Эти последние мгновения от нарастающего рокочущего сотрясения от тысяч тысяч копыт и лязгающих криков, заполнивших всю равнину, как блюдо без края, до пушечного грома с их высоты в ответ Федьке сравнить было не с чем. Если б можно было броситься на коне туда, навстречу, и рубиться без оглядки и памяти, он бы бросился, от невыносимости ждать. Если бы отец сейчас спросил, страшно ли ему, он бы сознался, что страшно… Но воевода посмотрел на него с шальной какой-то диковатой усмешкой, снова весь преобразившись в одну непробиваемую бешеную беспощадную силищу упрямства.
–Кудри подвяжи, опалишь ведь, – не ясно, всерьёз или шутя, воевода потрепал его легонько по загривку. – Отойди от бойницы покамест. Али боишься, пострелять не придётся?! Ничо, нынче вдоволь натешишься!
После первой волны атаки, разорванной пушками, всё понеслось как бы само собой.
Оглушённый, откашливаясь от гари пороховой, он не мог расслышать свиста первых сотен долетевших до них стрел. Сам стрелял почти беспрерывно, стараясь всё же целить наверняка, хоть это было почти невозможно – крепость оборонялась слаженно, и пока не настали густые сумерки, ни одному осадному стану не удалось подойти к стене вплотную. Обычно утихающие к ночи, атаки ханской конницы на сей раз не ослабевали. Бить приходилось почти наугад, тогда как нападающим они были видны в свете костров и выстрелов несравнимо лучше. Впрочем, это было не особенно важно при такой кучности врагов на аршин. Стреляй по ближайшему краю, не ошибёшься… Вскоре тело перестало отзываться болью на каждую ссадину и царапину, глаза проплакались и попривыкли к едкому дыму, слух выучился различать через непрерывный адов грохот и вой нужные голоса и звуки.
Ночью сразу в нескольких сторонах занялись пожары. Хоть и были заведомо приняты меры, и политы водою, присыпаны песком и землёй многие крыши и амбары, и везде расставлены смотрящие. Горели пустые сады и дома… И в городе, и вокруг него. Воевода постоянно теперь мотался по стенам и башням, и они с Федькой разминулись часов на семь в невообразимости городской сумятицы. Пока что жителям пожары удавалось гасить, первая оторопь прошла, сменившись яростью упорства, и сознанием отрешённости от прочего мира, необратимости творящегося, которое обычно появляется с первыми убитыми и первыми ранами.
К утру напор осады возобновился. Несметные тучи, непрестанно карабкающиеся вверх, готовые перехлестнуть через показавшуюся теперь такой низкой и тонкой грань стен, бились и бились, откатывались совсем ненадолго, и уже охватили всю крепость удушливым кольцом.
–Фёдор Алексеич! Воевода зовёт тебя тотчас, на Тайничной башне он, – кто-то, весь в копоти, с ручной пищалью на плече, привалился к деревянному, утыканному стрелами заслону его бойницы рядом.
–Не могу я тотчас! – прокашлявшись, прокричал Федька, прилаживая на рогатину свой самострел, – Видал, что у нас тут творится!
–Так это везде щас так! Иди, Фёдор Алексеич, я за тебя тут побуду.
Наутро на отрезе между Все-Святской и Безымянной завязалась первая рукопашная. Отбились, осадную городулю отвалили. Очень спасало то, что хоть пороху было завались, и весь почти сухой, как надо… Кидали со стен в глиняных плошках и горшках, с просмолённой ветошью вместо фитилей. Лили кипяток и смолу.
На вторую ночь ему начало казаться, что всё повторяется, только лица кругом как бы разные. Дня он не запомнил, весь поглощённый, кроме отцовских поручений, непрестанными попутными трудами во всех концах сражающегося города. Во время драки на стене он едва не сорвался вниз вместе с заколотым, вцепившимся в его горло мёртвой хваткой ногайцем. Кто-то помог отцепиться. Поднимаясь, качнулся и сам налетел на железный наруч спасителя, расшиб губы. Оттого после уголок чуть припухшей верхней губы казался приподнятым, и делал Федьку как бы надменно и коварно, хоть неявно, усмехающимся… А бармица бы пригодилась, да.
