
Непростые истории
Но вскоре вся молодёжь повскакала и под жёсткий сумбурный ритм зашлась в страстном танце, наслаждаясь минутой полной свободы.
На протяжении всей свадьбы с лиц родителей Маро не сходили улыбки. Она наблюдала за ними, любуясь их танцами, смехом и радостью, которую они разделяли с родственниками и односельчанами. Однако тревога за них почему-то не отпускала её: мысли путались, а сердце переполняли противоречивые чувства.
Вскоре родители стали прощаться со всеми, и прежде всего с молодожёнами. Маро и Каро проводили их до машины, украшенной красными ленточками и шарами. Прежде чем мать села в машину, Маро попросила её уединиться на пару минут и отвела в сторонку. Она встала напротив, смущённо глядя на неё и без всякой нужды поправляя гранатовые бусы. В глазах металась невысказанная мысль.
— Что с тобой, дочь? Почему ты так загрустила? Что случилось? Что тебя беспокоит?
— Да нет, ничего особенного, мам… Просто… — ответила Маро, не глядя матери в глаза и продолжая ласково гладить её округлые плечи и располневшие руки, словно не виделась с ней давно. — Не хочется тебя отпускать.
Она взяла ладони матери в свои и нежно прижала их к губам.
— Ну что ты, дорогая? — виновато улыбаясь, мать вытирала уголком платка слёзы с лица дочери. — Это мне плакать надо, а не тебе, что отпускаю от себя мою единственную кровиночку… — Она и сама не сдержалась, всхлипнула. — Не тревожься за нас… Все мы через это проходим, девочка моя. Покидаем отчий дом, чтобы своё гнёздышко свить. Он тебя любит! Вот что самое главное. Это не пустые слова, — мать легонько потрепала дочь по щеке. — Ты, главное, с ним не спорь по мелочам, лучше смолчи лишний раз, пока притрётесь друг к другу. Сама знаешь: парень он, мягко говоря, крутой, неподатливый. Да и ты не подарок, — усмехнулась мать сквозь слёзы, пытаясь её утешить.
Тем временем отец Маро вместе с Каро стояли у машины, наблюдая за приближением женщин. Заметив, что жена и дочь в необычном настроении, отец обратился к Каро:
— Каро, ты знаешь, как мы привязаны к нашей дочери… Она у нас одна. Может, тебе покажется странным, но я, как отец, всё же хочу попросить тебя: бережнее относись к ней… Понимаешь, в молодые годы мы бываем излишне придирчивы, ругаемся по всякому поводу, а потом с возрастом начинаем сожалеть, что были такими невеждами и ни хрена не понимали, что надо было каждый день проживать с душой и любовью.
— Да о чём ты? Я разве из тех, кто по мелочам травит жизнь — свою и её? Такие вещи не должны тебя беспокоить. Я что, вчера с ней познакомился? Я её, наверное, лучше знаю, чем самого себя, — ответил Каро со сдержанной улыбкой.
Вернулись молодожёны на свои места, мило обнимая друг друга за талию. Столы были уже наполовину пусты. Гости постарше отправились домой, оставив молодёжь в одиночестве. И те снова пустились плясать и веселиться, потеряв чувство времени и меры, пока свадебный крёстный не призвал всех разойтись: молодожёнам необходим отдых. Веселье утихло. Привели всё в порядок. Никто больше не пил и не шумел. Довольные люди разошлись по своим домам. Только дворовые собаки продолжали вынюхивать места, где была пролита кровь животных, и выискивать случайно оставленные косточки. Луна блестела ярче прежнего, медленно опускаясь к горизонту, и лишь сверчки без устали продолжали трещать.
Супружеское ложе молодожёнов выделялось особым убранством. Разные подушки — большие и маленькие, с вышивками розовыми и синими нитями по углам, свежие занавески, прикрывающие настежь открытые окна, нарядные полотенца на спинках стульев, большой кувшин с водой и эмалированный тазик — всё придавало особую интимность первой брачной ночи.
