– Спасённых… – будто в задумчивости повторил митрополит, вставая из кресла и готовясь покинуть царские покои, прежде дав государю обычное благословение.
Иоанн также встал перед ним, говоря как бы себе, не ему, то, в чём уверен был безоговорочно: – Приходят сроки последних времён… И кто, если не цари земные, обязаны тяжкое бремя спасения вверенных его попечению снести? И наказание – это ведь не только суд земной… Это – очищение ради Спасения их! А я сам перед Всевышним отвечу, как Он рассудит.
– Сроки прихода последних времен неведомы никому, – тихо строго отвечал митрополит. – Так речёт Новый Завет…
– «У Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день», знаю, помню. «Придет же день Господень, как тать ночью», также сказано, и что нам делать, коли не приготовимся?
– Молить Бога буду за тебя, Государь! И за всех страждущих. Да пребудет с тобой Господь.
Когда часом позже воевода, бывший тут же по случаю не только молебна, задавал Федьке привычные уже вопросы про «попа», тот со вздохом отвечал, что о Судном дне опять толковали.
– И только?..
– Да почти что.
– А про Старицкого как же?
– Не стал спрашивать. Видно, решил повременить. По Челядину проехался зато знатно.
Воевода качал головой, мол, ладно, значит, и мы повременим.
– Пожалел его опять, стало быть?
– Говорит, брат, всё же. Ещё говорит, брат козёл хуже брата волка, да что поделаешь. Однако на своём стоит твёрдо.
– Ну а поп что? Перечит?
Федька повёл бровью выразительно, в ответ на пытливый взгляд воеводы:
– Да как сказать… «Взялся молчать – так молчи до конца». Так, положенное владыке миролюбие выражает…
– Ну а с Сукиным что? Ещё бы Ловчикова подловить… Чую гниду в нём, и всё тут.
– Принял, прочёл. Но… – нахмурившись, Федька покачал головой. – Ну не желает ничего про опричных знать пока, не желает.
Кивнув, воевода отпустил его плечо. Разошлись до поры.
В священной, прекрасной новизною грандиозности росписей и высотой сводов, холодной сини и позолоте Архангельского были немногие. Был настоятель, ведший эту аскетичную службу, певчие, в составе полном, служки, духовник царский, и из ближних его – воевода Басманов, Вяземский, Зайцев, Наумовы оба, Грязной, Скуратов Малюта (с недавних пор крепко вошедший в их небольшой круг, но так и не ставший что называется своим, и державшимся всегда поодаль), и из земских-дворцовых кое-кто, среди коих особо истово вторили государевой молитве Салтыков, Мстиславский и Захарьины… Князья Сицкий, Трубецкой Фёдор и Телятевский Андрей, недавно пожалованный государем в плеяду опекунов царевичу Ивану, стояли особняком, и к опричным ближе, рядом с царевичем как раз. После общего стояния перед алтарём государь пожелал молиться отдельно в приделе Иоанна Предтечи, Федька по его знаку повёл его туда под руку, а служка благоговейно нёс подушку под его колени… Мимо его же пустой пока гробницы, что повелел устроить тут, подле праха великих князей прежней славы. Глянув на это место, отнесённое в самый укромный угол справа от алтарного поля, Иоанн содрогнулся, вздохнул резко, полуобернувшись, велел голосам и подпевке воспеть Глас Пятый «О премудрых Твоих судеб» и далее… Более получаса спустя, когда благостно отзвучал Осьмым Гласом «Свете тихий», обычно умиротворяющий его, Федька со служкой помогли ему подняться.
Вскоре замер и поминальный звон.
Уже глубокой ночью, совершив омовение, переоблачась из власяницы в рубаху и покоевый халат, но так пока и не притронувшись даже к куску постного хлеба, просил читать себе из «Душеспасительной повести о жизни Варлаама и Иоасафа[3 - Богословское сочинение преподобного Иоанна Дамаскина, популярное среди образованных людей того времени.]», там, где в прошлый раз остановились…
А Федька наловчился читать мастерски. И в голосе его переливались и играли оживлённые таинства, усиляясь или затихая трепетом, переходя к праведному возвышению озарений, или даже дрожи горьких сомнений тех, кого живописал цветистым языком премудрый Дамаскин… Как бы один множеством голосов делал изложение зримым, точно наяву. Иоанн возлежал на высоких подушках, прикрыв усталые глаза, и слушал в упоении, иногда глубоким вздохом выказывая сопричастие произносимому.
– «Ибо Господь мне помощник, буду смотреть на врагов моих, и на аспида и василиска наступлю (голос Федькин тут как бы даже замер, чтобы вновь окрепнуть решением юного святого Иоасафа); попирать буду льва и дракона, подкрепляемый Христом. Да будут постыжены и жестоко поражены все враги мои, да возвратятся и постыдятся мгновенно»… Говоря так, он осенял себя знамением Христовым – непобедимым оружием против всяких происков диавола…».
