Оценить:
 Рейтинг: 4.67

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2

Год написания книги
2016
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Я никак не мог оторваться от этой Нюры. И спрашиваю: Нюра, а ты ходишь гулять или всё время сидишь тут, в этом доме-интернате? – Нет, говорит, хожу. А когда я гуляю, я надеваю эту маску на лицо, а сверху платочек подвязываю. И издали никто не обращает даже внимания на меня, что я такая инвалидка. Это только когда близко подойдут, тогда пугаются, а на расстоянии не видно. – Я предлагаю: ну, пойдём с тобой погуляем. – Она так обрадовалась: давай, пойдём, сейчас я оденусь. (Вот она надела эту маску на себя, платочек, и мы пошли с ней, она говорит: у нас тут река есть, можно к ней по дорожке спуститься.

А это не дорожка, это тропинка. Идёшь по ней – а кругом высокие некошеные травы стоят, всё в цветах, всё в этих бабочках, стрекозах, кузнечиках, солнце светит. И эти травы прямо скрывают, идёшь, а они выше тебя. Нюра палочкой ощупывает тропинку, а я её держу под руку. И вот мы спустились с ней к речке, прошли к мостику, вдоль реки немного погуляли. И я смотрю – тут кладбище рядом с рекой, в лесочке, и там развалины церкви. Я говорю: давай подойдём к церкви, посмотрим, что осталось от неё?

И мы пошли по другой дорожке, поднялись к церкви. Колокольни нет, крыша провалилась, стропила сгнили, железо торчит в разные стороны – одни руины. Вороны только над ней летают, и травы кругом цветут, они всё вокруг заглушили. Потом мы повернулись и пошли в дом-интернат. Там я с Нюрой простился. Не захотел больше никого рисовать и уехал в Москву. А ещё когда я её рисовал, то как-то спросил: а дочка приходит? – Приходит, говорит. И я взял у неё телефон дочки.

Приехал в Москву. И всё время эта Нюра не выходит у меня из головы – как она там? А она говорила мне как-то: видишь, на голове у меня марлевая накладка? Это я шла одна, упала, ударилась головой о какой-то угол и пробила себе голову, а теперь эта трещина в кости не срастается, гной идёт оттуда, из головы. (Я ещё подумал – это серьёзная рана.)

И я из Москвы стал звонить дочке: как Нюра? – А она говорит: а вот как вы уехали, так через неделю мама умерла. – A-а?! Боже мой, умерла? Я пришёл в отчаяние. Потом расспросил подробности и спрашиваю: а вот я рисовал её маску на лицо, вы не могли бы мне отдать её на память? – А дочка отвечает: вы знаете, когда мы её хоронили, то маску положили в гроб, у нас уже нет её маски.

Вот такая судьба была у Нюры Ивановой. И имя-то какое русское…

После работы в Подмосковье я подумал – а ведь есть инвалиды ещё и в Москве. И действительно, дали мне адрес Бориса Милеева, он жил на Коровинском шоссе. Пришёл к нему. Сначала он отказывался: нет, нет, я не буду позировать ни в коем случае, не нужно мне ничего, деньги у меня есть, сейчас вот бутылочку куплю, выпью, и всё. И не надо меня рисовать, ничего этого мне не нужно. А потом, когда узнал, что я родом из Омска, так рот и открыл. Говорит: о, земляк! Тогда другое дело, тогда давай рисуй. – Я спрашиваю: а как ты тут живёшь? Без обеих рук – как же ты справляешься? Тебе никто не помогает? – Один, говорит, живу. А что, я же солдат, я должен всё уметь.

А у Бориса не было кистей рук, чуть-чуть ниже локтя руки оканчивались культями. Но когда его оперировали после контузии, то раздвоили ему концы культей, получились такие захваты, и он ими мог что-то держать. Кроме того, когда я вышел на его балкон, то увидел в ящике десятки каких-то приспособлений, зажимов, пилу, молоток, клещи – и всё это привинчивалось к протезам, которые он одевал на руки. Ещё он много курил и вот этими зажимами держал сигарету.

