Оценить:
 Рейтинг: 4.67

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2

Год написания книги
2016
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Потом стали сортировать принятые работы. Я спрашиваю: а моя картина? – Твою картину на Беговой повесим. На Кузнецком Мосту у нас состоится торжественное открытие под музыку, священники будут читать молитвы, окроплять наши картины, православный хор споёт, придут журналисты, пресса. А через месяц в рабочем порядке откроем выставку на Беговой, там уже ничего этого не будет. Но не расстраивайся, повесим твою картину.

Так и было. В Доме художника на Кузнецком Мосту торжества – в газетах, по радио, по телевидению сообщения об открытии выставки. А через месяц без всякого шума, без всяких объявлений открылась потихонечку выставка в зале на Беговой. А там четыре зала. В первом зале, центральном, около входа с левой стороны мою картину не вешают. Перетащили во второй зал. Во втором зале тоже места не нашлось. Потащили в третий зал – а это надо спускаться по лестнице в подвал, идти там по подвалу, потом снова подниматься по лестнице наверх, уже не каждый туда пойдёт. Но и там картине места не нашлось. Я спрашиваю: а где же вы её будете вешать? – А вот мы её повесим в последнем зале. Я смотрю – это довольно маленький зал, но уже все стены завешаны. Я говорю: куда же вы картину повесите, здесь уже всё занято? – А вот мы её повесим между окон, на этой стене. – Я возмутился: как? Там же ничего не видно, она же против света будет висеть, разве так вешают картины? – Если не хочешь, мы её вообще не будем вешать. Вот только здесь или нигде. И не спорь.

Что делать? Думаю… ладно. Повесили картину. Открывается выставка. Конечно, никто сюда не пришёл. А я спрашиваю у секретаря живописной секции: можно я там поставлю столик и стул, чтобы писали отзывы? – Ставь, говорит, пусть пишут. Я поставил там столик, стул, тетрадь и ручку положил. И приходил всё время, наблюдал, переживал – смотрят ли мою картину. Если кто-то приходил смотреть, я тогда включал электрический свет, и картина освещалась. Но появился кто-то из дирекции и говорит: вы зачем тут хулиганите? Вы что тут наш свет жжете? Вы знаете, сколько мы за него платим? – Я отвечаю: давайте я буду платить за этот свет, но нельзя же в темноте картину показывать, она висит совсем против света. – Ну ладно, только потом гасите свет, когда будете уходить.

А там рядом с Беговой улицей находится Боткинская больница. Это был май месяц, тепло, и больные гуляли по окрестностям больницы. И какой-то любопытный ходил там по улице, бродил и забрёл на эту выставку. Посмотрел на картину и ушёл. Через какое-то время идут уже несколько человек – на костылях, в гипсе ковыляют. Пришли, посмотрели картину, написали что-то в книге отзывов, ушли. И смотрю – идут ещё люди из этой больницы, кто с перевязанной рукой, кто с перевязанной головой, кто просто в пижаме, в общем, больные. И потом эти зрители из Боткинской больницы так и ходили, пока работала выставка.

А в конце зала, где висела картина, находилась дверь в редакцию газеты «Московский художник». Как раз в это время редактор этой газеты решил увольняться. И он тоже посмотрел мою картину, она ему понравилась, и он мне говорит: Гена, я увольняюсь, я тут тридцать лет проработал и тридцать лет писал ложь. Писал не то, что хотел, а то, что меня просили или заставляли. Но сейчас я им хочу напоследок дверью хлопнуть. И он вскоре поместил в газете небольшую яркую заметку о «Прощальном взгляде», сделал картине как бы рекламу. А газету эту получали все художники, потому что она была единственной, где печатались разные статьи, заметки, объявления о выставках, о полученных званиях, соболезнования об умерших (сейчас она давно уже не выходит).

И я смотрю – приходят художники к картине… одни, другие, третьи, отзывы оставляют. А потом посетил выставку поэт Иодковский, мой приятель. Он посмотрел, и ему так понравилась картина, что он сел на подоконник, тут же сочинил и написал в книге отзывов стихи:

Весною, в мае, перед вишнями,
Искусство возвратилось снова
От футуристов к передвижникам,
От злых художников – к Доброву.