Он всё старался не отвлекаться, не сбиваться, чтоб речь лилась, как река, и чтобы Иоанн, наконец, забылся. И даже заснул… Огромная полная Луна, белая и слепящая, как раскалённая добела сталь, взошла и бьёт прямо в стрельчатые окна… Там, за ними, внизу – всё залито этим светом почти как днём, остро сыро пахнущий снег пока ещё не тает, только сверкает льдисто, но весна уже здесь, незримая, холодная, чистая… Но Иоанн ещё не готов остаться один. Он открывает глаза, шевелится, и требовательно смотрит на замеревшего замолчавшего чтеца. Неслышно глубоко переведя дыхание, не сразу оторвавшись от зрелища полной Луны широко раскрытыми глазами, Федька возвращается к писанию. И, тихо кашлянув, голос, так любимый Иоанном, продолжает: – «Тотчас же все звери и гады исчезли с быстротою исчезновения дыма, с быстротою таяния воска от близости огня… Но в этой пустыне было много диких зверей и разного рода змей, так что путь его затруднялся нового рода препятствиями и опасностями. Но святой юноша своими духовными силами побеждал одинаково и то, и другое…».
Взор Иоанна, обострившийся, пристальный, останавливает его. Рука замирает над почти перевёрнутым листом вместе с голосом.
– «И разного рода змей»… Что, юноша Феодор, хотел бы и ты ото всех них избавиться, подобно Иоасафу, и найти пристанище в пустыне Сенаарской, где подвизается Варлаам? И найти там воду и утолить жгучую жажду…
– Хотел бы… Но только я не святой, – он отзывается с лёгкой хрипотцой, старался уловить в Иоанновом вопрошении знакомый вкрадчивый желчный смех, но его как будто бы нет.
– Верно, верно… Вот и я не Варлаам, и не царь тот благословенный, по ком подданные и сподвижники его так рыдали и воздыхали, – произнёс Иоанн, и далее продолжал по памяти глубокими архиерейскими низами: – «Такою невыразимою любовью ко Христу были воодушевлены Апостолы и мученики, которые презрели всё видимое в сей временной жизни, подвергнулись бесчисленным родам казней и пыток, возлюбив нетленную красоту и думая о Божией любви к нам. Имея подобный огонь в своём сердце, прекрасный и благородный телом, он ещё более благородный своею истинно царской душою юноша питает ненависть ко всему земному, презирает всякие чувственные удовольствия; отказывается от всего – богатства, славы и почестей, оказываемых людьми…»…
Не докончив канона, Иоанн замолк. А Федька, книгу отложивши, сидел неподвижно, опустивши очи, занавесившись волосами, и странную, мучительную жажду имея в груди возразить что-то, хоть что тут можно было возразить. Как и всегда!..
– Об чём думаешь?
Не слыша ответа, ни шороха даже, приподнимается Иоанн на локте, и видит склонённый в невыразимой печали нездешней затенённой лик юности перед собой.
– Молчишь? Об чём же таком? О своём, поди?..
Усмехнувшись легко, тот отвечал:
– И о своём тоже, Царю мой… Сколь прочтено, и нигде не сказано, как в миру-то без греха прожить. Всё одно толкуют – стань да стань так Бога любить, чтоб святым сделаться…
– Что ж тут неправильного? Потому люди и грешны все, что в миру святости нет… А желать её надобно всё равно.
– Вот и выходит, что жажда праведности, мечта достигнуть её, хотя бы слабым подобием её сделаться – пустотой остаётся, потому что разбивается всякий раз вдребезги о земное… Но утолить чтобы эту никогда не иссякающую, неутолимую по греховности извечной людской жажду, оставить надобно всё земное и обыденное, владение мелочных сует, и уйти в богомолье, совсем уйти… – голос, почти шёпот этот, и отстранённый, и глубокий, отдавался в Иоанне тем невыразимым, недоступным, древним откровением, каким становился порой внезапно его кравчий.
– Что же делать, Феденька?.. Нежели я Бога… неверно слышу?.. – Иоанн хочет схватить его руку, возлежащую на колене поверх книги – и не может, боясь спугнуть видоизменившегося оракула своего. Вздохнув медленно, тот голос, нездешний будто, задумчиво продолжал:
– Почему никогда не скажут: «Не делать такого, и Бог тебя полюбит!», а прежде всегда говорят: «Не делай такого, или Бог накажет тебя!». Не значит ли это прямое и нам указание, что поступать надо по Его велению – и милосердие с возмездием совмещать по справедливости? Не значит ли это Его науку про человеков, что им внятнее страх, страхом они лучше учатся праведности, чем любовью? И кто я такой, чтобы это оспаривать… – Так ведь тебе Глас Его слышится?
Иоанн молча пожирал глазами белеющую рубахой фигуру, присевшую около него, с неразличимыми в полумраке чертами и обликом ангельским. Но ангел замолк, сказавши всё, что было нужно.
– Государю мой, нам бы лечь надо… Что на завтра прикажешь наперво?
Очнувшись, Иоанн откидывается на высоких подушках.
– Собираться к Белу Озеру, к Кириллу…
– Когда выдвигаться? Отсюда, или из Опричного поедешь?
– На третий день… От сего утра считая. Из Опричного…
– На третий?.. На той неделе собирались… Салтыкова бы в помощь. Да он походом занят по макушку… И я с тобой?
– И ты. К жене поди завтра. На третий день возвращайся. А Салтыкова берите, и кого там ещё надо. Ступай, ложись…
Склонясь поцелуем к его руке, Федька молча отходит к своему ложу.
– Государь! – позвал он тихо со своего места.
– Что такое? – мирный ответ в полутьме.