Фронтовые воспоминания

Кроме того, у него была пишущая машинка, и он постоянно на ней стучал. На эти культи он надевал резиновые насадки, на которых были металлические штыри. Вот этими штырями он бил по клавишам на пишущей машинке и довольно быстро печатал. Я спрашиваю: Борис, а откуда у тебя машинка? – Он говорит: да эта машинка уже тридцать лет у меня. Ты знаешь, после войны я не знал, как жить, чем зарабатывать. Ходил на рынок, а там воры у людей срезали сумки и снимали часы, а продавать боялись из-за того, что их поймают, заставляли меня заниматься этим. Я ходил по рынку из конца в конец, продавал часы, а деньги им отдавал. Они расплачивались со мной, и я каждый день был сытый и пьяный, они поддерживали моё существование.

А потом государство стало помогать инвалидам как-то найти себя в жизни, чтобы они не бродяжничали, не попрошайничали, не связывались с ворами и бандитами, стали их обучать разным специальностям. И вот нескольких инвалидов обучили печатать на пишущих машинках. Борису привезли домой эту большую машинку, он сначала печатал бланки какие-то, разные постановления суда, в общем, выполнял работу секретаря. Печатал хорошо, чисто, быстро и получал зарплату. Теперь ему дают в перепечатку и секретные бумаги, если что-то надо срочно, и он уже привык печатать каждый день. Я спрашиваю: а ты можешь сейчас чего-нибудь печатать, а я тебя буду рисовать? – Да это, говорит, для меня самое лучшее. Ты рисуй, а я буду печатать. Я его за машинкой и нарисовал. Тут у него на столе насадка на руку, которая держит сигарету, дымок вьётся, пепельница. А сам он на машинке печатает в профиль – лысый, крепкий такой. Омск всё вспоминал. Мы, говорит, жили на самом берегу Иртыша, на пригорочке дом стоял, сестра и сейчас там живёт с мужем. Там такая красота кругом – и лодка у нас была, и садик, и росло там всё, и цвело.

Но Борис меня сразу предупредил: ты мне должен покупать бутылку вина за то, что я сижу тут для тебя. Я принёс ему бутылку вина в первый же день. А он требует: ещё купи! – Я объясняю: но у меня больше денег нет. – Он говорит: я тебе дам денег, сходи купи. Пришлось идти. И вот с тех пор или он сам на свои деньги покупал с утра, или меня посылал, давал свои деньги, но у него две бутылки в день уходило. Жара стояла, дома он ходил босиком, в одних трусах, с обнажённым торсом. И когда он выпивал, он преображался. Включал телевизор, но равнодушно смотреть не мог. Диктор читает последние известия, а он так возбуждается, култышками машет, комментирует: да если бы у меня были руки, я бы так ему сейчас врезал. В общем, зрелище непередаваемое. Руками машет, подбегает к экрану, прыгает, грозит, кричит – лицо свирепое, ноздри раздуваются.

Но порядок у него в квартире был удивительный – кровать заправлена, подушки укрыты накидками с узорами, ковры лежали и на полу, и на стене висели. А однажды я видел, как он пылесосит свои ковры, берёт культями эти части от пылесоса и ловко меняет насадки. Я спрашиваю: а как ты вообще живёшь, не страдаешь без женщин? – Нет, говорит, ко мне приходят и молодые девочки, и постарше. А одна ко мне ходит давно, уже как жена мне.

Адреса моих будущих героев в Москве мне давали в управлении социального обеспечения, там уже знали, что я рисую инвалидов войны. И следующее моё знакомство состоялось с Максимом Геевичем Кречиком, украинцем. Я сначала с ним созвонился, а потом пришёл (он жил в переулочке около Даниловской площади с женой Тамарой и её сыном, школьником). Максим Геевич ничего не видел, пуля прошла ему по лицу, выжгла сразу оба глаза. А в остальном он был здоровый, крепкий, огромного роста и с сильными руками. А когда он сел и китель свой накинул – там у него столько медалей оказалось, просто лавина свисала до самого стола. Он работал на дому, собирал патроны для электрических лампочек. Сначала брал керамическое основание патрона, руками нащупывал там медные контакты, вставлял детали и отвёрткой закручивал шурупчики. Это довольно ювелирная, утомительная работа даже для зрячего, а он всё делал на ощупь. У него тоже была маска с нарисованными глазами, как у Нюры, но поменьше, и она одевалась как-то на нос. В этой маске он иногда ездил на своё предприятие (которое предоставляло ему работу), а жена Тамара Михайловна его сопровождала.

