стояла, чуть склонив голову набок, наблюдая за огнём с тем внимательным, почти артистичным интересом художника, разглядывающего собственную картину в поисках последнего мазка, — и когда крики начали стихать, а пламя, насыщенное её силой, продолжало гудеть заметно жарче и заметно дольше, чем позволил бы обычный костёр из простых дров, она рассмеялась. Не истерически, не наиграно — коротким, почти удовлетворённым смешком человека, довольного хорошо сделанной работой.
— Красиво горит нынче, — сказала она, ни к кому конкретно не обращаясь, разворачиваясь и направляясь обратно к детинцу, оставляя позади себя догорающий костёр, притихшую площадь и то самое смешанное чувство, которое эти казни неизменно оставляли у смородинцев из года в год: облегчение, что разбойник больше не выйдет на большак, и тот особый, липкий, невысказанный вслух страх перед женщиной, для которой всё это, судя по всему, было не тяжкой обязанностью — искренним, почти чувственным удовольствием.
IV
Возвращаясь через внутренний двор детинца, всё ещё в том лёгком, приподнятом настроении, что неизменно оставалось после хорошо проведённой казни, Ярина заметила фигуру у дальних ворот — и остановилась, забыв на мгновение о собственном настроении.
Мужчина, пеший, без свиты, шёл через двор медленным, тяжёлым шагом человека, вымотанного до предела, но упрямо отказывающегося это показывать. Плащ на нём — тёмный, некогда, судя по крою, добротный, а теперь серый от долгой дороги, — был изодран в клочья с одного бока и заляпан чем-то тёмным, уже подсохшим, что могло быть кровью — как его собственной, так и чужой, а то и не человеческой вовсе. Лицо — узкое, резкое, с застарелым шрамом через скулу и свежей, ещё не затянувшейся ссадиной у виска, — не выражало ровным счётом ничего, ни усталости, ни облегчения от того, что путь наконец окончен, только ту особую, отточенную пустоту, за которой обычно скрывается либо полное безразличие, либо колоссальное усилие эту пустоту удержать.
— Верес, — узнала его Ярина вслух, чуть удивлённо приподняв бровь. — Живой. А поговаривали, костоглод болотный тебя всё же сожрал где-то за Гнилой топью.
Он посмотрел на неё — коротко, без особого интереса, — и в этом взгляде не было ни страха, ни того подобострастного почтения, привычного взгляду большинства придворных, ни даже простого любопытства. Взгляд человека, для которого чародейка при дворе, сжигающая разбойников на площади, была не более примечательна, чем ещё один булыжник на мостовой.
— Не сожрал, — сказал он коротко, ничуть не поясняя, чем закончилась встреча с чудищем и какой ценой, и, не дожидаясь дальнейших расспросов, направился дальше через двор, к дальнему крылу, где, насколько было известно Ярине, останавливались редкие гости государя, не входящие ни в совет, ни в постоянный придворный штат.
Она проводила его взглядом — пожалуй, слишком внимательным для человека, которого видела при дворе, дай бог, третий или четвёртый раз за все эти годы. Верес не состоял в совете и не числился ни в одной гильдии — он был таким же истинным магом, как она сама, одним из тех немногих на памяти Ярины, кто прошёл Витую Башню в Городце до самого конца и кому в итоге подчинилась сама материя. Такие люди не мелькали при дворе, на виду у всех. Государь держал их поодаль, про запас — для дел, которые нельзя доверить ни войску, ни чародеям из гильдий, будь то тварь за Гнилой топью или что-то менее очевидное и куда менее охотно обсуждаемое вслух. Появлялся он редко, всегда с очередным поручением от Всеслава, всегда исчезал так же тихо, как появлялся, и, в отличие от всех остальных мужчин при дворе, не делал ни малейшей попытки произвести на неё впечатление — что, как ни странно, задевало её сильнее, чем сделало бы любое неуклюжее заигрывание. Что он делает для государя между такими появлениями и куда исчезает потом, Ярина не знала — и, что было для неё самой намного необычнее, чем сам этот человек, — вдруг поймала себя на мысли, что хотела бы узнать.