Она стояла посередине комнаты и, словно незваный гость, смотрела на всё это с какой-то странной отрешённостью. Затем бросилась на диван и разрыдалась, уткнувшись лицом в маленькую подушку. Она ревела так, что Каро в первые минуты не на шутку испугался и всё допытывался, что случилось. Некоторое время она не отвечала, но потом сквозь подушку почти прокричала:
— Я изменила тебе, Каро! Изменила… Мне очень стыдно и больно… Прости меня, милый… Я позволила себе однажды слабость… так получилось, Каро… Не хочу тебя потерять… Не хочу, слышишь! Я люблю тебя, ты это знаешь… Я не хотела тебе изменять, так вышло, но и сказать тебе раньше не могла, не могла, не могла! Не простишь меня?.. Ты должен понять меня, Каро! Давай поговорим, это всё не так, как ты думаешь… Прошу тебя — не руби сплеча…
Каро побледнел. Он стоял посередине комнаты, обескураженный и разъярённый, в распахнутой рубашке, как после уличной драки, и тупо глядел на неё с презрительным выражением лица. Он молча слушал её душераздирающий плач и, кажется, ни о чём не думал и не проронил ни слова порицания или утешения. И когда она наконец несколько успокоилась, хладнокровно ответил:
— Я ухожу от тебя, а ты оставайся. Ты у себя дома, а мне тут больше нечего делать. Ты мне такая не нужна! Я не могу тебя простить! И не смогу забыть, хоть сто лет пройдёт.
— Каро, постой, не уходи, умоляю, давай поговорим… Слышишь? — Она тут же вскочила; тушь была размазана по всему лицу.
Он уже взялся за дверную ручку, но замер. Не оборачиваясь, тяжело дыша, холодно процедил сквозь зубы:
— Говори, что ещё не успела важного сказать мне в первую брачную ночь?
— Если ты не простишь меня, то я сама здесь не останусь! У тебя каменное, чёрствое сердце! Ты не любишь меня и не знаешь, что это такое! Вот самое главное, что я ещё хотела тебе сказать… Больно мне осознавать это после стольких лет… Отвези меня на станцию, не пойду я туда пешком одна, — через минуту низким голосом добавила она.
— Тогда переоденься…
Она быстро достала свой чемодан, побросала туда пару вещичек, сморкаясь каждую минуту в пёстрый шёлковый платок, специально купленный ко дню свадьбы, и направилась к двери.
— Ты куда в таком виде? Переоденься, чёрт возьми! — раздражённо закричал Каро.
Она не придала его словам никакого значения:
— Хочу ещё побыть в своём свадебном платье, — ответила дрожащим голосом и снова истерически разрыдалась, низко наклонив голову.
— Успеешь, побудешь ещё, всё у тебя впереди, — хладнокровно и злобно ответил ей Каро и вышел из квартиры, решительно направляясь к своему новому мотоциклу с коляской. Она поплелась вслед за ним, качаясь от сильной душевной боли.
Мотоцикл рванул и на высокой скорости направился в сторону железнодорожной станции. Вокзал в пять часов утра был почти пуст — только несколько местных собрались к отъезду в столицу. Он тихо позвал её идти за ним, а сам направился к неосвещённой части платформы, где, по его мнению, должны были остановиться купейные вагоны поезда Москва — Ереван. Поезд не подходил. Он держался рядом с ней, чтобы не давать лишний повод для сплетен, но сурово смотрел туда, откуда должен был появиться поезд. Она старалась держать себя в руках, но время от времени резко и сильно всхлипывала, сдерживая изо всех сил желание зарыдать во весь голос.
Наконец поезд появился как из ниоткуда. Он мчался с такой скоростью, что казалось, не собирался останавливаться. Она приподняла голову, чтобы убедиться в этом, но вскоре поезд страшно заскрежетал тормозами, тяжело осел и замер, приближая купейные вагоны ровно к тому месту, где стоял Каро. Он вспрыгнул на подножку вагона и открыл дверь. Тут же появился проводник и попытался сделать Каро замечание, но тот оборвал его одним словом:
— Заканчивай!
Потом достал из кармана денежную купюру и сунул проводнику в карман пиджака, сказав:
— Устрой вот ту девушку в самое свободное купе, выдай ей постельное бельё, пусть полежит, угости её чаем и всем, что у тебя есть, понял?
— Та, что ли, в белом платье? — с сарказмом в голосе спросил проводник.
— Да, та! Другой и нет! — грубо ответил Каро.
— Кем она тебе приходится? — продолжал любопытствовать проводник, хитро поглядывая на него. Каро посмотрел с укором и сквозь зубы язвительно процедил:
— Моя невеста! Какое твоё собачье дело — кто она?
