– Высотенка у вас будет на сей раз приличная, – напутствовал их начальник аэроклуба, – три тысячи метров. Прыгать будете с интервалом в одиннадцать секунд. Гребнев, как более опытный, раскрывает парашют на высоте шестьсот метров. Светлова – на высоте восемьсот метров. Накануне получите полный штурманский расчет.
Женя плохо спала в эту ночь. Снился ей черный мост через Иртыш, она, босоногая, прыгает сверху в быстротечную реку и летит, летит, не достигая поверхности…
На аэродром она приехала рано, с твердым решением, известным одной только ей.
Маленький зеленый Ан-2 поднял их в воздух и долго набирал высоту. Начальник аэроклуба, сидевший в пилотской кабине на правом кресле, вышел к ним. Борттехник распахнул дверцу. Гребнев и Женя встали, поправляя на себе зеленые мешки, проверяя в последний раз кольца основного и запасного парашютов.
– Пошел, – громко сказал начальник аэроклуба, и Гребнев, подмигнув Светловой, исчез за овальным отверстием люка.
Оставалось еще одиннадцать секунд. Женя почувствовала, как по всему ее телу мурашками пробежало волнение.
– Светлова, пора!
Головой вниз устремилась Женя в необъятное пространство голубого дня. Под собой она видела широкое поле ипподрома и черный, такой маленький с трех тысяч метров, прямоугольник людей, пришедших туда на досаафовский праздник. Точными движениями рук и ног управляла Женя падением. «Чем же я хуже? – весело думала она. – Почему мне дали высоту раскрытия парашюта не такую, как Гребневу? Потому что я девчонка? Еще посмотрим».
Земля надвигалась широким разливом речной поймы, панорамой беленьких чистеньких городских улиц. Фигура парившего внизу Гребнева с растопыренными руками и ногами казалась похожа на лягушку. «Так некрасиво», – решила Женя. Она высвободилась из струйного течения и теперь падала отвесно, тоненькая, как свечка.
Над головой Гребнева золотистым от солнечного освещения цветком вспыхнул купол, а Женя продолжала мчаться вниз. Она уже обогнала в падении своего инструктора. Потом медленно отсчитала до десяти и рванула кольцо. Ее встряхнуло, и тотчас же всем существом девушки овладело то блаженное состояние, которое охватывает человека, осознавшего, что опасность уже за плечами. Под звуки духового оркестра и аплодисменты она опустилась на маленькую площадку, очерченную белым кругом, как было задано. Гребнев приземлился вторым. Отстегнув ремни и погасив купол, подошел к Светловой.
– Давай лапу, Женька, – сказал он грубовато. – Ты же раскрыла парашют в трестах метрах от земли. Смотри, влетит тебе за эту самодеятельность.
Гребнев оказался прав. За нарушение дисциплины Светлова получила строгий выговор, но за точность приземления и смелый технический прыжок присутствовавший на досаафовском празднике спортивный комиссар отобрал ее кандидатом в сборную команду страны.
Осенью Женя выступала на больших соревнованиях под Москвой. Выступала успешно, оказавшись в пятерке победителей. Она была уверена, что получив грамоту и приз, с первым пассажирским самолетом возвратится домой. Но именно в эти часы ее вызвал к себе представитель ВВС и предложил идти в отряд генерала Мочалова. Ну кто же из девушек-парашютисток мог отказаться от такого предложения!
Вот и вся недолгая жизнь Жени Светловой. Конечно, в разговоре с Роговым она обо всем рассказывала сухо и многое пропускала, опасаясь показаться нескромной, но это была одна только правда.
– А вы почти ничего и не записали? – с удивлением спросила она журналиста.
– Это мой метод, Женя.
– Метод? – приподняла она брови.
– Если делаешь записи во время разговора, ты этим как бы отпугиваешь собеседника, – пояснил Рогов, – он теряется. А если по ходу рассказа начнешь уточнять или переспрашивать, получается еще хуже. Поэтому я стараюсь слушать и запоминать, а дома, после беседы, в полном одиночестве записываю. Конечно, какие-то детали забудутся. Нам, Женя, еще раз надо было бы встретиться для уточнения.
Девушка смущенно пожала плечами:
– Вы же к нам, вероятно, еще будете приезжать?
– Конечно буду, Женя, – подтвердил он с готовностью, – но дней пятнадцать теперь мне придется провести в городе. А тянуть с уточнением записей не хочется.
– Так как же быть?
– А вы, Женя, за это время в Москве не появитесь?
– Пожалуй, да. В воскресенье собираюсь в Третьяковку.
