– Гость ваш ночью еще съехал.
О-хо-хо. Представляю: очнулся, небось, важный чиновник, осознал ситуацию, схватился за голову и в бега со стыда подался.
Рассказываю о случившемся Кузькину. И тут раздается звонок. На проводе – Анискевич:
– Михаил, из обкома сообщили: к нам будто бы вчера вечером помощник союзного министра культуры выехал. Надо встретить. Культурную программу, обед организовать. Расходы берем на себя.
– А мы уже встретили его с Генкой.
– Как? И что?
– Ничего, водкой напоили, колбасой накормили, уехал довольный.
Слышно, в сердцах Виктор Степанович бросает трубку.
Прошло недели две. В редакцию с почтой приходит пакет с министерским грифом. Открываем – письмо от «друга Коли». И стихи – «Сон о Медыни».
Стоит ли говорить, что мы их сразу же заверстываем на первую полосу. А наутро – звонок от первого:
– Слушай, редактор, что за хренотень ты печатаешь? Такого и во сне не увидишь. Какие это у нас через Медынку, которую воробей вброд перейдет, мосты горбатые перекинулись? Где ты такого ненормального автора откопал?
– Так это же Коля.
– Какой такой Коля?
– Помощник министра.
В трубке молчание.
К концу недели Гаврилыч едет в Москву, везет в министерство культуры Союза несколько газетных экземпляров со стихами Николая – едет в надежде на шикарный прием. Возвращается, однако, будто оплеванный.
– Что с тобою, Михаил Гаврилович?
– Не тем человеком Коля оказался. Повел в министерский буфет, заказал по рюмочке коньячку, кофе. Ну, что это?
– А ты думал, он тебе там поляну накроет. Москва – не Медынь.
– Так-то оно так, – соглашается Кузькин. Но вдруг он сурово сдвигает брови, свирепо вопрошает, вроде бы вовсе не по теме:
– Ты меня боишься или нет?
– Нет, – отвечаю довольно хладнокровно и равнодушно.
– Как? Меня? Редактора, члена бюро райкома – и не боишься?
– Нет.
Гаврилыч обескуражен, смотрит насупившись:
– Ты что – сотрудник КГБ?
К КГБ у нашего редактора отношение особое. Сам, по собственному признанию, «косил» некогда под сотрудника тайного ведомства, когда демобилизовался из армии, в частности, из ВВС, и носил голубую фуражку.
– В лесном поселке, где я определился на жительство, из-за этой фуражки, – рассказывал довольный Гаврилыч, – меня человеком из органов считали, хозяйка угла, который снимал, плату ничтожную брала.
– Но у кэгэбэшников фуражки не голубые – темно-синие, – демонстрировали мы свое специфическое знание.
– Кто там, в лесу, различал эти оттенки?
Кузькин, Кузькин… Открытой, добрейшей, широчайшей души человек. Сколько раз вспоминал я его впоследствии, когда волею судеб попал на работу сначала в областную газету, затем в крупнейший печатный орган аграриев – «Сельскую жизнь», а после окончания ВПШ при ЦК КПСС – в главное издание коммунистов – «Правду». Какое счастье, что в начале журналистского пути оказался я в обстановке небывалой свободы чувств, раскованности и человечности, атмосфере, далекой от казенщины, заорганизованности, что и тогда и потом давало распрекраснейшие результаты и эффект, особенно ежели приходилось писать о людях и их помыслах. Писать свободно и вольно – как есть на самом деле. Да, мы были всегда под контролем партийных органов. Но и они, видя, что заветное честное слово наилучшим образом воздействует на людское сознание, искренне говорили нам «спасибо». Помню материалы, публикуемые под придуманной нами рубрикой «Товарищу по партии», – материалы, в которых рядовые коммунисты незатейливо, откровенно говорили о наболевшем. Это помогало в итоге через идущие изнутри души порывы сконцентрировать внимание масс на решение огромной важности проблем и задач.