Люди приходили, читали чужие отзывы, писали свои, спорили. В общем, пока картина висела, появилось восемьдесят отзывов, и все – только о картине «Прощальный взгляд». Хотя там было четыре зала завешано портретами, картинами, натюрмортами и пейзажами.

После этого я вздохнул полегче. Вскоре в этом же году наметилась зональная выставка в Центральном Доме художника (то есть выставка художников Москвы, Московской и близлежащих областей). И я опять подал картину. Но поскольку уже знали, что она висела на весенней выставке, то её легко приняли и на зональную.

И вот я прихожу в Дом художника на Крымском валу. По одному залу иду, ищу картину, по другому, по третьему (там много залов). И вдруг смотрю – стоит столб (подпорка такая, которая потолок подпирает в зале), и прямо напротив этого столба на щите висит моя картина. То есть столб загораживает, делит картину пополам. Для того, чтобы её увидеть, надо встать прямо перед картиной спиной к столбу. Но это близко, и всю картину не увидишь. А если хочешь увидеть всю целиком, то надо отойти. А тут столб мешает.

Я подошёл к Попову, он делал экспозицию. Говорю: Игорь Александрович, как же можно картину здесь смотреть, её же не видно, нельзя ли в другое место её перевесить? – А он так невозмутимо отвечает: ничего, увидят, не волнуйся… ты, главное, не волнуйся. Куда её перевесить? Всё занято, никуда её не повесишь. Ой, ну что ж, пришлось опять смириться. Но, несмотря на это неудобное место, люди постоянно подходили, буквально целая толпа стояла около картины, и все молча смотрели.

И потом узнаю – вышла газета «Советская Россия» с публикацией о выставке. И там пишут, что открылась зональная выставка в Москве, в ней участвуют Тальберг, Попов… те, другие – десяток имён назвали. А в конце заметки читаю – там также висит интересная жанровая картина Геннадия Доброва «Прощальный взгляд». (Люся сразу подметила эту уважительность к картине). Но к этому времени появилось уже несколько упоминаний о «Прощальном взгляде» в разных газетах.

После этого начинается подготовка уже к республиканской выставке в Манеже. И «Прощальный взгляд» опять не хотят вешать. Мне некоторые советуют – напиши апелляцию Ткачёву Сергею Петровичу (он тогда руководил республиканским Союзом художников). Мне как-то не хотелось этого делать, ко мне и так относились не очень хорошо. Но потом подумал, что если после апелляции картину повесят, то это для меня будет важнее всего. И я написал апелляцию Ткачёву. Он велел картину повесить. Повесили. Но потом оказалось, что Ткачёв её плохо разглядел. Когда он подошёл поближе и увидел в руке у пьяницы топор, он говорит мне: сейчас комиссия придёт, ты возьми красочкой замажь этот топор. И всё. А если он тебе так дорог, то после выставки ты эту красочку сотрёшь скипидаром, и у тебя опять появится топор. – Я отвечаю: а зачем я буду его замазывать, если так задумано. Это же у него пьяный психоз, он допился до того, что ему уже не жалко ни жены, ни ребёнка. У жены рука поранена, забинтована, а ему пьянство дороже семьи, дороже всего.

Подошёл Сидоров, его заместитель. Ткачёв говорит: вот я ему советую топор замазать. Сидоров сразу поддержал: конечно, конечно! Пусть уберёт топор. Зачем топор? Нет, с топором нет, не будем брать.

Ну, время идёт, картина висит, я топор не убираю. Проходит несколько дней, выставка ещё не открылась. Ткачёв опять меня спрашивает: ты убрал топор? – Я говорю: да нет, не убрал.

Тогда Сидоров собрал группу из нескольких художников, которые в Манеже выставку готовили (в основном председателей союзов из других городов), подвёл их к моей картине и говорит: как вы считаете, оправдан ли здесь этот топор? Я ему советую его убрать, правильно я говорю? – Они подобострастно соглашаются с ним: да, да, конечно, правильно. – Сидоров спрашивает меня: откуда ты взял топор в Москве? – Я отвечаю: а почему вы решили, что эта картина о Москве? Может быть, она о каком-нибудь другом городе? – Нет уж, ты не оправдывайся. – И тычет пальцем в какого-то художника. Спрашивает его: у тебя есть дома топор? – Тот отвечает: нету, нету. – А у тебя есть топор в квартире? (Другого художника в грудь тычет.) – Нету-нету-нету. – А у тебя…

В общем, всех он так тыкал, спрашивал – ни у кого топора дома не оказалось. Тогдая говорю: ау меня дома есть топор. – Он: и у тебя нет, врёшь ты всё. Если ты художник-реалист, ты должен правду отображать, а не выдумывать. – Я разозлился и говорю: ах, так? Сейчас я вам привезу топор из дома.