Ветеран войны и труда

Один раз я ездил с ним на его работу. Поехали мы на трамвае, потом пешком шли долго. Пришли на предприятие «Труд слепых», там в зале состоялся концерт. Он сел на первый ряд рядом со своими товарищами, все с медалями, все слепые – сидели, слушали, а на сцене выступали артисты. В общем, он был очень уважаемый ветеран, серьёзный, никогда не пил, не курил, жил с семьёй. Сын у Тамары Михайловны остался от первого брака, она познакомилась с Максимом Геевичем, будучи уже разведённой. И не последнюю роль здесь сыграла его квартира (она откуда-то приехала с сыном, жилплощади не имела). Но ухаживала она за Максимом Геевичем добросовестно.

Он получал приличную пенсию, а сама она работала на Гознаке. Ещё он каждый год ездил на Украину к своим родственникам – и один ездил, и с женой. Он перенёс много операций на лице, часто лежал в госпитале, в общем, был мужественный человек. Уже после того, как я его нарисовал, мы много лет перезванивались. Но потом он получил другую квартиру, и как-то следы затерялись. А рисунок остался.

Детские слёзы

Особо я хочу рассказать о посещении протезного института в Москве. Этот институт находился в районе Донского монастыря, в переулочке у Ленинского проспекта. Туда приезжали протезироваться люди со всего Советского Союза – делали и протезы рук, и протезы ног, и протезы лица, как у Нюры Ивановой и у Максима Геевича Кречика.

Несмотря на то, что люди приезжали со своими несчастьями, собираясь вместе, они и шутили, и громко разговаривали, и разные артисты там у них устраивали концерты. Много детей там протезировалось, сцены происходили просто незабываемые. Однажды после рисования стою, мою руки (от следов грифелей). Вдруг подбегает мальчик маленький без обеих ручек. Голова вся забинтована (потому что бегает, падает, расшибается). И он так смотрит на меня и спрашивает: дядя, а что ты делаешь? Я прямо вздрогнул, растерялся от его вопроса. А потом догадался, что он не понимает, что я делаю, – у него же нет ручек. Разве такое забудешь? В этом протезном институте я сделал два рисунка с детьми, как образы детей-инвалидов (а разве их не было после войны?).

В протезном институте

У меня был товарищ Володя Щукин, композитор, он писал хорошие детские песенки и сам их исполнял под гитару. Я ему рассказал про этот протезный институт и спрашиваю: ты можешь прийти им поиграть? – Он говорит: конечно. Взял гитару, и мы пошли. Там собрали детей, он стал им играть, петь, они сидели, слушали. А потом Володя мне рассказывает: Гена, так трудно было выступать, я привык, что мне хлопают, кричат «браво», а тут дети смотрят на меня и молчат – никакой реакции. Может быть, у кого-то ручек нет или хлопать как-то неудобно. Другие, наверно, не знают, как вести себя с артистами. И вообще мне так их жалко, что какой-то ком в горле стоял всё время, и весёлые слова трудно произносились.

Потом Володя гитару поставил на пол, придерживает её, стоим, разговариваем, а этот маленький Андрюшка без обеих ручек лёг на пол на спину, ножки протянул к струнам гитары и водит ими по струнам, звуки пытается извлечь. И другие дети тоже облепили гитару, щиплют струны, пробуют играть…

Однажды мне в этом протезном институте рассказывают: вы знаете, у нас такая интересная история произошла несколько лет назад. Протезировался здесь из Волгограда один инвалид войны без рук и без ног, Василий Иванович Лобачёв. Ему сделали протезы, он уехал. А через какое-то время приезжает девушка, тоже из Волгограда, для того чтобы ей сделали протезы на ногах, у неё не было обеих ног (это медсёстры мне рассказывают). И когда ей сделали протезы и она уезжала, мы решили с ней Василию Ивановичу передать московские гостинцы, мы его все очень полюбили. Сделали мы посылочку, написали его адрес и велели ещё передать от нас всех большой привет. Проходит время, и вдруг узнаём, что у Василия Ивановича с этой девушкой при встрече в Волгограде возникла горячая любовь. Теперь это давно семья.