Помню, как в районной газете ввели мы в год пятидесятилетия со дня победы Великой Октябрьской революции правило: в каждом номере давать очерк или зарисовку о человеке, родившемся в 1917 году. Какие открылись возможности – без барабанного боя, не навязчиво и не формально, а по-человечески показать в конкретных жизненных ситуациях конкретного человека, что работает бок о бок с тобой, те победы и лишения, радости и горести, что испытал весь наш народ за 50 лет советской власти. После, когда отгремели юбилейные торжества, мы трансформировали рубрику «Ровесники Октября», в рубрику «О времени и о себе». Рубрику эту заметили не только в районе – во всесоюзном журнале «Партийная жизнь» дан был обзор наших специфических публикаций.
А вскоре в ряде центральных газет, как заметили мы, появились вариации нашего начинания. И поди-ка плохо было нашему РК КПСС от осознания того, что его печатный орган, а вместе с ним, естественно, и райком, гремят на всю страну.
Я пишу о той поре с обожанием, добрым настроем. Пишу, возможно, слишком пространно. Хватило бы и одного двух примеров из лихой той жизни. Но коль уж пришлось заговорить об этом… Понятно, меня можно упрекнуть в ностальгии. Тем более, что в заголовок этой части воспоминаний вывел я слова не всем, быть может, известного поэта Владимира Корнилова – слова из его поэмы «Шофер»:
– Люди в прошлое влюблены.
Кстати, поэма увидела свет на страницах альманаха «Тарусские страницы». Его произвело в 60-х годах Калужское книжное издательство, обеспечив тем самым громадный интерес к себе и собственный смертный приговор. Издательство закрыли. Конечно, не по причине публикации в альманахе «Шофера»…
Однако, это к слову. Говоря же (признаю) довольно сбивчиво о личном прошлом, мне не хотелось, чтобы читатели восприняли его как некую бытовую хронику жизни отдельного человека. Ведь мы, люди, – существа общественные. Стало быть, и память каждого из нас всего лишь частица лавинообразного потока всеобщего человеческого сознания. Стоит ли говорить, что топтать эту память не только преступно – губительно. Наше бывшее – история. Она, это точно, не имеет сослагательного наклонения, и нет из нее выхода назад, но все-таки история эта есть реальный вечный двигатель человечества, хотя научно вроде бы доказано: «Perpetum mobile» в природе не существует. На Земле.
На всякий случай, не благоразумнее ли будет как можно осторожнее обращаться с загадочным, даже будто бы с несуществующим механизмом. Помня при этом речения историка Николая Карамзина, призывавшего меньше осуждать подлежащее осуждению и более хвалить достойное хвалы. Чуете, о чем толкует человек, всеобъемлюще охарактеризовавший в свое время положение в России единственным словом: «Воруют!»
И не надо бы забывать то, что сказал еще один великий человек (я не раз цитировал его ранее) – Василий Белов: «Бесы хают прошлое и хвалят будущее. Оно для них вне критики».
Что верно, то верно: легко хвалить чего нет, и вряд ли будет грядущее таким, каким «рисуют» его те же бесы.
* * *
«… многие лжепророки восстанут, и прельстят многих; и, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь; претерпевший же до конца спасется».
(Евангелие от Матфея)
Копаясь в старом портфеле
Копаясь в свалке газетных вырезок, беспорядочно валяющихся в старом-старом моем портфеле, наткнулся я на пожелтевшую, почти истлевшую страницу. Пригляделся, прочитал заголовок одной из статей «История родной деревни». Боже, оказывается, еще лет пятьдесят назад я все-таки пытался что-то сказать о своей малой родине, о людях ее населяющих. Любопытно, как же я писал о них тогда? Дорогой читатель, давай прочтем материал этот вместе. Итак:
…Дед Николай лежал на печке, где сушились валеные сапоги, портянки и валялось всяческое тряпье, а чуть ниже – в горнушке – спал рыжий, величиной с пестерь, кот. Дед был стар, как дом; кот по темпераменту был стар, как дед. Дед давно уже не мог работать и жил на кой-какие сбережения, накопленные за долгую трудовую жизнь. Кот давно не ловил мышей, кормился за счет дедовой доброты лучшими кусками со стола.
Но кот, казалось, не особо выражал признательность деду за сладкие куски – даже не мурлыкал, и дед, в свою очередь, был не совсем любезен с котом. Кидая ему баранину, тянул недовольно:
– На-ко, черная душа.
И, глядя после обеда на медленно удаляющегося к горнушке кота, сердился:
– Ишь идет, как коновал. Ну, до чего ж нехороший кот, – это прямо до ужасти.