Я побежал на троллейбус, приехал домой, схватил этот топор строительный и вернулся с этим топором обратно в Манеж. Бегу, запыхался. Смотрю, Сидоров с Ткачёвым уже идут к своей машине, собрались уезжать. И когда увидели, что я бегу к ним с топором, они быстро залезли в машину и подняли стёкла. Я подбежал и говорю: вот топор, видели? И показываю им топор через стекло. – А они кричат шофёру: давай скорей, поехали отсюда. (Как бы то ни было, и топор я не убрал, не замазал на картине, и картина осталась в экспозиции.)

В Манеже у картины «Прощальный взгляд». Фото 1985 года

Настал день открытия выставки, полно публики. Перед картиной постоянно стояли люди – и на вернисаже, и в последующие дни. Люся приходила в Манеж каждый день, смотрела книгу отзывов, записывала, большинство отзывов было о «Прощальном взгляде». Люди шли и спрашивали уже в раздевалке – где висит «Прощальный взгляд»? А однажды, уже под конец дня, я иду к выходу (выставка закрывалась), вбегает какой-то человек и спрашивает: где тут мужик с топором лежит? – Ему говорят: вон туда беги, в конец зала. Он побежал. Ну, в общем, успех картины был потрясающий.

Потом приходил на выставку Горбачёв, его тоже подводили к моей картине. (А он тогда как раз издал указ о вреде пьянства-алкоголизма.) Я не знаю, что он говорил о картине, потому что это было без меня, мне просто рассказали об этом смотрители. А художники тогда стали на меня нападать: а ты жулик, ты хитрец, ты нас всех обманул, ты узнал, что Горбачёв издал указ о вреде пьянства, сразу же подсуетился и написал свою картину. – Я говорю: а вы смотрели на дату, когда эта картина написана? Сейчас 1985 год, а я её написал в 82 году, тогда не было ещё ни Горбачёва, ни его указа о пьянстве.

А народу у картины собиралось всё больше и больше. Много было пожилых людей, с палочками. Я тогда стал приносить стулья, расставлял их рядами, чтобы люди сидели и смотрели. И вот они сидят, сидят, смотрят, смотрят, потом начинают делиться впечатлениями друг с другом. (А я тоже за ними наблюдал издали, иногда делал набросочки с натуры.) Но, конечно, такая привилегированность картины нравилась не всем. Ко мне как-то подошла женщина, видимо, из академической художественной сферы, и говорит: уберите стулья, вы нарушаете элитарность нашего искусства. – Её спесь меня сильно задела, я отвечаю: это не ваше искусство, я рисую для простых людей, а не для какой-то элиты. Как людям удобнее, так они пусть и смотрят. Если им интересно сидеть и смотреть картину, пусть сидят, а если неинтересно, они вообще подходить не будут. Она ушла недовольная.

Выставка заканчивалась, и её начали осматривать комиссии по закупке работ. Сначала шла Третьяковская галерея, отбирала то, что ей нужно. И смотрю – на обратной стороне моей картины появилась зелёненькая бумажка: «Третьяковская галерея».

Глава 53

3 февраля 2006 г.

Ночь тридцать первая. Моя радость, что картиной заинтересовалась Третьяковская галерея, оказалась совсем недолгой. Вскоре выяснилось, что всё очень быстро переиграли, и в результате я забрал картину в мастерскую. На этом триумфальное шествие картины от весенней выставки через зональную на республиканскую было закончено. Когда же следом наметилась всесоюзная выставка и я хотел её и там показать, то мне сказали: ты ещё не академик, чтобы одну и ту же картину везде показывать.

