– А что «ну-ну». У меня ничего более теплого и не было в то время. Да и не нужно было. Для Москвы хватало.
– Представляю, как вам было приятно!
– Ну местные ребята посмеялись для начала, а потом выволокли из каких-то своих загашников вот это вот произведение полярного искусства.
– Историческая вещь!
– Не говори! Сережа, мы ведь опаздываем!
– Не беспокойтесь, Юрий Васильевич. Нам лишь бы из города выбраться.
Из города наконец вырвались. Но легче не стало. Сплошная снежная пелена, хоть частично разбивавшаяся о многоэтажные городские сооружения, в чистом поле сгустилась в непробиваемое никаким дальним светом – а уж у «Вольво» он был не менее мощным, чем у каких-нибудь пограничных катеров береговой охраны – зыбкое и обманчивое туманно-кружащееся марево. Кроме того, начинало темнеть.
– Да-а-а, погодец, однако. – Чувствовалось, что Сергей, обычно элегантно и даже небрежно восседавший на своем месте, сегодня предельно сосредоточен и напряжен. – А их точно примут-то в такую метелюгу, а, Юрий Васильевич?
– Сережа, не отвлекайтесь, пожалуйста, – подал голос пассажир чиновного вида, которого именовали Николаем Родионовичем. – Я лично разговаривал с начальником службы информации Домодедова, и он совершенно однозначно уверил меня, что рейс «Бритиш эруэйз» непременно будет принят, правда с некоторым опозданием.
– Понял, – буркнул Сергей и, почувствовав, что сейчас именно тот случай, когда его словесные сентенции никого, в общем-то, не интересуют, накрепко закрыл рот и впился в руль еще более жесткой хваткой.
Действительно, сегодня не только Николай Родионович Попов – старший референт заместителя министра культуры, человек от природы немногословный и сдержанный, постоянно опасавшийся к тому же ненароком вылетевшим вольным и живым словом уронить свое государственное достоинство и предпочитавший поэтому, как и многие чиновники среднего ранга, беседовать лишь заранее заготовленными и отредактированными фразами, – хранил привычное ему значительное молчание, но и, как правило, общительный, говорливый и доброжелательно любезный Юрий Васильевич Владимирский, народный артист России, лауреат всех мыслимых и немыслимых премий, профессор десятка академий и университетов, художественный руководитель и главный дирижер Государственного академического симфонического оркестра «Москва», с удовольствием посидел бы в тишине, полностью отдавшись своим мыслям и воспоминаниям.
А вспомнить в связи с предстоящей встречей Юрию Васильевичу было что. И не потому, что в Москву после почти четвертьвекового отсутствия прилетал не просто один из величайших скрипачей нашего времени, – к величию Юрий Васильевич относился спокойно, вероятно, потому, что и сам был одной из непревзойденных «первых скрипок мира», – а потому, что этим желанным, долгожданным, но сегодня уже во многом загадочным зарубежным гостем был лучший друг его детства, юности, молодости Герка Райцер.
Когда Юрию Васильевичу случалось проезжать мимо огромной серо-каменной громады в районе метро «Новокузнецкая», в сердце его непроизвольно что-то «екало»: «отчий дом». Массивное шестиэтажное сооружение, возведенное на рубеже девятнадцатого – двадцатого веков, не отличалось особыми архитектурными достоинствами, но и по прошествии более чем полувека выглядело солидно и внушительно. Давно рассеялись по миру, а в большинстве своем и вообще завершили свое земное существование те, кому предназначалось жить в этих роскошных шести-семи-восьми и более комнатных квартирах: состоятельные московские адвокаты, врачи, хорошо оплачиваемые государственные служащие, артисты. Их роскошные апартаменты превратились в зачуханные коммуналки, в склочные «вороньи слободки», а дом… Дом продолжал оставаться несокрушимым, уверенным в своей мощи и значительности.
Впрочем, понятие «отчий дом» в случае Юры Владимирского было чисто номинальным. Правильнее было бы говорить о «материнском доме». Юра жил вдвоем с мамой. Когда настало время задавать сакраментальные вопросы: «А кто мой папа?», «А где он?» – следовали банальные отговорки: «На работе», «В длительной командировке»… Смутно вспоминался Юрию случайно подслушанный сквозь сон диалог мамы с бабушкой, его любимой «бабусей Таней», изредка наезжавшей к ним из Ярославля: «Ленка, ну не сходи ты с ума! Ну зачем тебе связываться с этим прилизанным обормотом! Ведь твой же Васька засыпает тебя письмами, телеграммами, мечтает вернуться…» – «Мама, того, как он со мной поступил, я ему никогда не прощу!» – «Ну и дура! В любом случае лучше уж свой подлец, чем чужой!»
Судя по всему, и своего подлеца не простили, и чужой не состоялся. Через некоторое время мама сообщила Юре, что отец погиб, работая в какой-то геолого-разведочной экспедиции, и больше к этой теме никогда в жизни не возвращалась.
Леночка Владимирская, в девичестве Локтионова, вступала в жизнь с мечтой о сцене. Начало сценической карьеры было весьма успешным: несколько удачных эпизодических выходов, две-три роли второго плана, отмеченные вполне благосклонными оценками, и… Дальше что-то не заладилось. То ли несвоевременное для сценической дебютантки замужество и последовавшее через положенный срок рождение ребенка, то ли недостаточная профессиональная подготовленность, то ли… ну что уж там греха таить – мама его, самая любимая, единственная, лучшая в мире, особым актерским дарованием не отличалась.