На третью и голоса, и лица стали уже неразличимы. Многожды он едва не падал, и не от усталости, исчезнувшей совсем уже на вторые бессонные сутки, а от обломков каких-то, и тел, о которые спотыкался. Ему кто-то помогал встать, и там, внизу, под стеной, подносил воды, подавал мокрый рушник отереться, и, кажется, он даже иногда что-то жевал и глотал, но тоже только когда оказывался у стены под укрытием, и видел перед собой склонившуюся фигуру, вкладывающую ему в руки съестное на тряпице. О прочих бренных нуждах телесных вспоминалось до того редко, и до того вытравились из него все стеснения и неловкости, в этаком котле смешные и ненужные, что из всех опасений, по незнанию терзающих его перед битвой, теперь оставалась только одно – выбыть из боя прежде его завершения. Теперь они постоянно виделись с отцом. Воевода казался каменным, даже голос его не осел ничуть от непрерывного командного крика. Федька смотрел на его высокую крепкую фигуру, и уже ничего не боялся. Стрелы свистели постоянно, он перестал их замечать, даже их жгучие укусы вскользь.
По пути в оружейную с поручением для дьяка он задержался у огороженного навеса с козами и коровами, которых тут же доили… Ему вдруг привиделся узорчатый шёлковый небесно-лазурный паволок матушки среди платков сидящих среди кучи детворы молодух. А маленький старикашечка с хитроватой улыбкой вещал: "У нас в Рязани грибы с глазами! Их едят, они глядят! Идёт тать по лесу, русский дух вынюхивает, шиша-хранителя не слышит не видит, а гриб сорвёт, да съест. Срежет ножку ножиком, либо собьёт, затопчет, а грибной "глаз" останется и смотрит! Шиш пройдёт, глазом этим татя увидит, сторожам свистнет, сторожа воеводе скажутся, а воевода дружину добрую соберёт, да и всех татей прогонит! А ещё по речке Крутице шёл как-то князь Олег Иванович на хана Тагая…". Бабы вместе с малышнёй открывши рот слушали, и Федька было остановился тоже, привалившись плечом к дубовому боку загородки, за которой вповалку на соломенных тюфяках отдыхали служилые… Да очнулся вовремя, стряхнул наваждение, попросил жёнку из тех, что на ополченье кашеварили, окатить его студёной водой из кадушки.
–Мы умрём, да, батюшка? – уже не стыдно спрашивать, не из страха слова срываются, сами порхают в лёгкой-прелёгкой голове, и всё так ясно, отчётливо, ярко теперь видится, только крики «Уходят! Уходят!» отовсюду мешают расслышать ответ. Он всё же выпал из мира ненадолго. Отвалился от просвета стрельни, чтоб колчан пополнить и водицы хлебнуть, а когда голову поднял снова, уже светало. Четвёртая ночь миновала.
–Погодим покамест, кажется! – воевода тяжело поднимается, опираясь о вырубленный край бойницы. Всматривается вдаль. – Уходят, и вправду… Уходят! Что такое…
По всему кольцу захвата точно пробежалась заминка и дрожь, и так же стремительно и слаженно, как прежде наступали, ханские волны, казавшиеся нескончаемыми, схлынули, оставляя брошенными стенобитные орудия и башни, и лестницы, стали стекаться в один уходящий к горизонту поток. Повсюду снимались шатры и покидались костры. Давлет-Гирей отступил.
Под стенами, по всему валу, по берегам и в водах рек, во рву остался сплошной тёмно-бурый ковёр поверженных тел, людей и лошадей. Одинокие, без седоков, кони беспорядочно носились и разбредались по степи. Некогда буйные сады вокруг города выгорали последним пожаром.
–Алексей Данилыч! Догнать бы! – Иван, старший из четырёх сыновей Шиловского, бывших тут в резервной коннице, как нельзя кстати выразил основную мысль, бьющуюся в вихре прочих в пугающе быстро проясняющейся после сна-провала Федькиной голове. Только что он не мог и шевельнуться, но бешеный удар лихости вскинул его сердце к горлу, а его самого – к краю стены. Он пожирал взором уходящего врага, матово-белый, словно неживой, только горели обведённые чернотой глаза, и темнели сжатые губы. Воевода знал, победа не будет полной, а подвиг – засчитанным, если не попробовать хотя бы вернуть полон, влекомый обычно в хвосте отступающего войска, коли такое представляется возможным. Воротынский пренебрегал этим, считая главным отстоять рубеж, и поплатился вот… Надо было знать царя Иоанна.