Тут интересно для меня было ещё одно обстоятельство. Во время показа на выставках этой картины появились новые знакомства. Я почти всегда находился в зале, наблюдал издалека, как смотрят картину, и делал наброски со зрителей – один выше, другой ниже, один с палочкой, другой с какой-нибудь девушкой, или мать с ребёнком. Все или стоят, или сидят и смотрят картину, или, разговаривая, показывают на неё руками. В общем, я познал все авторские радости, которые может испытать художник от публики. Меня и благодарили, мне и руки целовали, и выражали всяческое ко мне уважение и любовь. Столько адресов мне надавали, столько телефонов, что когда закончилась выставка (она длилась целый месяц) и я собрал все эти телефоны, то был в полном недоумении – кто их давал и когда. У меня память плохая, я только как художник могу запомнить зрительно.

Как-то я проходил по Пушкинской площади и возле газеты «Московские новости» свернул в арку, в проходной двор. Туда я зашёл просто так, из любопытства, ещё милицейская привычка осталась. Когда мы выходили на работу на территорию, то одной из задач наших было узнавать проходы между домами, всякие проходные дворы, калитки. Помню, как начальник отделения говорил – вы должны знать настолько хорошо свою территорию, что даже камень, который лежал вчера, а сегодня его почему-то нет на месте, должен вызывать у вас подозрение – куда он делся. Вы должны досконально знать все ходы-выходы в подвалы, на чердаки, кругом, потому что везде преступники, которые всё знают и везде ориентируются. Они могут в любую дырку шмыгнуть, перелезть через забор, пробежать проходным двором или через арку и двери выйти на другую сторону дома. И милиционер тоже должен всё это хорошо знать. (Конечно, я уже уволился давно, но тем не менее вот эти навыки собаки-ищейки остались.) Но это так, к слову…

И вот я зашёл в эту арку, смотрю – передо мной дом и подъезд. И на этом подъезде написано «Редакция журнала Век XX и мир. Я зашёл туда, поднялся на второй этаж и спрашиваю: можно видеть редактора?

Зашёл к редактору и говорю: я вот ездил по домам-интернатам, рисовал инвалидов войны. Это было уже давно, шесть лет я их рисовал, да ещё шесть лет работы лежат невостребованные. Может быть, вы посмотрите? – Он отвечает: принесите фотографии.

Я принёс. Он посмотрел, встал из-за стола и спрашивает меня: вы хотя бы понимаете, что вы сделали? – Я говорю: а что я сделал? – Вы понимаете, что это такое? (И трясёт этими фотографиями.) Это же б-о-м-б-а! Б-о-м-б-а! Если это показать, это взорвёт весь мир! Вам придётся съездить куда-нибудь в два места, чтобы взять интервью у этих своих натурщиков, которых вы рисовали. А мы поместим этот материал в журнале. Можете съездить хотя бы в Волгоград и на Валаам? – Я отвечаю: на Валааме их уже нет, их всех перевезли в Петрозаводск и в Видлицы. – Ну, тогда съездите в Петрозаводск и в Волгоград, редакция вам всё оплатит. – Я говорю: вы знаете, в Петрозаводске сейчас находится Серафима Николаевна Комиссарова, я её рисовал на Валааме, но рисунок этот посчитал неудачным. Можно мне тогда ещё раз её нарисовать? – Он отвечает: это было бы очень хорошо. Нарисуйте её. А в Волгограде просто возьмите интервью.

Мне дают деньги, оплачивают туда-сюда дорогу, проживание в гостинице, суточные – и вдруг я из совершенно нищего превращаюсь во вполне себя обеспечивающего гражданина. (Только, говорят, сохраните все билеты, чтобы потом можно было отчитаться.)

Я съездил в Волгоград, взял интервью в Волгоградском доме-интернате (сейчас совершенно забыл, как эту женщину звали). В общем, она рассказала мне, где она потеряла руки, как вернулась в родной Сталинград после войны, как шла по знакомым с детства улицам и видела город, такой же весь разрушенный и покалеченный, как и она сама. Я представил эту картину и вспомнил отрывок из песни военных лет:

Ветер печальную песню поёт,
Море безумно грохочет.
Город родной из тумана встаёт,
Сердце обнять его хочет.
Пусть обгорелые окна стоят,
Пусть почернел потолок,
Что же мне делать, не знаю, друзья,
Я не вернуться не мог.

В общем, это песня о солдате, который приезжает в свой разрушенный город. И вот так примерно эта женщина рассказывала мне о своих чувствах при встрече с послевоенным Сталинградом.