Когда я закончил работать в этом институте, то пошёл в собес, как обычно, и попросил направление в Волгоград. Приезжаю в Волгоград, иду в местный собес и спрашиваю: где живёт Лобачёв? – Они отвечают: а, Василий Иванович? И дают сразу мне адрес. Я прихожу смотрю – это действительно прекрасная семья, Василий Иванович и Лидия Фёдоровна, и уже сын тут у них ходит взрослый. Мы познакомились, и я начал рисовать их двойной портрет.

Поздравления в День Победы

Лидия Фёдоровна рассказала мне: когда я увидела его, что-то у меня в душе перевернулось. А за мной ухаживали ребята здоровые – с руками, с ногами, и умные, и весёлые, и талантливые, но я поняла – нет, нет, никого мне не надо, никто мне не нужен, кроме него, это моя судьба. Он жил с матерью в подвале, но мать была уже старенькая, слабенькая. Там в подвале жило несколько семей после войны, а на первом этаже находилось отделение милиции. Я на работу иду, в милицию захожу, прошу – ребята, помогите Василия Ивановича поднять на свежий воздух (и все всегда нам помогали). Потом мы коляску достали, и тогда во дворе он уже сидел в коляске, пристёгнутый, закрытый одеялом. За ним следили милиционеры, пока я находилась на работе…

Потом когда началось строительство в Сталинграде, то им дали трёх комнатную квартиру в самом центре города на шестом этаже. Там был лифт, а у подъезда рядом с лестницей сделали деревянный настил, чтобы забираться на коляске. Дома Василий Иванович имел ещё низенькую обычную тележку, на которой он ездил по квартире. Он сам научился разговаривать по телефону, как-то зубами снимал трубку, когда ему звонили друзья. Лидия Фёдоровна родила ему двух сыновей. Дети стали подрастать, старший сын зачастил на танцы, а там вечерами оживал криминал. И однажды сын с танцев не вернулся. Говорили, что его зарезали в драке из-за девушки, но тела так и не нашли. И родители всю свою заботу перенесли на младшего сына. Он выучился на зубного врача, женился на девушке из Одессы, и они жили в этой же квартире. В общем, когда я их рисовал, дом у них был полная чаша. Кругом ковры, цветы, хрусталь стоял в серванте, телевизор, приёмники…

Они имели машину, водила её сама Лидия Фёдоровна, и они меня возили на Ахтубу (Ахтуба – это рукав Волги, необыкновенно красивые места). Василий Иванович всегда сидел впереди. Если машину останавливал дорожный патруль, то он угрожающе показывал свои пустые рукава, милиционеры сразу извинялись и пропускали машину. Василий Иванович защищал Москву, там его и контузило. У него было много наград. Сейчас он уже умер. Когда его хоронили, полгорода пришло с ним прощаться. На его могиле рядом с памятником Лидия Фёдоровна укрепила на подставке и его низенькую тележку.

Опалённые войной

Потом я поехал в Волгоградский интернат. Пришёл туда, познакомился с инвалидами войны и увидел женщину без обеих рук. Я её спрашиваю: как вы здесь оказались? Вы откуда-то приехали? – Она говорит: нет, это мой родной город, я тут жила ещё до войны, но руки потеряла в другом месте. (Она воевала, и после контузии её привезли на родину, в Волгоград.) Когда, говорит, я сюда приехала и увидела, что стало с моим городом, – это не передать. Тут, говорит, ни одного дома целого не осталось, ни одного. Вот этот известный фонтан в центре города, где пионеры танцуют хороводом, стоял почти весь разрушенный – у одной фигурки ручка была оторвана, у другой ножки не стало, третья фигурка оказалась без головы – такие жестокие шли бои. Люди прятались в землянках, рыли траншеи, перекрывали их досками, насыпали сверху землю – там и грелись, и варили, весь берег был изрыт такими траншеями. А недалеко от воды стояла бывшая мельница, которая переходила несколько раз из рук в руки, сейчас её сохранили в городе как память о том сражении, потому что город весь восстановили, нет больше ничего напоминающего о войне. И я решил нарисовать эту мужественную женщину на фоне той разрушенной мельницы.