Она отогнала эту мысль так же быстро, как та появилась, и пошла своей дорогой.
V
То, что случилось четыре дня спустя, началось не с крика и не со скандала. Началось с обрывка пергамента, найденного одним из младших писцов на торговой площади, приколоченным гвоздём к столбу для объявлений рядом с тем самым местом, где неделю назад догорал Кривой.
Пергамент этот, переписанный от руки в доброй дюжине экземпляров и расклеенный, видимо, за одну ночь по всем крупным площадям Смородина, описывал казнь Кривого — но не так, как её видели зрители на площади. В пергаменте говорилось о том, что чародейка государя «упивается муками осуждённых, продлевая их страдания сверх всякой нужды ради собственной утехи», что она «беседует с обречёнными, глумясь над ними перед смертью, как кошка над придушенной мышью», и что двор Чернолесья вместо служительницы закона держит подле трона «чудовище в человеческом обличье, которому люд отдан на потеху». Отдельным абзацем, значительно более опасным, чем всё остальное, пергамент напоминал читателю, что среди иноземных послов, аккредитованных в последний год при дворе государя ради переговоров о мире с южными соседями, находятся люди, которым будет что порассказать дома о том, «какими нравами живёт двор, что мнит себя ровней приличным государствам».
Боримир, старший советник по внешним делам, — грузный, седобородый мужчина, помнивший ещё времена Смуты и переживший на своём веку четырёх послов трёх соседних княжеств, — узнал об этом пергаменте одним из первых, поскольку писец, его нашедший, по счастливой случайности состоял у него на негласном содержании вот уже не первый год.
— Наконец-то, — сказал Боримир, разворачивая копию пергамента у себя в кабинете перед единственным собеседником, которому доверял в делах подобной деликатности, — молодым чародеем Млевом, недавно введённым в совет на место скончавшегося предшественника и с первого же дня невзлюбившим Ярину с той страстью, которую обычно приберегают для обид совсем другого, гораздо более личного свойства.
Словом «чародей» в устах простого люда называли едва ли не любого, кто умел зажечь огонь без кресала или заговорить кровь на порезе, — но при дворе, да и во всём Чернолесье, разница между чародеем и магом была пропастью, не ступенькой. Служители при крепостях-башнях, ремесленники вроде кузнецов-«огневиков» на торговых рядах, знахарки, заговаривающие хвори травяным словом, — все они, при всём уважении к их ремеслу, умели лишь то, чему их выучили: направить уже существующую в мире силу в узкое, заранее прочерченное русло, будь то жар в горне или заживление пореза. Таких в одном только Смородине набралось бы не одна сотня.
Истинных магов — тех, кто повелевал самой материей: сворачивал воздух в режущее лезвие, поднимал из-под земли каменную стену, зажигал костёр одной лишь волей, без единой искры, — на всё Чернолесье набралось бы едва ли два десятка. Путь к этому не начинался и не заканчивался одним лишь даром, каким бы сильным он ни был при первой проверке — той самой, что каждый кандидат проходит у порогового камня в Витой Башне Городца. Дар открывал только дверь; за дверью начиналась дорога, которую при дворе не принято было описывать вслух подробнее, чем сухим словом «обучение», — годы, а порой и десятилетия испытаний, выстроенных так, чтобы либо закалить тело и волю ученика до той плотности, что удержит истинную силу, не разрываясь и не гния изнутри, либо сломать его прежде, чем он успеет причинить вред себе или другим неконтролируемым потоком.
Многие ломались. Кто-то навсегда оставался при Башне младшим служителем с одним-двумя выученными фокусами — тем самым «чародеем» в обиходном смысле слова, — смирившись, что дальше дороги нет. А кто-то, не выдержав самой цены обучения, попросту бежал — среди ночи, тайком, забыв клятвы и наставников, — и такие беглецы были едва ли не опаснее любого зверя из тёмного леса: недоученная, полуразорванная сила металась в них без всякого удержу, и рано или поздно каждый такой одичавший маг находил либо случайную деревню на своём пути, либо целенаправленную охоту короны за собственной головой.
