Оценить:
 Рейтинг: 4.67

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2

Год написания книги
2016
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 >>
На страницу:
7 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мало того, что они прошли через все тяготы войны, но и сейчас они смогли примириться с судьбой. Как будто… так и надо. Как будто решили – раз так жизнь пошла, по такой колее, ну что? Ну что теперь делать? И так можно жить. Вот отличительная их черта – они не жаловались. И на Валааме я сразу это заметил. Там же жили инвалиды войны и тюремщики. И инвалиды войны никогда не жаловались, у них и в мыслях даже не было – кому-то писать, что-то просить, требовать. Нет. Действительно, они жили по правилам трёх «не» – не верь, не бойся, не проси.

Цена нашего счастья

Потом я поехал в город Климовск, это огромный интернат на 1500 человек. В Климовске я уже кушал с врачами, потому что так они решили. У врачей был отдельный светлый зал, украшенный большими пальмами в кадках, на окнах висели прозрачные шторы, врачи приходили на обед в белых халатах. Этот дом-интернат представлял целый ансамбль за оградой – там находились и жилые корпуса, и больница, и машины скорой помощи, и охрана. Я начал рисовать одного очень тяжёлого инвалида войны – без рук, без ног, лежал он на животе. Я его рисовал несколько дней и решил денёк передохнуть, съездить в Москву. Поехал. А когда вернулся, прихожу – пустая кровать. Как? Где он? – А мне говорят: уже умер, лежал и скончался. Так рисунок остался у меня незаконченный. Но я уже так проникся этим человеком, так почувствовал его страдания, что смог продолжить рисунок без натуры, по памяти, и закончил его уже у себя дома.

Потом я решил сделать портрет одного старика, инвалида войны, он жил в отдельной комнате. Когда я стал его расспрашивать о войне, он говорит: да сейчас всё сам увидишь, – и полез в шкаф, который стоял у него в палате. Вытаскивает оттуда и показывает мне свой китель на вешалке, а он весь в орденах и медалях, весь – и с правой стороны, и с левой. Я говорю: так и держите, так я и попробую нарисовать – будто вы мне его показываете.

А с другой стороны кровати у него стояла тумбочка. И я вижу, что на этой тумбочке лежит какой-то странный резиновый предмет. Спрашиваю: а что это такое? – А это, говорит, бандаж для грыжи, у меня грыжа белой линии живота, ещё до войны появилась. – Я удивился: а как же вы воевали? – Так и воевал, говорит, с грыжей. Время было такое тревожное, так люди хотели отстоять свою землю, что мальчишки прямо рвались на фронт. Мне предлагали остаться дома, но разве я мог? Я тоже хотел родину защищать. Я, говорит, на фронте был артиллеристом, и нам выдали пушку, которую приходилось ещё таскать и подымать на высотки. И когда у меня эта грыжа вылезала наружу, я её бандажом сжимал. А солдатам давали по 150 грамм водки каждый день. И вот, говорит, все ребята пьют, а я беру и смазываю этой водкой резиновую прокладку бандажа и металлические части – и так всю войну ни разу водки не попробовал. – Я говорю: давайте тогда и его нарисуем, этот бандаж.

Жизнь, прожитая честно

И вот на рисунке он с одной стороны держит вешалку со своим кителем с медалями, а на тумбочке здесь лежит этот бандаж. А он сам уже седой и смотрит на меня ясными, чистыми глазами. Фамилия его была Звёздочкин. Однажды он мне даёт бумажный свёрток и говорит: Гена, мне уже много лет, и у меня никого нет, здесь я живу на всём готовом. Я хочу тебе подарить свои облигации. – Я удивился: да зачем они мне, эти облигации, всё равно их теперь не используешь, их давно запретили. – А он спрашивает: знаешь десять заповедей Библии? А я придумал одиннадцатую – «не зевай». Так что, говорит, когда тебе дают, ты не зевай, бери. Я привёз домой эти облигации. Долго они у нас лежали. А лет десять прошло, и стали помаленечку эти облигации гасить. И я их постепенно вытаскивал, и нам с Люсей как раз хватало на чёрный день. По ним не выигрывали, но их гасили.

Вот такие удивительные встречи были у меня под Москвой.

Глава 52

2 февраля 2006 г.

Ночь тридцатая. На другое лето я поехал в город Клин под Москвой. Дом-интернат там располагался в старом особняке с колоннами. Справа и слева от центрального входа с широким подъездом находились ещё два флигеля.