Конный отряд, обязанный быть свежим и отдохнувшим, сберегаемый в недосягаемости боя для последнего часа, когда ещё возможно будет драться на подступах к готовому пасть городу, или вот так, как сейчас, лететь вслед и разить убегающих, тут же выстроился у отворяемых Глебовских ворот. Покуда их отпирали, спустившиеся со стены по верёвкам и в люльках люди как можно скорее разгребали для проезда заваленный брёвнами мост…
Весть о чудесном избавлении, о вымоленном у Богородицы спасении озарила вмиг весь город, принимая вид своеобразного светлого помешательства. И как бы иначе можно это объяснить, как понять, что кровожадная громада, вдесятеро числом превосходящая защитников слабо укреплённой крепости, на самом пороге торжества своего вдруг бросилась наутёк. Все подряд со слезами и возгласами кидались обниматься, как в день Пасхи. Только слёз было не в пример больше…
Позже, конечно, при разборе всего дела, выяснилась причина. Хан прознал о страшном царском гневе на вероломство его, «брата» своего, как обращался к нему с изрядной иронией в личных посланиях Иоанн, вопреки их уговору в союз с Сигизмундом польским связавшемуся, и о царском войске, выдвинувшемся из Москвы к Рязани на помощь, и решил не рисковать, поскольку точно не было известно, сколько именно полков вышло – сведения лазутчиков тут рознились. Хотя чудом небесного покровительства можно было назвать всё, случившееся тогда: и то, что гонец Басманова благополучно добрался до Москвы, а его грамота – до государя, находившегося под Владимиром с основным войском, заставившим ливонцев убраться в их пределы, и что государь не промедлил выслать четыре полка стрельцов (а больше Москва и не могла так скоро дать, оставив на охрану столицы только кремлёвский полк!), и что лазутчики и предатели поторопились упредить хана, и тоже благополучно и скоро… И что командовать обороной взялся воевода Басманов, вздумавший отдохнуть на Оке, а не у себя в Елизарово.
Догнали, врезались в смешавшийся строй отступающих.
Федька рубил во все стороны, всё, что мог настигнуть и достать, отрубал руки, головы, наискось кроил плоть, досадуя, если удар приходился на доспех или лошадь. Попав ногой в кочку, его гнедой рухнул через голову, и Федька едва сумел выскочить из стремян, удара оземь не заметил, но перестал слышать, только ватный звон, и непрестанные взбрызги крови, развороченные внутренности, рёв смерти окружили его. Шлем куда-то укатился. Обе ладони, скользкие от крови, сжимая рукояти сабли и ножа до потери всякого чувства, как бы стали частью лезвий, и он перестал соображать, упиваясь насыщаемой убийством животной ненавистью. Он добивал падающих, пытавшихся сдаться, весь залитый кровью с головы до ног. Не известно, как его опознал в этом месиве Иван Шиловский. Воспользовавшись мигом передышки, когда, озираясь в поисках ещё живых, Федька споткнулся и принужден был опереться о саблю, Иван обхватил его сзади, удерживая. Основной отряд давно продолжил гнать и бить ханский «хвост», и вскоре надеялся принудить его бросить толпу измученных пленников, замедляющих движение… А окружённых и сдавшихся татар сейчас как раз вязали и обезоруживали, и из крепости к ним приближались ещё люди.
–Охолони, Федя! Ты нам всю царёву добычу угробишь!
Он хотел вдохнуть поглубже, чтобы вырваться, но голову вдруг страшно повело, всё погасло. «Да живой, живой! Невредимый», – сказал кому-то, подошедшему помочь, Иван.
Весь следующий день он пролежал в полуобмороке. Не понятно, то ли глохнул от тишины, то ли от нападавших вразнобой видений. Приподнимался за ковшом, помещённым рядом со свечой на лавке, но оказалось, что руки, стёртые в кровь и перевязанные белыми тряпицами, ходят ходуном и чаши не держат. Боль в каждой жилке была такая, что в глазах темнело. За ним ходила монахиня, придерживала голову и помогала напиться. К вечеру он понемногу оправился, и даже встал. На другой лавке рядом с высоким окном, по виду из которого он определил, наконец, что это комната в их воеводском доме, обнаружил свою саблю, налучье с колчаном, и даже вычищенные кольчужку и тегиляй, который так и протаскался без пользы за седлом. По счастью, и гнедой его оказался цел, только ногу потянул малость. Эту новость принёс мальчишка-стремянный, переданный ему пока в полное услужение. Шустрый малый, подумалось вскользь.