Такую охоту в Чернолесье вела, среди прочих, Ярина — задолго до того, как её костры на площади Смородина стали привычным зрелищем, она не раз и не два возвращалась из этих лесов не с докладом — с головой беглеца, завёрнутой в мешковину и притороченной к седлу, и во дворе об этом до сих пор вспоминали чаще, чем ей самой хотелось бы.
Млев прошёл Витую Башню на добрый десяток лет раньше, чем сама Ярина впервые положила руку на пороговый камень, — специализировался, как и положено настоящему магу, на ином, чем её пламя: на режущих потоках воздуха, которые в его руках превращались в невидимые лезвия, способные распороть кольчугу так же легко, как полотно. Прежний чародей совета, его учитель и наставник ещё со времён обучения, скончался минувшей зимой — тихо, во сне, как это обычно и случается с магами, годами позволявшими себе роскошь недисциплинированного тела: сила, не находя в нём плотного, тренированного русла, десятилетиями сочилась мимо, в нервы и печень, и в конце концов забрала его так же незаметно, как когда-то забирала силы вливаться в него самого. Место в совете, освободившееся после его смерти, досталось Млеву как самому очевидному преемнику.
Но истинная причина его нелюбви к Ярине была старше этого назначения на добрых три года. Тогда, ещё простым выпускником Башни, только-только начавшим собственную службу короне, он однажды сопровождал охотничий отряд, посланный за беглым магом, — и беглецом оказался человек, с которым Млев прошёл бок о бок через половину собственного обучения, деливший с ним и голод, и боль, и те немногие тихие часы, что Башня оставляла своим ученикам на что-то, отдалённо похожее на дружбу. Ярину прислали замкнуть охоту, когда стало ясно, что сам отряд с беглецом не справится, — а она справилась быстро, без долгих разговоров и без малейшего сомнения, самым лёгким, почти удовлетворённым жестом — тем же, что и с Кривым на площади неделю назад. Млев запомнил тот вечер в мельчайших деталях, которые не собирался забывать никогда, — и с тех пор каждый её костёр на площади он смотрел уже не как государственную необходимость. Для него это стало повторением того самого зрелища, свидетелем которого он предпочёл бы никогда больше не становиться.
— Ты знал, что это будет? — спросил Млев, не отрывая взгляда от пергамента, в котором, к слову, узнавал собственный слог, тщательно замаскированный под гнев случайного горожанина.
— Я знал, что рано или поздно кто-то это напишет, — уклончиво ответил Боримир, откладывая свой экземпляр в сторону с видом человека, случайно наткнувшегося на находку. — Двадцать лет я веду переговоры с соседями, Млев, и двадцать лет мне приходится объяснять их послам, что казни на площади — это правосудие, а не развлечение. С Яриной объяснять это с каждым годом всё труднее, потому что с каждым годом она всё меньше старается это скрывать. Кто-то из горожан наконец выразил вслух то, что половина двора и так думает шёпотом. Не вижу смысла тушить этот пожар — только направить его в нужную сторону.
— И в какую же?
— В ту, — сказал Боримир, — где государю самому придётся решить, что дороже: любимая игрушка или мир с Ясногорьем.
Млев ничего не ответил, но по тому, как дрогнул уголок его губ, было ясно: направление это устраивало его сильнее, чем он готов был признать вслух.