— Ну-ну, спокойно, не груби.
Затем он подозвал её рукой, помог приподнять полы платья и подняться в вагон. Поднявшись, она сразу же повернулась к нему, вся ещё в слезах, и простонала: «Каро, я…» Но Каро, не дав ей высказаться, бросил: «Я пошёл» — и исчез из вида, словно испарился с первыми лучами солнца.
Проводник, видя, насколько она подавлена, вежливо попросил её пройти в купе и сочувственно добавил:
— Не терзай себя, детка. Неразрешимых проблем не бывает, поверь… Ты ещё очень молода, да ещё красивая такая… Всё наладится, образуется, а дурное быстро забудется. Заходи лучше в пятое купе, отдохнёшь там.
Она никак не отреагировала на слова проводника и продолжала стоять как вкопанная в проходе у полуоткрытого окна. Оттуда тянуло утренней свежестью. Прохладный ветер ласково касался её мокрого от слёз лица, а первые лучи солнца понемногу возвращали душевный покой и непоколебимое желание жить.
Когда за окном показались большие персиковые сады, охваченные розовым рассветом, она резко отвернулась от них и подняла влажные глаза к горизонту, менявшемуся с каждым поворотом пути.
Солнце уже сияло вовсю и, словно наперегонки, мчалось вместе с ней вперёд.
2012
So far, so good?
— Джордж! Кристи! К машине, ребятки, живее! Худенькие, загорелые, в одинаковых белых поло, восьмилетний Джордж и десятилетняя Кристи вяло потащились к машине.
У края парковки их ждала машина. Мама сидела за рулём и лениво помахивала им левой рукой — механически, словно подавала давно заученный сигнал. Правой она продолжала что-то набирать в телефоне.
— Ну же, детки, не копайтесь! — бодро торопил их волонтёр в микрофон.
Он распахнул заднюю дверцу, дождался, пока дети заберутся внутрь, и захлопнул её с громким, окончательным щелчком. Следующая машина уже нетерпеливо сигналила сзади.
Как только ремни безопасности щёлкнули, мама тронулась. Она говорила по телефону без пауз — резко, эмоционально, с фонетическими виражами, от которых тонкая бледная вена на её шее вздувалась, подобно дождевому червю, и тянулась вверх, под скулу. Иногда она бросала взгляд в зеркало заднего вида и почти автоматически спрашивала:
— How are you, guys? So far, so good?
Дети знали правила. Ответа не требовалось. Достаточно было кивнуть или пробормотать что-нибудь одобрительное. Каждый смотрел в своё окно.
Машина плавно набирала высоту по серпантину Беверли-Хиллз. В узкую щель приоткрытого окна влетал тёплый калифорнийский ветер, пахнущий цитрусами и жасмином. Между верхним краем стекла и рамой скользила тонкая голубая полоска неба, а за ней — пальмы, холмы и белые особняки, стоящие на террасах, как дорогие одинокие игрушки.
— …А ты ему так и скажи, что всему есть предел! — почти кричала мама в трубку. — Ничего не проходит бесследно. Рано или поздно за всё приходится отвечать. Что посеешь, то и пожнёшь… Закон бумеранга… У меня самой давно экзистенциальный кризис — не понимаю, зачем вообще всё это делаю…
Дети молчали. Они давно научились не отвлекать мать, когда она говорит. Научились быть тихими, послушными.
Наконец машина въехала на верхнюю парковку. Отсюда был виден весь Лос-Анджелес — огромный, сверкающий, пронизанный артериями хайвеев, по которым нескончаемым потоком текли чужие жизни, чужие амбиции, чужие судьбы.
Как только машина остановилась, дети выскочили и бросились к няне, стоявшей у порога.
Ануш, уже немолодая, но всё ещё крепкая, с большими тёмными глазами, излучавшими мягкий тёплый свет, едва устояла от повисших на ней детей.
— My sweethearts… my little sunshine… — приговаривала она с лёгким армянским акцентом, целуя их в макушки, волосы, лоб.
Они сбросили рюкзаки прямо на пол и наперебой начали рассказывать всё, что накопилось за день. Ануш слушала, улыбалась, гладила их по головам, задавала вопросы.