Вошёл воевода. Приблизился, взял его за плечи, посмотрел в глаза, и обнял, придержал на груди, с горячей нежностью. «Федька, стервец мой», – и ничего больше не говорил. Как ни туго пока соображал Федька, но понятно было – доволен. И шалость с Одоевским как будто что сошла с рук. Победившего не судят.
Внизу, на дворе, сидя за широким дубовым столом, легко раненый в ногу Буслаев с их управляющим и дьяком разрядного приказа переписывали поочерёдно подходящих людей, а также оружие и снаряжение. В листе книги под заглавием «6 октября Божией милостью жив» в столбец заносились имена:
Кузьма Лукьянов сын Щевеев,
Дмитрий Осипов сын Сатин,
Ортамон Ерофеев сын Бахметьев,
Василий Ермолов сын Кутуков,
Алексей Семенов сын Ивачев,
Лазарь и Родион Васильевы дети Карповы,
Ларион Иванов сын Сухов,
Климент и Роман Ивановы дети Кадомцевы…
Иллюстрация автора к главе «Омофор Богородицы»
Глава 4. Отблеск полоцкой грозы
Переславль-Рязанский,
октябрь 1564-го.
Ладони заживали быстро, только очень чесались. И, хоть весь он под одёжкой мнился себе как бы подранным кошками, но ни одной сколь-нибудь серьёзной отметины на виду не оказалось, и даже разбитая губа не выдавала уже геройского происхождения игривой припухлости своей. Похвастать следами битвы, и при этом не очень страдать – это было всегдашней мечтой, заветной, жгучей, особенно, когда в бане с отцом бывал, и видел его послужную летопись на всё ещё могучем теле. И – своё, гладкое, нетронутое, на котором и не отыскать сходу даже то малое, оставленное бесшабашным детством и учением. О суетном всё печёшься, укоризненно противненько измывался некто изнутри в ответ на всякую подобную мысль. А что, ежели, скажем, тебе бы нос оттяпало саблей татарской, или глаз напрочь выжгло шальной искрой, или ногу расплющило бы по самое седалище под рухнувшим гнедым, вот тогда бы каждому издали было видать, каков ты герой! Что, нет охоты этакими наградами хвалиться, а? Устыдивши себя, он кратко знамением снова благодарил Всевышнего за счастливое спасение. За то, что было ему на сей раз позволено себя испытать и со смертью сойтись коротко. И выйти победителем. А иного не мыслил. С того самого мига, на стене, когда несокрушимая орда неслась прямо на него, а батюшка с холодностью воли минуту для первого огня выгадывал, и вдруг всей оголённой животностью почудилась пронзительная, коверкающая тело боль безобразной раны от зазубренного жала стрелы в колено, или копья в живот, или сабли, рушащей единство плоти невозвратимо, под ослепительный вопль желающей избавления от мучений таких жизни, он решил для себя, что будет биться насмерть. Или – невредим выйдешь из полымя, или – не выйдешь вовсе. Иначе не бывать! Так и делал после… Чтоб если и умереть, то в вихре кромешном, даже и не заметив, что умираешь уже… Отец хвалил за отвагу, а то не отвага была – ужас жестокий, что калекой останется доживать, что ни к чему не годным довеском родным на шее сделается, а жизнь-то мимо вся прокатится тогда. Нет, верно, тогда бы – со стены либо на меч кинуться, и конец.
Прошла неделя с больших похорон на новом кладбище, что сразу же раздалось и оперилось свежими крестами. Конечно, следовало ожидать здесь в скором времени ещё поселенцев, из тяжко раненых, безнадежных. Вот уж чья участь незавиднее всех, с содроганием думалось Федьке.
Отстояв панихиду, они возвратились в здешний свой дом. Озёрная усадьба Басмановых оказалась сожжена дотла, но его людям, по заблаговременности упреждения, удалось отсидеться по убежищам. В пепелище была и вся округа. Отступающие ни с чем ханские налётчики по обыкновению сожгли всё, что могли. Ничего, благо, до холодов отстроиться время есть.