Я жалею только об одном – жалею о нелепом воспитании в художественной школе. В начале 50-х годов, когда ещё сохранились следы войны, на полях танковых сражений лежала разбитая техника, вся земля ещё кровоточила – нас учили штриховать фон за натюрмортом, учили складочки отделывать, закрывали нас какой-то громадной пеленой, чтоб мы не видели и не знали, что происходило совсем недавно. И мозг наш не развивался в этом направлении – чтобы поехать посмотреть, как-то это нарисовать – ведь детские впечатления самые сильные.

Да и потом в институте тоже как-то… Я бы мог поехать ещё тогда в те места, где гремела война. Почему всё прошло мимо меня? Мало того, что я не участвовал в войне по малолетству, так я ещё и после войны, можно сказать, ничего не видел. И был так воспитан, что как бы и не надо этого видеть. А когда я захотел увидеть, то уже почти всё застроили, подчистили, покрасили, и оставались лишь какие-то кусочки небольшие на память человечеству о недавнем военном времени. Так что я захватил уже последних людей, по которым война прошлась таким катком, что они насилу выжили. Как написал мой товарищ, поэт Слава Ананьев, когда посмотрел мои рисунки:

Вам случилось безжалостно выжить,
Половину себя потеряв.

(Это большое стихотворение, потом когда-нибудь я его прочитаю.)

Я, конечно, с удовольствием поехал в Петрозаводск, разыскал Серафиму Николаевну. Раньше на Валааме она жила на первом этаже, а там её почему-то поместили в психиатрическом отделении чуть ли не на шестом этаже. Я, не теряя времени, сел её рисовать. Она смотрела какой-то старенький телевизор, у которого сзади даже крышки не было, и все телевизионные внутренности – лампы, провода, штыри всякие – всё это торчало снаружи.

Уголок России

В комнате вместе с ней жили ещё три женщины, одна из них психически больная. Вот эта больная постоянно заходила в санузел, брала чужие зубные щётки и пользовалась ими по своему усмотрению. В это время другая женщина начинала кричать: что ты делаешь?! Положи сейчас же мою щётку на место! В общем, такие сценки. Потом приходил почтальон – безрукий инвалид на маленьких ножках и с большой головой. Вместо рук у него были насадки, которые оканчивались зажимами. И вот он брал этими зажимами какое-нибудь письмо и подавал: это вам письмо. А сам такой приятный парень – волосы курчавые, брови густые, красивый и вот такой несчастный. Но он как-то не чувствовал себя несчастным – весело шутил с больными, работал, был при деле.

В общем, собрал я литературный материал в Волгограде, сделал рисунок в Петрозаводске. Возвращаюсь, приношу в редакцию. Редактор говорит: хорошо, теперь мы будем думать, как всё это опубликовать. Думают, думают. Неделя прошла. Я звоню, спрашиваю: ну как? – Пока никак, ещё надо подумать.

А в это время мне позвонил Борис Никанорович Попов, старейший член московского Союза художников, участник войны. Он был живописец, член партии, активист. И он мне говорит: Гена, я давно за тобой слежу, как ты развиваешься, как твои работы появляются на выставках, как ты преодолеваешь все эти препоны, которые тебе подставляют каждый раз. Ты знаешь, говорит, время изменилось, Горбачёв пришёл к власти, началась перестройка. И теперь можно показать твои портреты инвалидов войны. – Я обрадовался: неужели? – Да, говорит, можно. Давай сделаем вечер в Доме художников на Кузнецком Мосту в кинозале, пригласим ещё одного живописца и одного плакатиста. Вот сделаете вечер, придут люди, посмотрят. Это будет как бы твоя первая выставка на виду у всех. – Я опешил: Борис Никанорович, ну как так? Я же шесть лет их рисовал, их не принимали, шесть лет ждал, и вдруг вы предлагаете мне их выставить на два часа, разве это серьёзно? Что такое вечер? В семь часов он начнётся, в девять закончится. Ну какой уважающий себя художник выставляет работы на два часа? – А Борис Никанорович говорит: Ген, соглашайся, ты ещё сам не понимаешь. Как говорил Тютчев –

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
9 из 13

Другие электронные книги автора Геннадий Михайлович Добров