Мне дали комнату в интернате, вернее, место в какой-то комнате, где стояли приборы для стерилизации и сушки бинтов, в общем, пар там всё время выделялся, в такой обстановке я жил. Я начал рисовать эту женщину, а через пару дней она говорит: завтра не будем рисовать, я поеду к внучке. – Я спрашиваю: а как вы – одна поедете? – Конечно, говорит, одна поеду, ноги же у меня ходят, глаза видят. Ну а если там что – помогут, подтолкнут. А я смотрю – у неё целый мешочек конфет приготовлен с собой. Я невольно интересуюсь: откуда у вас столько конфет? – Она говорит: это дают нам к чаю, балуют нас, а я сама не ем, собираю для внучки. Гена, повесь мне на плечо эту сумку. Я её проводил до трамвая, посадил, и она поехала. Вот такой рисунок я делал в Волгограде.

Потом я узнал, что есть ещё один интернат, который находится за Волгой, в городе Волжском. Поехал туда. Автобус долго шёл до моста, потом по мосту и наконец подъехал к этому интернату. И оттуда Волгоград уже выглядел далеким-далеким с еле заметным силуэтом памятника Вучетича «Родина-мать».

В тихий час

В этом интернате в городе Волжском я познакомился с женщиной, которая после войны осталась с одной рукой, а обе ноги у неё были так перекошены, что она ходила немного приседая. Но каждый день в шесть утра она вставала, брала швабру и ведро и мыла вестибюль и лестницу, пока другие инвалиды ещё спали. Никто её не заставлял этого делать, ничего ей за это не платили, но она каждый день убиралась. Я сам видел, как она сначала сворачивала ковровые дорожки, а потом этой шваброй в одной руке начинала ловко протирать полы. Тут уже солнце встаёт, лучи переливаются, постепенно просыпается интернат. В общем, жизнь инвалидов – это величайшие примеры для подражания. Они по-другому относились ко всему вокруг, больше ценили жизнь после войны, у них была какая-то стойкость духа, особое спокойствие от чувства так тяжело завоёванной Победы. Это, конечно, уроки глубокой мудрости.

Когда у меня набралось уже около сорока работ (но потом оказалось, что их меньше, потому что я стал критично отбирать, откладывать некоторые в сторону), я решил попробовать их показать, чтобы и далее продолжить серию до ста портретов. Сначала мне пришлось заказать фотографии в музее Пушкина (там была очень хорошая факсимильная фотолаборатория). Я им туда постепенно возил свои рисунки, они их фотографировали, делали оттиски, я оплачивал. Сделать два комплекта фотографий оказалось недешево. Потом ещё заказал большие альбомы, вклеил туда эти фотографии. И написал заявление, что хочу сделать выставку портретов инвалидов войны на ул. Горького, 46 (там был выставочный зал Союза художников России). Мне ответили, что вопрос решит комиссия, которая придёт смотреть работы.

Сидим с Люсей, ждём. Идут. Пришёл секретарь правления Анатолий Иванович Зыков и два члена правления – Дудников и Клара Калинычева, супруга Зыкова (бывшая жена художника Попкова). И сразу набросились на мои рисунки с критикой: а это что такое? А вы случайно не занимаетесь фотографией? А почему у вас такие чёткие подробности на рисунках? – Я отвечаю: да нет, я принципиально не занимаюсь фотографиями и никогда не занимался ими. – Угу-у. А почему они у вас в орденах? – Я говорю: потому что это инвалиды войны. Во-первых, потому что у них есть эти ордена. Во-вторых, в искусстве что нарисуешь, тому люди и верят. Если изобразишь, например, человека без орденов, то его и будут воспринимать, что он какой-нибудь штатский, может быть, бомж, бродяга или, ещё хуже того, преступник. Ордена – это отличительная заслуга людей, которые воевали. – Да… нет-нет. Нет. Нет. И то не так, и это не так. В общем, критиковали, критиковали, а потом говорят: нет, Геннадий, ничего не получится. Выставку мы вам не разрешаем. И ушли.