Одно теперь только волновало воеводу, по большей части лёжа отдыхающему в своей горнице, – как скоро доберётся отряд посланцев до Москвы, с обозом богатой добычи и подробной вестью о победе, которую по праву он приписывал себе, как и единодушному мужеству населения, отозвавшегося на его призыв. Дела городские, как угроза гибели миновала, вернулись к прежним правителям и ведомствам, к которым воевода, исполнивши долг служебный, сделался равнодушен, и это всех пугало почему-то. Впрочем, ничто из произошедшего забыто им не было, конечно… И о том государю доклад его ещё предстоит, по всем статьям.
Работёнки сейчас хватало всем. Припожаловавшие, наконец-то, поместные князья со своими людьми были сперва заняты чёрною работой вместе с частью жителей – надо было как следует подальше оттащить всех мертвяков вражеских и схоронить, а то и сжечь в степи. Само собой, собрав предварительно трофеи. Одних коней наловили около пяти тысяч. А уж сабли, тесаки, ножи, кинжалы, копья, сулицы, рогатины, кистени, топоры, чеканы, шестоперы, булавы, луки, и наручи и наколенники, и прочие доспехи кожаные, и конское снаряжение было без числа доставлено для разбора на большой двор перед Приказом. Теперь не успевшие к битве помогали восстанавливать городские укрепления и строения, подымать затопленные суда, прочищать протоки и броды, и всячески оправдывать своё нерадение предыдущее. От Приказа воеводе исправно присылались отчётные грамоты под печатью Одоевского, ждавшего всё же часа объяснения с Басмановым, и не ведающего пока, что, малодушно впопыхах уступив наглости Федькиной, он тем самым спас свою голову. Не надо было быть провидцем, чтоб понимать, каковое положение дел может быть изложено государю, а то, что старый чёрт не пощадит никого, тут уж сомнений не оставалось. Уже пару лет за ним крепла слава ближнего царёва советника, сумевшего как-то оттеснить от сердца своевольного Иоанна всех прежних. Вместе и поодиночке готовились градоначальники к противостоянию, а покуда время шло. Вроде бы ходили даже и к владыке Филофею, но тот помалкивал, не корил, но и не утешал тоже. Впрочем, хоть и был он прислан из Москвы, впечатление создавал снисходительное, да и прежде, за два года ещё ни разу ни с кем из местного боярства не повздорил. На его заступничество и надеялись.
Чуя отцово ожидание, Федька не решался нарушать его уединение, хоть всё в нём клокотало накатившими переживаниями, и более всего на свете желалось выговориться. Да вот не с кем было… Мальчишка-стремянный ходил за ним хвостом, спал в сенях перед дверью, и кидался выполнять с горячностью любое его пожелание, сколь бы раз не был обидно назван и изруган за промашки. Федька, с досады на бездеятельное провождение времени, был жесток, требовал более выполнимого, знал это, но, чем дальше увязал в таком полудобровольном повиновении его подручный, обожающий как будто всё, что исходило от его идола, тем больше сам он входил во вкус начальствования. В конце концов, ещё недели две спустя, пренебрежительное "Эй, ты" сменилось на "Сенька".
Около полудня ненадолго просияло мутное солнышко, и у ворот возникло оживление. Князь Пётр Иванович Хворостинин с людьми прибыл из Москвы в Приказ с поручением для Басмановых от самого царя.
В скором времени при всём боярском собрании были поклоны, была торжественно зачитанная князем грамота, где во многих больших словах говорилось о благодарности государевой и радости его, о спасительном победоносном деянии их, о том, что ожидает государь Алексея Басманова и сына его Фёдора ко двору в ближайшее время, и было полновесное, нарочно монетным двором отчеканенное наградное золото[23 - наградное золото – золотые монеты достоинством в рубль, не имевшие официального хождения как денежная единица, чеканились царским монетным двором специально как особое вознаграждение подданным за большие заслуги. Двуглавый орёл, избранный Иоанном IV в качестве единого печатного знака его власти, впервые был помещён на гербовой стороне монеты, чем сразу определял принадлежность и происхождение этого варианта богатства. В то время повсеместно рассчитывались монетным серебром, медью, или золотом "на вес"( в основном – привозным или трофейным, так что чей герб и профиль был на них отчеканен, значения не имело, хоть Сигизмунда II). Наградное золото явилось началом массового собственного российского валютного производства, и могло использоваться владельцами по их усмотрению.], что с двуглавым орлом московским на каждой тяжёлой монете. Нельзя выразить, как ликовало Федькино сердце, сколь всего мигом пронеслось в видениях. От переизбытка их он едва не забыл креститься и кланяться в ответ. Стряхнувший зараз все хвори и мрачные думы, воевода, принявши порядком эти дары, уже по-дружески обнялся с Хворостининым, и погодя пригласил его отпраздновать у себя. Гадая, миновала ли гроза, или ещё ждать чего, боярство расходилось после положенного времени, а чаще прочих витали межсобойные предречения неминучей напасти в виде чертей-Басмановых, которые всех их угробят, только дай срок.