В этом доме-интернате я сделал удивительный рисунок. Там жила женщина без лица. Она ходила, закрыв лицо марлевой занавесочкой, которая держалась на какой-то тесёмке или резинке. Справа на голове у неё находилась гноящаяся шишка, тоже закрытая марлевой салфеткой. Женщину звали Нюра. Я захотел её нарисовать. Нам дали комнату, туда никто не заходил, и мы с ней так вот вдвоём и работали.

У этой Нюры была ещё маска для лица, эту маску ей сделали в протезном институте. Она изображала молодое женское лицо с широко открытыми глазами и с чёрными бровями. Лицо на маске прикрывали сверху настоящие очки, дужки которых цеплялись за уши. Но у Нюры остались лишь какие-то маленькие выступы от ушей, я их видел под этой марлей. Когда я её попросил снять марлю, она ни за что не согласилась. И тогда я подумал, что первый рисунок сделаю с лицом, закрытым марлей.

Эта встреча в Клину с Нюрой стала одной из самых знаменательных для меня встреч. Мы сидели в отдельной комнате, никто нам не мешал. Одной рукой она опиралась на металлическую палочку, а в другой руке держала маску, которую ей изготовили по довоенной фотографии. Поза для неё, в общем, была не трудная, рисовал я её на большом листе хром-эрзаца чешскими карандашами. Рисунок сразу стал получаться и постепенно шёл к своему завершению. А Нюра рассказывала мне о своей жизни.

Естественно, я её сразу спросил: Нюра, что случилось с твоим лицом? – И она рассказала: жили мы с дочкой и мужем в Бресте, он был пограничник. Никто же не знал, когда начнётся война, поэтому мы с дочкой летом поехали к себе на родину в Тверскую область, а муж остался там. И вдруг я узнала по радио, что началась война. А когда я услышала, что немцы напали на Брест и сейчас там идут бои, я так испугалась, что потеряла сознание и упала лицом прямо в открытую печку. И пока я как-то сползла оттуда или как-то перевернулась… тут дочка закричала, прибежала родня, и меня отправили в больницу. Но что сделаешь, когда такой ожог? Сгорели глаза, нос, верхняя губа, уши, волосы, лоб, в общем, сгорело лицо. Осталась жива, но без лица.

Портрет женщины с сожженным лицом

Этот лист получился одним из самых сильных моих рисунков на тему о жертвах войны. О жертвах. Никто её не мучил, но всё равно она жертва войны. Так вот мы сидели – я рисовал, она рассказывала. Потом спрашивает: Гена, хочешь я тебе спою? – Я говорю: спой, Нюра.

И вот вдруг из-под этой марлевой занавески, которой было покрыто её лицо, раздался чудный, задушевный голос – мелодия русской песни «Липа вековая»:

Липа вековая над рекой стоит,
Песня удалая за рекой звенит.
Песня удалая за рекой звенит.

Песня длинная, это известная песня о том, как молодой парень любил девушку, но потом…

Время миновало, я уж под венцом,
Молодца сковали золотым кольцом.
Только не с тобою, милая моя,
Спишь ты под землёю, спишь из-за меня.

Липа, расколися на четыре пня,
Милая, проснися и возьми меня.

Такого конца песни я никогда не слышал. Вообще с русскими песнями происходит что-то удивительное. Их не отрицают полностью, они есть в сборниках русских песен, но из сборника в сборник переписывается только начало песни, а конец никогда не исполняется. Его нет в сборниках, его не поют русские народные хоры, нигде не услышишь, чем песня кончается. А ведь в конце песни самый смысл, наставление, как бы моральный итог песни. И я вот узнаю иногда окончание некоторых песен, которые знал, и поражаюсь – у них совершенно другое содержание, совсем другое. Причём всегда грустное, всегда даже трагическое. Настолько трагическое, что я уже стал думать, что и весёлые наши песни… может, они тоже не весёлые? Возможно, в них какой-то трагический надрыв? Вот, скажем, задорная песня, которую поют с весёлой такой удалью, «Вдоль по улице метелица метёт». Может, это тоже песня трагическая? Ведь там такие слова:

Вдоль по улице метелица метёт,
За метелицей мой миленький идёт…

И вот он поёт…

Ты постой, постой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя.