Но, принадлежа к той особой категории людей, которые, единожды вдохнув пыль театральных кулис, никогда уже не могли отрешиться от этого наркотического дурмана, Леночка Владимирская не оставила театр. Так началась ее работа в театральных пошивочных мастерских. Ну а поскольку руки у Леночки оказались поистине «золотыми», к шитью вскоре добавились и бутафорские поделки, отличавшиеся изяществом и остроумием.
Увы, любовь к театру на уровне пошивочного, а по совместительству и бутафорского цехов оплачивалась крайне мизерно. Леночку ценили, ее работа постоянно отмечалась благодарностями в приказах, не было случая, чтобы ее обошли ежеквартальной премией. Но жить на эти деньги одной с ребенком было невозможно. И потому большую часть свободного времени, проводимого дома, – а его было очень и очень немного – в комнате стрекотала швейная машинка. «Леночка, да бросьте вы свою грошовую работу! Вы же портниха божьей милостью! У вас же от заказов отбоя не будет! Ну зачем вам тратить время на эти дурацкие царские камзолы за копеечную оплату!» – клиентки, долгими месяцами выстаивавшие очередь к широко известной в артистических кругах Владимирской, искренне желали добра и ей и себе. Но Лена упорно не соглашалась расставаться с театром, прекрасно понимая, по-видимому, что без театра, без его призрачного, фантастического, нереального, но прекрасного мира вся ее и без того не слишком богатая событиями жизнь окончательно замкнется в четырех стенах, что расплатой за большее материальное благополучие станет полное одиночество, в котором, кроме стрекота швейной машинки и Юркиных болячек, не останется решительно ничего.
О том, как они с мамой «крутились» в его младенчестве, у Юрия Васильевича остались очень смутные воспоминания. Ни в какие ясли или детские сады он никогда не ходил. Иногда на несколько дней приезжала «бабуся Таня», иногда – когда у мамы была особенно напряженная предпремьерная «запарка» – его отвозили в Ярославль, изредка с ним сидели какие-то девчонки-студентки – зачаточные явления столь распространенного сегодня «бебиситтерства»… А большую часть своего детства Юра, как и многие другие «театральные» дети, провел за кулисами. И естественно, что у него, как и у других юных «сынов театра», в полной мере процветал комплекс «двойственных стандартов». Сидя в зале и эмоционально сопереживая героическим подвигам какого-нибудь Ивана-солдата, сражающегося со страшным, безжалостным Кощееем, Юра никогда не забывал, что скелетоподобный Кощей, стерев свой жуткий грим и сняв устрашающий костюм – сшитый, кстати, мамой, – превращался в добродушнейшего дядю Колю Семенова, чьи карманы вечно были набиты конфетами, которыми он щедро одаривал юную закулисную публику.
Театр, в котором служила Елена Владимирская, не располагал собственным оркестром. Спектакли шли под фонограмму. Но было несколько постановок, для участия в которых привлекались «живые» музыканты, ансамбль из шести – восьми человек. И если даже на простых репетициях Юра мог часами просиживать в темном, пустом, таинственном и сказочном зрительном зале, то уж с репетиций музыкальных его невозможно было выманить никакими калачами.
Упорного и терпеливого слушателя вскоре приметили.
– Мальчик, а поди-ка сюда. – Первая скрипка – крупный бородатый дядька с веселыми и озорными глазами – доброжелательным приглашающим жестом зазвал Юрку на сцену. – Ну что, нравится тебе, как мы играем?
– Очень.
– О как! Ну спасибо. А ты кто ж такой будешь?
– Я? Юра Владимирский.
– Понятно, что Юра. Но все-таки…
– Это сын нашей заведующей пошивочным цехом, – откуда-то из театральных недр прогудел голос помощника режиссера.
– Вот оно что. А годков-то тебе сколько?
– Шесть лет, четыре месяца и двенадцать дней.
– Вот здорово! Ты что же, каждый свой новый день считаешь?
– Конечно.
– А зачем?
– Мама сказала, что, когда мне исполнится семь лет, я стану совершенно взрослым.
– Теперь все ясно. А скажи мне, Юра Владимирский, ты ведь тоже, вероятно, играешь на каком-нибудь инструменте?
– Нет.
– А почему?
– Ну я же не умею!
– Вот оно что. Это бывает, но иногда проходит. Ну а петь-то ты умеешь?
– Нет.
– И петь не умеешь? Вот те раз. Совсем-совсем не умеешь?
– Ну я не знаю. Дома я иногда пою. Ну а в театре не пробовал.
– А если попробовать?
– Хорошо. А что спеть?
– Да что хочешь, что тебе больше нравится. «Родина слышит, родина знает»… – звонкий мальчишеский голос с великолепной интонацией, с естественной и гибкой фразировкой без напряжения заполнил собой весь идеальный в акустическом отношении старинный театральный зал.
Юра пел громко, самозабвенно, с огромным удовольствием и, разумеется, совсем даже не видел, как с каждой следующей фразой все больше и больше вытягивались лица и первого скрипача, и всех музыкантов ансамбля.
Впервые в жизни Юра услышал адресованные именно ему аплодисменты. Это было приятно. Не аплодировал лишь главный его собеседник, бородатый скрипач. Наоборот, он посматривал на Юру как-то озабоченно и даже встревоженно.
– Молодец. А говорил, что не умеешь. Ну а вот эту песенку, – он наиграл на скрипке какую-то довольно замысловатую мелодию, – сможешь спеть?
– Нет.
– Почему?
– Ну я ведь слов не знаю.