Засиделись допоздна. Князь с воеводой много пили, да и Федьке подливали. Толковали о полоцком походе, поминали многих, но больше добром. Федька не встревал, конечно, да и об чём ему было говорить. Позапрошлый январь под Полоцком запомнился ему небывалыми трудностями зимнего походного бытия, напряжением немыслимым всех сил его существа, нацеленных на примерное исполнение порученного, а обязан он был при государе быть во всех его парадных выходах на войсковые позиции, в числе свиты, и, как положено, подносить рынде третьего саадака[24 - 2рында – придворный чин при великих князьях и русских царях. Нечто среднее между личной стражей и эскортом, выбирались из красивых статных юношей благородного происхождения, и обозначало это начало служебной карьеры. Обычно в рындах ходили год, не больше, после чего было понятно, годен ли юноша к дальнейшему росту. Рынд обычно было четыре, они постоянно сопровождали царя во всех походах и церемониях, и в личных покоях тоже по его усмотрению. Когда царь совершал торжественные выезды перед войсками, рынды, в особых великолепных белых с золотом одеждах, несли впереди него атрибуты воинской и государственной царской власти, прописанные в специальном церемониальном уложении. Это было, помимо знамени, изготовленное со всей возможной роскошью оружие, в частности – саадаки, целых три набора. По причине слишком юного возраста Фёдор Басманов, представленный Иоанну в ходе военной операции по захвату Полоцка ( зима 1562/63 гг.), был помощником рынды, носившего как раз третий царский саадак.] уставные регалии царского вооружения, да так же чинно вовремя принимать всё это обратно и убирать на хранение. Дело тут было не в постоянной озабоченности надлежащим внешним видом (за этим прислеживал распорядитель надо всеми рындами), и не в страхе что-нибудь перепутать во время выхода, а в том, что до настоящей войны ему ни разу так и не удалось добраться. Всё время при царских шатрах, и ни шагу тебе никуда. Мимо по дороге протаскивались обозы, пушки, месили грязищу со снегом, в непрестанной брани, множество служилых людей, часто – в ненастье, а зима тогда выдалась слякотная и хмурая. И среди этого, в сырой косой метели, ему отчётливо запомнился брат Хворостинина, Дмитрий Иванович, на коне, самоотверженно круг за кругом обводящий эту кашу строгостью направленных указаний. Воевода тогда был всегда где-то на передовой, где гремело день и ночь. А потом, в один из дней, сделалось тихо, пронеслось надо всем известие, что Полоцк взят. Мельком явившийся отец обнял его, наказал приготовиться к дороге. Государь препоручает ему доставить известие о победе Старицким. Почему поручено это было именно ему, Федька не знал, да и не раздумывал над этим. Однако кого ни попадя с победными реляциями да ещё к великим князьям не шлют, а значит, всё имелось у него необходимое для этого дела – и родовитость, и речью учтивой бойкое владение, и вид подобающий. Гордость возликовала. Получив в сопровожатые троих ратников, с запасными лошадьми и припасами на две недели, он отправился за четыреста вёрст, до Старицы, что в тверском уезде. Об истинном положении дел в царском семействе и исключительной значимости великого князя Владимира Старицкого[25 - Князь Владимир Андреевич Старицкий – внук великого князя Московского Ивана III Васильевича, двоюродный брат первого царя Ивана IV Грозного. Единственный сын удельного князя Андрея Ивановича Старицкого (ум. в 1537) и святой княгини Евфросиньи Андреевны Старицкой (Хованской). Удельные князья – это прямые родственники и престолонаследники ныне властвующего государя.] он узнает несколько позже…
– А Черкасский нынче на Москве особое дело имеет, слыхали? Пятигорских черкесов собирает под Государево знамя, – Хворостинин исподволь уже некоторое время наблюдал за казавшимся расслабленным, довольным Федькой. – Помнишь Михаила-то Темрюковича, Фёдор? Так вот, думается, и тебе там занятие найдётся.