К вечеру того же дня пергамент читали уже не только на площадях, но и в приёмных покоях иноземных послов. Среди них — посол Ясногорского княжества, южного соседа Чернолесья, с которым Всеслав вёл переговоры о продлении мира вот уже второй год. На троне Ясногорья сидел не чародей и не колдун. Простой человек — по крайней мере, в самом строгом смысле этого слова: князь Мирослав, рыцарь старой закалки. Его двор держался на кодексе чести, передаваемом из поколения в поколение вместе с фамильным мечом. Страх в расчёт не входил. Мирослав принципиально не терпел ни одного чародея на службе при себе, считая всякую магию средством, недостойным честного правителя. Мир между двумя землями держался хрупким равновесием взаимного уважения при взаимном же презрении: Мирослав не одобрял методов Всеслава, но признавал его силу, а Всеслав считал рыцарскую честь красивой, но обременительной роскошью, которую сам себе позволить не может. Именно ясногорский посол счёл нужным отправить государю письмо, составленное с той изысканной, ядовитой вежливостью, какой владеют только опытные дипломаты: письмо, в котором ни разу прямо не упоминалась Ярина, но зато трижды упоминалось «беспокойство княжеского двора нравами, которые могут быть неверно истолкованы союзниками, дорожащими собственной честью».
VI
Ярина узнала о пергаменте на следующее утро не от Боримира и не от государя. Ей рассказала собственная служанка, испуганно пересказавшая то, что уже третий день шептали на кухне детинца, и первым её порывом было потребовать список имён у городской стражи и сжечь каждого, кто хоть пальцем прикоснулся к переписыванию этих строк.
Вместо этого она отправилась в зал совета — раньше срока, кипя той холодной, тщательно контролируемой яростью, которая пугала придворных сильнее, чем открытые вспышки, — и застала там Млева, разбиравшего какие-то свитки с почти неприлично довольным видом.
— Твоя работа? — спросила она без предисловий, останавливаясь напротив него так близко, что он был вынужден поднять взгляд.
— Моя? — Млев изобразил искреннее удивление, откладывая свиток в сторону. — Я всего лишь читаю то же, что и весь город, Ярина. Хотя, надо признать, читать оказалось на редкость познавательно. Не знал, что ты находишь время беседовать с осуждёнными настолько душевно перед тем, как их сжечь. Впрочем, чему я удивляюсь — всем известно, что тебе это в радость.
— Мне это работа, — процедила она. — Работа, которую больше никто в этом совете не готов делать сам, предпочитая перекладывать грязь на чужие руки, а потом брезгливо морщиться от того же самого, чем сами же и пользуются.
— Работа, — повторил Млев, растягивая губы в вежливой, невыносимой улыбке, — которую ты, однако, делаешь с таким явным удовольствием, что теперь об этом пишут на каждом столбе от торга до южных ворот, а послы шлют государю письма о «нравах двора». Может, дело не во мне, а в том, что ты слишком плохо скрываешь, кто ты есть на самом деле?
Она не ответила словами. Воздух между её раскрытой ладонью и лицом Млева вспыхнул прежде, чем он успел договорить последнее слово до конца, и если бы не резкий, отработанный годами придворной жизни рефлекс — щит из плотного, почти видимого глазу воздуха, вздёрнутый перед собой в последнюю долю мгновения, — пергаменты на столе перед ним превратились бы в пепел вместе с половиной его собственного лица.
Дальше зал совета на несколько секунд превратился в поле короткой, яростной, совершенно неподобающей их положению стычки: пламя Ярины против серых, режущих воздух лезвий силы Млева, опрокинутые свитки, треснувший от жара угол стола, крик влетевшего на шум писца, тут же метнувшегося обратно за дверь звать стражу, — пока оба, сцепившись уже не только магией, но и руками, не покатились по полу зала совета, как двое уличных мальчишек, забывших в пылу драки о том, кто они такие и где находятся.
VII
Всеслав вошёл в зал спустя не больше десяти ударов сердца после того, как стражник за дверью заорал во всю глотку, что чародеи дерутся в совете, — и то, что случилось дальше, заняло меньше времени, чем потребовалось бы, чтобы это описать.
Он не произнёс ни слова заклинания, не поднял руки в каком-либо узнаваемом жесте — просто шагнул через порог, и невидимая волна силы, прокатившаяся по залу, подхватила обоих дерущихся и раскидала их в разные стороны с такой лёгкостью, что Ярина, отлетев к дальней стене и по инерции проехавшись по каменному полу, на мгновение по-настоящему испугалась — так, как не пугалась уже очень давно. Тело почти не заметило боли; страшно стало от другого — от ощущения полной, абсолютной беспомощности перед тем, что с ней только что сделали, даже не потрудившись произнести хоть слово.