Мама вошла следом, уже разговаривая по телефону с мужем:
— Я только что привезла детей… Да, устала как собака. Пока дождёшься их, потом эти пробки… Зато наконец удалось продать тот дом. Паршивец до последнего торговался. Но у меня сегодня ещё одна встреча — в Сан-Диего. Нет, перенести нельзя. Если хочешь, сам откладывай свои дела, я не могу. Ты ведь должен был встретиться с новой няней. Встретился? И как она? Это же хорошо! Что значит, пока не соглашается? Подними зарплату. Если она действительно такая же душевная и образованная, как Ануш, и так же любит детей, подними вдвое. Ты же понимаешь: мы с тобой не можем дать им всего того, что давала она.
Она поднялась по лестнице, не глядя на детей. Её каблуки отбивали по мрамору верхнего этажа ритм метронома.
Ануш накормила Джорджа и Кристи вкусно и по-домашнему. Потом они занялись уроками. Она когда-то была учительницей английского в армянской школе и умела объяснять самые сложные вещи просто и доступно.
Через час хлопнула входная дверь — мама, переодевшись, уехала на очередную встречу, крикнув на ходу:
— Bye!
Вечером вернулся отец. Он приоткрыл дверь в комнату отдыха, увидел детей, занятых каждый своим делом, и спросил точно таким же тоном, как мама:
— Hi, guys! How are you? So far, so good?
Дети кивнули. Так же, как всегда.
Позже Ануш отвела их по комнатам, уложила, поцеловала каждого и пожелала сладких снов. Потом тихо собрала разбросанные вещи, выключила большой свет и устало опустилась в любимое кресло у окна.
Из той самой сумочки, с которой приехала сюда десять лет назад, она достала маленький потрёпанный мешочек.
В нём лежали самодельные подарки детей за все эти годы: кривые рисунки, бусинки, бумажные сердечки, камешки, которые Джордж когда-то принёс ей «из космоса».
Она медленно перебирала подарки, вспоминая, когда получила каждый из них.
Потом вынула паспорт и последние деньги, которые ещё не отправила домой. Медленно пересчитала купюры и аккуратно сложила всё обратно.
Оставался всего месяц.
За огромным окном мерцал огнями Лос-Анджелес — город, который дал ей работу, деньги, крышу над головой, но так и не стал домом.
«Родные мои…» — подумала она.
Неожиданно дверь тихо проскрипела и медленно приоткрылась, впустив мягкий свет из прихожей. На пороге стоял Джордж в пижаме. Он смотрел на няню долгим, непривычно взрослым взглядом.
Потом подошёл и крепко обнял её за шею.
Внизу под окнами вспыхнул свет фар — во двор въехала машина хозяйки.
Ануш нежно погладила его по голове.
— Мама вернулась… Беги к себе.
2012
Предатели
Разговор шёл взахлёб. Никто никого не слушал. Никто никому не хотел уступать первенство главного рассказчика. Все хотели только говорить — воспользоваться редким шансом наговориться вдоволь, как наесться и напиться до отказа на чужом пиру. Поэтому наш бурный разговор скорее напоминал камнедробильную машину, к шумной работе которой быстро привыкаешь, осознавая доходность проделываемой работы.
Дети собравшихся в тот вечер родителей были почти одного возраста, тогда как сами родители принадлежали к разным возрастным группам — с разницей примерно в пятнадцать-двадцать лет, — но их объединяли схожие истории о несчастных и непредвиденных событиях в их прошлой, доамериканской жизни. Кто-то рассказывал, как потерял «красивую и умную» жену или редкого по качеству мужа; кто-то — как вынужденно оставил прекрасную европейскую страну, где лишь временно жил в качестве беженца; а кто-то вспоминал о своей прежней «высокой и денежной» должности, но нынче… Все эти биографические факты моих бедных соотечественников стали бессмысленными и непригодными — разве что для деликатного разговора о себе со случайным собеседником на остановке городского транспорта или как трогательная оговорка в более компетентной компании — для оправдания неудавшейся жизни в Америке.
Болтали бесперебойно, перебивая друг друга лишь на секунду — то жестом, то резким кивком головы: то ли в знак одобрения пропущенной мысли, то ли от внезапно разразившейся, как гром, новой идеи. Так они добивались секундной паузы у собеседников, чтобы тут же вставить высоким голосом очередное вводное выражение — ничего не значащее по сути.