А я сел в кресло и замер в этом кресле на целых полчаса. Я не мог двинуться, не мог шевельнуть ни ногой, ни рукой, ни головой, как будто бы меня парализовало, потому что это был полный крах всех моих планов.

Крушение надежд на выставку

В общем, я понял, что выставку мне не разрешили и не разрешат ни сейчас, ни завтра, ни послезавтра, ни через год. А поскольку, работая над серией, я был абсолютно уверен, что мои рисунки нужны, что они необходимы обществу, то такое их неприятие повергло меня просто в шок. И тогда я Люсе говорю: знаешь, плетью обуха не перешибёшь. Если они не хотят, тут уж ничего не сделаешь. Я один, заступиться за меня некому, дело настолько серьёзно, что я не могу больше оставаться в секции графики, придётся перейти в секцию живописи. И я вспомнил Софью Матвеевну, дочь моего любимого профессора Матвея Алексеевича Доброва, которая мне однажды сказала:

Гена, если тебя не понимают, то не доказывай, а лучше отойди в сторону. Пошёл я в Союз художников России к Ингрид Николаевне, референту по графике, всё рассказал, объяснил… так и так, мол, хочу перейти в секцию живописи. Она спрашивает: а почему ты решил, что в секции живописи у тебя работы будут принимать на выставки? У тебя и там не будут принимать. – Я ей с надеждой так говорю: ну, может быть, в секции живописи пошире взгляды? – Она засмеялась: о чём ты говоришь? Там точно такие же люди, так же они разберутся, что твои работы нельзя брать на выставку. – Я спрашиваю: ну а почему нельзя? Что в них такого?

Но сам я постепенно стал понимать, «что в них такого». Эти работы получились у меня антивоенные. И даже когда я рисовал бывших солдат, то всё равно они выглядели у меня не отважными героями без тени сомнения, а людьми, пережившими войну и в то же время сожалевшими о том, что им эту войну пришлось пережить, – что лучше бы совсем не было этой войны и что новой войны они не хотят. То есть в этой серии оказались сильны христианские идеи – не брать в руки оружие вообще. А хотя им пришлось и воевать, и побеждать, но всё равно мир для этих людей был дороже, чем война.

На выставках же требовалось другое. На темы войны постоянно проходили выставки – 5 лет Победы, 10 лет Победы, 15… 20… 30. Вот когда я работал над этой серией, со дня Победы прошло 30 лет, но всё равно на выставках торжествовал дух героизма, дух подвига и праздника. Как бы само собой считалось, что если инвалиды войны и были в жизни, то не нужно о них вспоминать и говорить в дни праздника – ну, были и были. А на выставках торжествовали отважные пулемётчики, и даже пулемёты привозили на выставку, выставляли как экспонаты. То есть гордились Победой, гордились теми, кто больше убил врагов. И, бесспорно, это был взгляд на войну государственный, политический.

На моих же рисунках выражена скорее религиозная точка зрения, мысли бывшего воина, как простого человека, который сожалеет, что ему пришлось убивать, да ещё, может быть, много убивать. А этого официальные руководители выставок даже близко не хотели видеть, религиозная мысль находилась почти что под запретом. Невольно отношение к рисункам отражалось и на отношении ко мне, и со мной так же общались. Говорили: ну что ты всё их носишь, всё равно у тебя не принимают и не примут твои рисунки никогда. И выставку тебе не разрешили, и правильно, что не разрешили. Дух твоих работ совсем другой, он не нужен на наших выставках.