Млев, приложившийся о противоположную стену с не меньшей силой, попытался было подняться на одно колено, что-то невнятно забормотав в своё оправдание, — но один-единственный взгляд государя, брошенный в его сторону, заставил его замолчать на полуслове и остаться там, где он был, вжавшись в стену, надеясь на время стать её частью.
— Вон, — сказал Всеслав тихо, и в этой тишине угрозы было гораздо больше, чем в любом крике.
Зал опустел за считаные мгновения — писцы, стражники, случайно оказавшиеся поблизости слуги, даже Млев, всё ещё пошатывающийся, поспешили убраться прочь так быстро, как только позволяли ноги. Ярина осталась одна — сидя на полу у стены, куда её отбросило, глядя снизу вверх на государя, стоящего посреди опустевшего зала совета с тем спокойствием, что пугало сильнее любой ярости.
VIII
— Встань, — сказал он.
Она поднялась, стараясь не показать, как дрожат колени — дело было не в магии. Дело было в том особом, редко испытываемом ею унижении, которое приходит, когда тебя раскидывают по полу собственного совета одним движением, не потрудившись даже произнести проклятого слова.
Он подошёл к ней ближе, чем позволял себе кто-либо другой при дворе, и прежде чем она успела хоть как-то среагировать, его рука сомкнулась в её волосах у самого затылка — не грубо в смысле удара, но с той безжалостной, лишённой малейшего колебания силой, что не оставляла ни малейшего пространства для сопротивления, — и рванула вниз, вспышкой боли отдавшись в коже головы, заставив её вскрикнуть и запрокинуть голову, глядя ему прямо в лицо снизу вверх.
— Ты дерёшься в моём совете, — сказал он тихим, ровным голосом — таким же, как всегда, что делало эти слова только страшнее, — как торговка на рынке, не поделившая место у прилавка. Перед писцами. Перед стражей. Перед всеми, кому назавтра будет что порассказать за кружкой пива о том, как выглядит власть в Чернолесье.
Он рванул ещё раз, сильнее, и швырнул её — не через весь зал, но достаточно резко, чтобы она снова оказалась на полу, на этот раз у самых его ног, глядя на носки его сапог и в первые несколько ударов сердца по-настоящему, до озноба в животе, уверенная, что это последнее, что она вообще успеет увидеть в своей жизни. Ярость государя была известна каждому в этих землях по одним лишь рассказам о Смуте, и она, проведя подле него двадцать с лишним лет, знала лучше многих, насколько скупо он раздаёт предупреждения перед тем, как решить, что предупреждений было достаточно.
Секунды тянулись одна за другой, и ничего не происходило.
Когда Всеслав заговорил снова, голос его — всё ещё ровный, но теперь без того ледяного, режущего края, что был в нём мгновением раньше, — заставил её удивлённо поднять взгляд.
— Встань, — повторил он, на этот раз почти буднично. — И не смотри на меня так, будто я собираюсь тебя убить. Если бы собирался, ты бы уже не сидела здесь и не хлопала на меня глазами.
Она поднялась, на этот раз медленнее, потирая затылок и стараясь вернуть себе хоть подобие того холодного достоинства, с которым обычно держалась перед кем угодно, — но перед ним оно давалось ей с трудом даже в лучшие дни.
— Мне плевать, что ты сжигаешь их заживо, — сказал Всеслав, и в его голосе прозвучала едва уловимая усталость. — Мне плевать, что ты с ними разговариваешь перед этим, смеёшься ли над ними, называешь ли себя при этом хозяйкой пекла или солнышком ясным — это твоя работа, ты делаешь её хорошо, и разбойники на моих трактах боятся костра на площади намного сильнее виселицы, а мне только того и нужно. Я не Боримир, чтобы притворяться, что государство держится на добродетели. Оно держится на страхе.