Потом он поёт…

Красота твоя с ума меня свела,
Иссушила, добра молодца, меня.
Ты постой, постой…

То есть он сошёл с ума, это идёт сумасшедший, и ему в этой метелице мерещится девушка. И он идёт в этот снег, в эту метель, и как бы хочет приблизиться к ней, ощупать её руками. Но он её не видит и только говорит… иссушила ты меня всего. А это совсем другой смысл, чем поют обычно. Да ещё как-то раз, вот тут я слышал, вообще переделали – за метелью моя милая идёт. Ну, это уже просто отсебятина какая-то. Нельзя же выбрасывать из песни слова, нельзя переделывать, как кому хочется. Ведь если песня века прожила с этими словами, так нельзя же её переиначивать – ни слова, ни мотив, ничего нельзя трогать. В песне – душа народа, а душу нельзя ковырять и переделывать, кому как хочется. Надо просто её слушать. Слушать и наслаждаться красотой русской души. Это необыкновенная откровенность. Такой откровенности нет ни у одного народа. Я поездил по миру, был и в Европе, и в Азии – нет нигде таких песен. Нет. Это только в России. И слова, и музыка, и чувства, и какое-то глубочайшее проникновение в душу человека. Это… что-то невероятное. Ни один писатель даже (может быть, кроме Толстого и Достоевского), ни один писатель так не понял русской души, как она открывается в песнях.

Или вот, например, другая песня, которую Нюра мне тоже спела, её иногда поют, но не до конца, и тоже слегка на другой, более легкомысленный мотив.

То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит,
То моё, моё сердечко стонет, как осенний лист дрожит.

Я начал эту песню петь, а Нюра поправляет: Гена, ты неправильно поёшь. – Я удивляюсь: почему неправильно? Мотив же правильный? – Она говорит: нет, неправильно, она поётся по-другому. Вот послушай (и спела совсем на другой мотив). Ты, говорит, чувствуешь разницу? Это трагическая песня, трагическая. И она должна звучать трагически. Тут недопустимы легкомысленные нотки.

Извела меня кручина, подколодная змея,
Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я.
Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я.

Нет уж мне житья без милой, с кем пойду теперь к венцу,
Знать, сулил мне Бог с могилой обвенчаться, молодцу.
Знать, сулил мне Бог с могилой обвенчаться, молодцу.

Расступись, земля сырая, дай мне, молодцу, покой,
Ты прими, моя родная, в тесной келье гробовой.
Ты прими, моя родная, в тесной келье гробовой.

Я когда услышал это, думаю… Боже мой! Боже мой! Где эти песни? Где? Кто их поёт? Неужели только женщина с обожжённым лицом, не видящая ничего вокруг, несчастная, может так спеть? Где наши народные артисты СССР? Могут ли они вот так спеть, чтобы слёзы хлынули? Чтобы душа затрепетала, представив всю эту сцену, как он рвётся к ней в могилу, чтобы лечь рядом в гробовой келье. Можно ли так любить? Так верно, до гроба? И что мы видим в жизни? Где эти примеры для подражания?

В общем, закончил я этот рисунок. И хотя был ещё целый дом-интернат, полный инвалидов, но мне не хотелось даже ни на кого больше смотреть, потому что я видел, что несчастнее Нюры никого нет. Кто-то там смеётся, кто-то грустит, кто-то там ходит, кто-то не ходит – но всё-таки это жизнь. А тут у неё такая страшная трагедия. Тогда я спросил: Нюра, ты можешь открыть своё лицо? – А она как бы за это время уже привыкла ко мне и отвечает: Гена, я открою лицо, если ты закроешь двери. Я пошёл, закрыл двери на щеколду. И она открыла своё лицо, вернее то, что осталось от её лица. Я тут же, не теряя времени, говорю: ты сиди так, а я буду рисовать.

И вот она так сидела, голову подпёрла рукой, кофточка на ней какая-то жёлтенькая была, слегка протёртая в локтях. И из кофточки выпал крестик на верёвочке, она его держит в руке, опершись на стол. Я так и нарисовал.

Нюра пела мне ещё. Всё это были русские песни на совсем другие мотивы, чем я привык слушать. Какие-то глубокие, сильные тона, краски какие-то рембрандтовские. Вот она ещё пела песню:

На улице дождик с вёдра поливает,
С вёдра поливает, брат сестру качает.

Это тоже известная песня, качает брат сестру и говорит ей – расти поскорее да будь поумнее. Сразу представляешь низкую избу, сумрак. И вот брат, сам ещё маленький, качает в люльке совсем крошечную сестру. И поёт ей эту колыбельную песенку. Я слышал много колыбельных песен, но русские… это что-то особенное. Русская душа – это, конечно… это такая доброта, такое удивление перед другими нациями, которые и хитрят, и изворачиваются, и стараются оскорбить русских. А русский (вместо того чтобы ударить кулаком по столу и как-то возмутиться) спокойно на всё это смотрит своими мудрыми глазами и молчит. Что говорить? И говорить-то бесполезно. Всё равно их не переговоришь, этих говорунов…
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 13 >>
На страницу:
7 из 13

Другие электронные книги автора Геннадий Михайлович Добров