Дети периодически с не меньшим шумом врывались в гостиную, а значит — и в наш разговор, демонстрируя бездарные рисунки или вовлекая нас в свои яростные споры и попутно выхватывая со стола всё, что можно было не задумываясь проглотить. Никто из родителей не одёргивал их и не пресекал, демонстративно не напоминал детям усвоенные ими с детства правила поведения в гостях — все были вовлечены в нескончаемый разговор, давно переросший в стратегическую межличностную борьбу: не уступать ни в чём и не сдаваться!
Через час-другой дети перешли к игре в прятки — исключительно популярной среди не обременённых ничем детей и подростков, особенно при разнополом скоплении. Кто-то должен был прятаться, а кто-то — находить спрятавшегося, непременно потрогав «добычу» руками.
Рядом со мной сидел представительный с виду дедушка примерно восьмидесяти двух лет — отец моего приятеля, который сам был младше меня на двадцать лет. Старик рассказывал сам себе (точно так же, как и каждый из нас) историю своего становления как достойного отца и деда, преданного семье, друзьям — но больше всего Родине. Прошедший с честью Великую Отечественную войну, преданно работавший на высоких, денежных должностях, он ныне вынужденно смирился с неподобающим ему статусом эмигранта, пусть даже не знающего здесь никаких проблем — ни с деньгами, ни со здоровьем.
— Но разве в этом суть, друзья? А как быть с нашей совестью? — говорил он. — Да-да, с совестью! Мы же бросили Родину на произвол судьбы. Разве вы не видите в этом обыкновенную измену, предательство с нашей стороны, а? А я считаю — это самое обычное предательство! А ведь так было всегда в нашей истории, в её самые судьбоносные моменты. Так было и в трагические годы Первой мировой. Забыли? Предательство ради собственного спасения — позор! Не должно личное, собственное благо быть превыше морали и нравственности.
Последние слова словно током ударили меня, и я мгновенно опустился до самого первобытного уровня моего самосознания. Однако никто старику не возразил, как бы он ни искал следы воздействия своих изречений на наших лицах — полагаю, лишь по одной простой причине: на данном историческом этапе нашего существования его точка зрения была никому не интересна.
В этот момент забежал в гостиную мой девятилетний сын и спрятался за входной дверью, распахнутой для подачи свежего воздуха к беспрерывно работающему нашему разговорному станку. Внук старика, разыскивая моего сына, с минуту покружился в центре комнаты, не соображая, куда тот мог спрятаться. Он даже полез под стол, но, никого не обнаружив, простонал, недоумённо глядя на нас, взрослых: — Ну где же ты?
Старик, не переставая говорить о совести и предательстве, вдруг резким движением руки указал внуку, где спрятался мой сын, — точно и решительно, не меняя ни положения головы, ни даже интонации, словно дирижёр, взмахом палочки дающий вступление гобоисту.
Обезоруженный мой сын простонал: «Oh no!» — как же он смог так быстро обнаружить его? Он посмотрел на меня расстроенно, словно я должен был это предвидеть и защитить его от такой несправедливости. Я был ошеломлён, но в силу своего консервативного воспитания не посмел перечить хозяину дома. А поскольку тем самым я потерял темп в разговоре, то через несколько минут вновь бросился в наш горячий спор «ни о чём» — на сей раз с бурным вопрошанием, чтобы перехватить внимание:
— А насколько это морально — жить безучастно к проблемам своей страны, своих соотечественников и при этом непрестанно говорить о любви к ней?
Старик первым отрапортовал:
— Нет ни дня, чтобы я не подумал о тамошнем подрастающем поколении. Но что мы можем сделать отсюда, товарищи? Многие из них растут такими убогими, такими необтёсанными, такими грубыми…
Он горестно поник головой. В этот момент в комнату ворвалась восьмилетняя внучка старика и по-учительски, медленно и внятно заявила:
— И где ж ты спрятался на сей раз, дружок?
Грохот «каменоломни» убавился лишь на полдецибела, но не прекратился. И в тот же миг тот же старик опять резко и точно, незаметно для большинства, указал рукой поверх моей головы — за высокой телевизионной тумбой. Девочка бросилась туда:
— Выходи, выходи сейчас же! Ты обнаружен и обезоружен! — притягивая сына за шиворот.
Бедный огорчённо посмотрел на нас и тихо сказал:
— Но так нечестно… Как ты могла так быстро найти меня? Как это возможно?
