– Зато ты мягко переваливаешь свою ношу на других, – подзуживал его Коля.
____
До недавнего времени я был в постоянной эйфории. Странная вещь – эта эйфория! Не чувствуешь тела, наверно, потому, что не жалко. Так Павка Корчагин летел на коне, с поднятой саблей, жертвуя телом во имя коммунизма.
Я всех любил – атавизм детства, когда всех хотел полюбить, и все любили меня. Такая любовь существует в реальности, как у младенца, который всех любит, и потому любят его.
В молодости я не хотел семьи, семейного счастья. Хотя было страшновато представить, что когда буду умирать, никто не закроет мне глаза. Отчаяние одиночества в искании себя – это было мое.
Разные умы, считал я, существуют в разных эпохах – кто-то в будущем, кто-то в Средневековье. Я инстинктивно жил в эпохе Возрождения, где мир планомерно, постепенно и плавно шел к лучшему. А может быть, в Древней Греции, в золотистой сфере бессмертия.
Даже увлекся идеями философа Н. Федорова: за нынешним сознанием и жизнью должно следовать «сверхсознание» и «сверхжизнь» (так думали и Вернадский, и Тейар де Шарден). Пока человек смертен, остается глубокий исток зла в нем, выделяющий токсины злого соперничества, отчаяния, нигилизма и демонизма. Земной рай утопичен. Борьба за онтологическую свободу выше всех социальных. Идет активное преображение природного, смертного мира в иной, не природный, бессмертный тип бытия. Дурной конец мира не фатален. Все в руках человека. Человеческое всеединство нераздельное и неслиянное. Это кровное мое, когда еще в молодости мечтал о безграничной близости, существующей в мире.
То есть, я чувствовал себя бессмертным.
В общем, точно не знал, кому поклоняюсь. Может быть, Бердяеву, чьи мысли об «экстазе» вводили меня в экстаз? У меня оказался союзник, только скрывали всю жизнь. Духовный освобождающий экстаз, по Бердяеву – подъем в царство божье и одновременно нисхождение в реальность. В нем не разрушается, а освобождается личность.
Или это Альберт Швейцер, который благоговел перед жизнью? «Добро – то, что служит сохранению и развитию жизни, зло есть то, что уничтожает жизнь или препятствует ей».
Тогда мы, «дети оттепели», далеко ушли от граждан, погруженных по уши в «совок».
____
Это не мешало мне загораться негодованием на штатных сотрудников при воспоминании о том, как я в одиночку отчаянно доводил до открытия конференцию, в бессилии от их ленивых движений и неожиданных исчезновений, отчего грозил срыв мероприятия и позор.
– Где плакаты? – страшно шептал я Резинькову, менеджеру по рекламе, вальяжно севшему в зале, как делегат, перед самым началом конференции. Другие сотрудники тоже сидели, как делегаты важного мероприятия. – Вы же ответственный за оформление!
– А что, еще не поднесли?
– Вон отсюда! – захлебнулся я в крике.
Наверно, они понимали, что я верчусь, как белка в колесе. Но неужели не видят, что мне не осилить одному? Не хотят поднять зад, чтобы подхватить непомерный для одного груз? И догадывался, что им это не нужно. Иронизируют со стороны, как крестьяне, работающие не на себя.
Сотрудников при приеме на работу я не отбирал, принимал тех, кто приходил. Резинькова я, проникшись его интеллигентным видом и забыв посмотреть трудовую книжку, сразу назначил менеджером. А кто из профессиональных организаторов придет на нищенскую зарплату общественной организации?
____
Выпили и, закусывая бутербродами с колбасой, заговорили о русском характере. Соратники улыбались друг другу, как авгуры.
Привязавшийся ко мне диссидент Марк, бывший эмигрант, брезгливо говорил:
– Не могу читать ваших газет. Купил, глянул и с отвращением бросил. Слепота беспророческая.
Юра Ловчев ворковал скороговоркой:
– Наш народ полюбил Штирлица, потому что каждый чувствовал себя им среди знакомых, но опасных компартайгеноссе. Иноприродность режиму. Штирлиц типичен для 70-х, как Чапаев – для 30-х.
– Обыватели снова хотят стрелять, вешать! – грузно двигался со стаканом Марк. – Вылезает весь совок с его воспитанной ненавистью. Даже в Солженицыне она есть, когда ругал Синявского за «Прогулки с Пушкиным».