А я сначала сам не понимал того, что я сделал. Я ходил везде, на все выставки подавал свои рисунки. И даже если их принимали иногда, то всегда находился в выставкоме какой-нибудь художник, который говорил: а у меня особое мнение, прошу его записать, если вы хотите включить эти работы в экспозицию. И, смотрю, через некоторое время мне мои рисунки возвращают и говорят: нет, не хотят их вешать, забирайте обратно. И так продолжалось шесть лет. Шесть лет эти рисунки стояли у меня дома, оформленные под стеклом, в рамах, но повёрнутые лицом к стене. Никто их никуда не хотел принимать, и я даже стал к этому привыкать.

Я уже занимался другими делами, написал несколько портретов масляными красками. Потом написал картину, которая называлась «Прощальный взгляд», на тему глубокой трагедии в семье из-за пьянства, о трагедии незаурядного творческого человека, низко опустившегося из-за этой «высокой» болезни (как её иногда называли в столичной богеме). Картину тоже два года не принимали ни на одну выставку, и я уже не знал, что делать. К этому времени педагог мой Евгений Адольфович Кибрик уже давно умер, а я время от времени продолжал общаться с его вдовой Ириной Александровной – звонил ей и иногда заходил.

Однажды как-то я был у неё в гостях и спрашиваю: а как у Евгения Адольфовича – у него всегда всё хорошо проходило с выставками? Ведь он же был академик, народный художник, лауреат. – Она отвечает: что вы, Гена, что вы! Каждая выставка ему давалась с боем, ничего у него не принимали, несмотря на звания, каждый раз это была нервотрёпка. – Я говорю: и как же тогда? – Ну как? Ходил на Старую площадь в приёмную ЦК, доказывал там, что работы у него и серьёзные, и хорошо сделанные, в общем, чуть ли не сам себя хвалил. Тогда они обещали разобраться, и только благодаря вмешательству ЦК партии его работы вешали на выставки. – Я спрашиваю: а он сам был членом партии? – Да нет, говорит, он сам никогда членом партии не был, но такие визиты делал почти каждый раз перед выставками.

Тогда я тоже решил пойти в это ЦК. Узнал, что Союз художников там курировал Михейкин Михаил Николаевич. Я пришёл к нему, говорю: я написал картину «Прощальный взгляд». – Он отвечает: я знаю. – Я продолжаю: у меня не принимают её на выставки. – Он опять: я знаю. – Тогда я спрашиваю: а вы что, считаете её антисоветской? – Он говорит: нет, что вы, почему антисоветской? Просто вы показываете в своей картине отрицательный образ, а отрицательных образов в советском искусстве ещё не было, все образы являлись положительными, часто героическими. И мы не знаем, что делать с этим вашим отрицательным героем, хотя у вас там и отличная техника, и исполнение, и образы серьёзные. – Я спрашиваю: а что же мне теперь делать? Мне что, годами не выставляться? Я сделал серьёзные рисунки, их тоже не показывают уже несколько лет. Теперь два года вы не показываете картину. Что мне делать? Будто я какой-то изгой, будто какое-то проклятье на мне. – Он говорит: понимаете, надо ещё привыкнуть к вашей картине, покажите её на какой-нибудь маленькой выставке. – Я опять: ну не принимают же, я везде пытался. – Ладно, попробуйте ещё раз. Вот сейчас будет выставком весенней выставки, покажите им.

И вскоре объявили дату выставкома. Я понёс туда картину. А художники увидели и говорят: ну, опять принёс? Сколько раз тебе объясняли, что не возьмём мы эту картину, сколько раз уже тебе отказывали. Какой же ты или непонятливый, или наглый вообще, лезешь со своей картиной. – Я отвечаю: а я ходил в ЦК, и мне велели показать на этой выставке. – Они опешили: а-а-а, в ЦК ходил? Вон ты какой, оказывается. – Я говорю: а что мне? Это моё дитя. Каждая мать заботится о своём ребёнке и хочет, чтобы у него был успех, чтобы он жил, а не сидел где-нибудь в подвале. Так и я. Вы сами вынудили меня пойти в ЦК. Я и не собирался туда, но вы же не берёте ничего. – Они говорят: ладно, давайте проголосуем. И я смотрю – большинство проголосовали «за».

Прощальный взгляд
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13

Другие электронные книги автора Геннадий Михайлович Добров