Признаться, я был шокирован поступком этого мудрого отца семейства. Я взглянул на него с укоризной, подчёркивая своё удивление. Старик, не обращая на меня внимания, продолжал спокойно закидывать в рот жареные кешью и бросил, не морщась:
— Ի՞նչ որ բան ա պատահել (Что-то случилось?)
Я замешкался, не найдя достойного ответа. Мы оба замолчали, добровольно уступив своим негласным принципам — не сдаваться и не уступать. Он был абсолютно спокоен. Но что-то уничижительное, почти предательское, поселилось в моих ощущениях. Это были те самые робость и подавленность, прорывающиеся из глубин сознания — из чувства неловкости пресечь несправедливость, вседозволенность, пренебрежение истиной, моралью и честностью, оправдывая всё ложной необходимостью прощать — особенно тех, кто старше.
«А не предаю ли я сам себя?» — подумал я. Предательство — это не только отказ от Родины. Это и отречение от честности, от внутреннего долга. А ведь именно эти ценности — выше всего. Даже выше интересов самого отечества.
2016
Непреодолимые инстинкты
Торжественная церемония по случаю окончания шестого класса проходила во дворе самой обычной американской школы. Родители — с умильными лицами и телефонами наперевес — спешили зафиксировать каждый момент: то с собственными детьми, то с их друзьями, то с другими родителями. Все улыбались широко и одинаково — с выражением: «Как же мы счастливы вместе!»
В этот день выпускникам elementary school было разрешено всё: причёски под мафиози, взъерошенные волосы в стиле Леди Гаги, цветные пряди и даже пластиковая бутылка Coca-Cola, почему-то прикреплённая к макушке одной из девочек. Все были одеты в одинаковые бледно-зелёные майки с напечатанными именами выпускников.
Чаще всего звучали слова: «последний день», «прощай, школа», «мы свободны!»
Директор по протоколу произнёс напутственные слова в простых и доброжелательных выражениях. Объявил имена самых талантливых, вручил каждому символические грамоты и безымянные медали. Всё сопровождалось аплодисментами, радостными визгами и фоновой ритмичной музыкой.
Вместо праздничного салюта полуденное небо над школой заполнил низкий гул полицейского вертолёта. Все подняли головы — пусть и с меньшим восторгом всматриваясь в бесконечно голубое калифорнийское небо.
Началось прощание. Под рок-композицию со вкусом ностальгии у многих одновременно заблестели глаза. Слёзы брызнули, как из автоматической поливочной системы. Волна нежности накрыла и детей, и взрослых — они на миг ощутили себя одной большой семьёй.
Но никто не хотел расходиться.
По инициативе родителей часть выпускников отправилась в городской парк — «отпраздновать вместе до конца». Один из отцов вытащил из багажника огромную сумку, набитую игрушечным оружием: водяными автоматами, пушками, насосами. Восторгу детей не было предела. Уже через пару минут они наполнили своё «оружие» в парковом туалете и начали бой в самой укромной части парка.
Вода летела во все стороны. Смеясь, легко и непринуждённо они осваивали «военную тактику». Игра набирала темп, становясь всё ожесточённее.
В центре площадки оказалась худенькая светловолосая девочка, окружённая плотным кольцом мальчишек. Она кричала, закрывала лицо руками и пыталась отбиться от точных водяных струй. Некоторые подходили почти вплотную, целясь прямо в глаза, другие били издали — бесперебойно, с нарастающим азартом.
— Подавай воду! — кричали они, чтобы перезарядка проходила быстрее. — В лицо! В лицо стреляй!
Девочка захлёбывалась плачем, сбивчиво звала на помощь. Но её мольбы лишь раззадоривали нападавших. Их становилось всё больше.
Ослеплённая, сбитая с ног, она уже не могла сопротивляться. Когда, съёжившись, она упала на колени и обхватила голову руками, мальчишки окружили её плотным кольцом и в последний раз выстрелили из всех водомётов сразу — будто совершив контрольный выстрел.
Через минуту они уже неслись по залитому солнцем изумрудно-зелёному полю парка, издавая воинственные крики наподобие краснокожих индейцев и выписывая на глазах родителей зигзаги, наивно имитирующие парящего бумажного змея.
Тем временем родители, устроившись в складных креслах в тени деревьев, болтали о жизни, наслаждаясь редкой возможностью непринуждённого общения. В руках у многих — большие бумажные стаканы Starbucks, имевшие в тот час сугубо ритуальное значение.