– Человек не любит правды, как говорил Ортега-и-Гассет, – добавил толстый самодостаточный Березин, главный редактор нашего журнала. – Не приучен задумываться, пренебрегает своей внутренней жизнью. То есть, не способен всерьез относиться ни к чему, – фальшив. Не верит в себя, а значит и в Бога. Живет в одномерном пространстве, без истории, без будущего. Ненависть к мысли – старинный испанский обычай.
Батя, вскинув хищный нос, возопил:
– Человек – это не звучит гордо! И всем надо каяться.
Критик Толя Квитко, развалясь в кресле, рассуждал:
– Наш человек – консерватор. Ему ближе всего земля, устои. Он сидень, верит в ход вещей. Такой тип выигрывает войны. Он лег в основу государства, с его согласием и терпением сталинизма. Его мечта соединиться в универсальном типе.
Не признающий никаких партий, он называл себя литподенщиком, обретшим тайную свободу.
Гена Чемоданов жарко вмешался:
– Русский – вечный скиталец, и эсхатологический сиделец, почвенник, реалист, строитель и стяжатель. Прочтите В. Буслаева.
Диссидент Марк ворчал:
– А вот Бунин писал в статье «Великий дурман»: что это за вековая вера в народ, идеализация того, что эгоистично, страшно и трагично?
И кривил ухмылку:
– У вас саморазрушение стало нормой – даже демократия дала вулканические выбросы злобы и ненависти. Елена Боннэр ехала в поезде из Горького, где мучился Сахаров, в Москву, так ее чуть не затравили: шпионка! А жуткие соседи Солженицына в Рязани…
Он с наслаждением цедил слова уже стороннего западного человека:
– Устоявшийся страх в своей огромной лапе сжимал любую новую мысль, любую даже рабскую попытку что-либо изменить. Революция вырвала на волю раба, с его ненавистью ко всему. Появились люди с пробудившимся сознанием своих прав – без обязанностей. Свобода требовать, не давая взамен.
– Что значит «требовать, не давая взамен»? – робко возразил Гена Чемоданов: – А если не дают давать? Если бьешься в старой бесчеловечной системе? Что-то тут не то с хулителями народа.
– Большевики вывели «гомо-советикума» – окрысился диссидент. – Люмпена, который раньше был маргиналом. Все дозволено. Советская шваль, не помнящая родства – она вашу общественность убьет! Мы искаженно видим народ, и он состоит не из Коротаевых, жестоко отомстит, и нам, и себе.
Я вспомнил о предстоящем суде с уволенными иждивенцами из сотрудников исполкома.
– Уже мстят.
Марк горько вздохнул.
– Но диссидент на Западе – все равно диссидент. Не важно, где тело, хочется свою природу соединить с родиной. Говорят, почему не приезжаете? Эмигрантам некуда возвращаться.
Гена Чемоданов осторожно сказал:
– В диссидентском движении гордятся своим достоинством. А оно определяется степенью оппозиционности режиму, противостоянием «своих» и «чужих». Настоящий либерализм всегда был попыткой применить здравый смысл и общечеловеческие этические нормы к социальным проблемам. Диссиденты подменяют реальность знаком. Им ненавистен розановский обыватель. А Хармс, например, другие репрессированные были обыкновенными людьми, чем, кстати, объясняется их откровенность на допросах – не надо было запираться.
Марк повернул свою тушу в кресле, воззрился на него. Но Гена стойко продолжал:
– Диссиденты получили за свой подвиг на земле, лишив себя небесной награды, – почти даром. То есть, не за счет попытки внутреннего духовного творчества, а за счет пассивных страданий, что легче, чем изменить что-то в душе. Настоящими рабами были твердокаменные диссиденты – их погубила психология противостояния, политической конъюнктуры. На первом месте у них – быть порядочным человеком, и стали совестью нации. А мещане-то сумели остаться людьми, с их свободным внутренним миром, как бы мелок он ни был. Эта реальность повседневного существования недоступна борцам. Великие поэты выходили из мещан.
Наверно, правильно, – думал я. – Откуда эта ненависть к людям, думающим иначе? Эта субъективная страсть? Во всяком случае, во мне – тоже.