– Я просто дядя, а ты?
– А я Антон Монастырский. Из Красного Восхода. Что за Карасевкой.
– Что-то не похож ты на местного.
– Да, мы не отсюда. Сначала в Крыму жили, потом под Киевом, теперь вот, поближе к бабушке перебрались. Это всё из-за революции.
– Вот как. Что ж один? От мамки, что ли, сбежал?
Антон сдвинул брови. Он же не маленький…
– Дядя. Ты лучше мне скажи правду. Ты комиссар ОГПУ, да?
– А ты почему так решил?
– Да сапоги у тебя до колен, и галифе, и шлем со звездой, и френч.
– Глянь, какой малец, это кто тебя военным премудростям обучил? Учителя?
– Батя.
– И что теперь?
– А вот что.
Антон оглянулся. Дорога перед сельсоветом дымилась от жары и пыли. Отдыхал под колесом грязной телеги кот. Лошадь вздрагивала от слепней и поводила ушами, будто прислушиваясь к храпу мужика. Мужик лежал внутри телеги и морщился во сне от мух. Из-за двери сельмага выглянуло лицо молодой женщины. Её глаза остановились на Антоне. Женщина махнула ему рукой и сказала строго: «Смотри мне!»
– Мамка твоя?
На вопрос мужчины мальчик не ответил, сказал:
– А вот что. Глянь.
И медленно перекрестился, не сводя с дяди глаз.
Мужчина молчал.
– Что ж ты стоишь, дядя?
– А что надо делать?
– Как что. Ты же красный. Арестуй меня. Видишь, я в Бога верю. Вот, смотри.
Антон подошёл ближе, и глядя снизу в глаза чекисту, снова перекрестился.
– Ты сказал, тебя Антон зовут?
– Да. Антон Монастырский.
– Антон. Ты мамку с батькой не любишь?
Антон нахмурился.
– Чего молчишь?
– Я тебе сейчас не о мамке.
– Так, Антон, послушай, за религиозную пропаганду не тебя ведь, а мамку арестуют. Вот чего ты добиться можешь.
– Почему?
– А потому. Тебя по малолетству не тронут, а вместо тебя мамку – по этапу в Сибирь. Вот такие дела. Ну, веруешь и веруй, а лезть-то на рожон зачем, а?
…«Рожон»… Мама тоже говорит так. И что это такое – «рожон?». Антон очнулся. Всё так же мерно колыхалась в такт поступи лошади белесая, без конца и края, степь. Лезли в нос поднимаемые с пылью травинки. Взлетали красивые бабочки, вспыхивали в лучах и исчезали где-то в солнечном свете.
– О, Слепец наш, – сказала над ухом Антона мать и чмокнула детскую макушку.
Она запела:
– Над степью небо серебрится,
мой сын-роднуля сладко спит.
А я ему налью водицы,
и буду петь, душа горит.
Горит душа в молитвах жарких,
то к Богу сердце ввысь летит,
расти, мой сын, будь смелым парнем,
Господь тебя пусть сохранит!
– Что, мать, душа всё поёт? Ах, и хорошо до чего, мать, когда благодать вокруг Божья, вот душа и поёт. А благодать-то, сама знаешь, до самого неба, весь мир под благодатью. Только, беда, люди того не чают.
Антон выглянул из-под руки матери и посмотрел на слепого старца. По щекам старика ползли слёзы. Мальчику хотелось спросить маму, почему у старца так часто слёзы.
– Антон твой, Дарья, будет радовать людей Божиих, – сказал старик.
Слепец плакал и качал головой, говорил он ясным, чистым голосом, в этом голосе Антон слышал звон колокольчиков. Ему так казалось. Если человек говорит по-доброму, то будто колокольцы звенят. Это как в лесу. Нагнёшься к какому колокольцу, а он синим кувшинчиком ткнётся тебе в нос и так зазвенит, будто молитву читает. Вот как дивно Бог мир сотворил. А тут и птаха вдруг раз и вспорхнёт, прямо обдаст ветром, и уже где-то под небом помчится птичья песня. Каждая травинка, каждая пичужка Бога славит. До чего чудно на свете Божьем жить. Удивляется Антон.
– А что ж ты плачешь всё, дедушка Игнатий, – матушка положила деду в котомку угощения.
Слепец сказал:
– Вкусный ты, Дарья, хлебушек печёшь, такой духмяный. Смотри, Дарья, завтра гости придут, так ты им корову не отдавай.