– Вот и чудесно! – обрадовался Рогов. – Я от нее недалеко обитаю. На Комсомольском проспекте. Если сможете, позвоните. Я весь день буду дома.
– Постараюсь, – пообещала Светлова не совсем уверенно.
* * *
Если сухощавого подполковника медицинской службы Зайцева, руководившего испытаниями в термокамере, заглазно именовали «хозяином пара и вара», то Василия Ивановича Рябцева, работавшего в сурдокамере, называли «начальником одиночества». Небольшого роста, с нервным очерком рта на полном смуглом лице, с резкими складками, избороздившими большой лоб, слыл он за вдумчивого и очень корректного человека.
Алешу Горелова, пришедшего уточнить сроки пребывания в сурдокамере, Рябцев неожиданно спросил:
– На гауптвахте когда-нибудь сидели?
– Не приходилось, – ответил озадаченный Алеша.
– Ну а в тюремной одиночке тем более, – весело продолжал Рябцев, – значит, опыта переносить длительное одиночество у вас никакого. Тем лучше для меня, врача-психолога. Я получу самые точные данные о вашей способности переносить тишину. Зачем космонавту проходить сурдокамеру, вы уже знаете. Космические полеты с каждым годом удлиняются по времени. Не за горами день, когда будем стартовать куда-нибудь подальше, чем в околоземное пространство. А в любом полете космонавт одинок. Черный воздух, бешеная скорость корабля, ощущение невесомости – все это по-разному отражается на человеческой психике. Значит, нужна закалка. Здесь, у нас, так сказать, публичное одиночество, – указал он на тяжелую, окованную металлом дверь, ведущую в сурдокамеру, – космонавт ничего не видит и не слышит, его же видят все. Каждый шаг и каждый вздох на учете. Вот эти приборы, – кивнул он на многочисленные осциллографы, – будут записывать решительно все: работу вашего сердца, дыхание, биотоки мозга, состояние нервной системы. Так что вы постоянно будете помнить, что подконтрольны, а следовательно, и вести себя станете соответственно, совсем не так, как вели бы себя, будучи уверенным, что за вами никто не подглядывает. А знаете, Алексей Павлович, как это было бы интересно понаблюдать за человеком, который знает, что его одиночество никто не контролирует. Даже самые великие в таком одиночестве проявляют себя необычно. Кто-то подсмотрел, что Наполеон прыгает на одной ноге, один из наших русских писателей-классиков выкрикивал по-петушиному и так далее. У вас же будет публичное одиночество, – назидательно повторил Рябцев.
– Василий Николаевич, – перебил его Горелов. – Я читал, будто Титов выучил в сурдокамере главу из «Евгения Онегина». Может, и мне чем-нибудь запастись, чтобы скрасить свое бытие?
Рябцев подтвердил:
– Да, да… журналисты этим очень умилялись. Это, конечно, было эффектно – учить стихи. Но мы сейчас против того, чтобы космонавт приходил в сурдокамеру с книгой. Чтение снижает суровость испытания. М притом, уважаемый Алексей Павлович, позволю себе уверить вас, что в реальном космическом полете парить с книжкой в руке в малогабаритной кабине – удовольствие не из больших.
– Стало быть, пойду в камеру с голыми руками.
– Нет, я этого не сказал. Кое-что мы разрешаем. Например, лобзик для выпиливания и кусок дерева в придачу. Карандаш и бумагу также… Но вы же, говорят, живописью увлекаетесь. Что может быть лучше? Берите краски и дело в шляпе.
– Значит, рисовать можно? – оживился Горелов.
– Можно, можно… Да вот посмотрите, сейчас в камере капитан Карпов. Чем он, однако, занимается? – Щелкнула кнопка на пульте, и на голубоватом экране телевизора возникла часть сурдокамеры и расхаживающий по ней Карпов, у которого уже выросла солидная борода. Карпов походил немного, потом уселся за рабочий столик, что-то записал в журнал-дневник и откуда-то снизу, из невидимой части сурдокамеры, достал вытесанную из деревянного бруса модель трехмачтового фрегата. Раскрыв перочинный нож, он деловито подстрогал изогнувшийся, словно под напором ветра, деревянный парус, отдалив от себя игрушку, пристально посмотрел на нее и под нос себе пропел фальшивым баритоном:
Суждены нам благие порывы,
Но свершить ничего не дано.
– Эк его на Некрасова повело, – прищурился Рябцев, – бедняга еще и не знает, что сегодняшняя ночь у него здесь последняя. Настроился подольше у нас пожить.
Карпов положил на место модель фрегата, нажал на столе кнопку. Резкий скрежет зуммера наполнил лабораторию, и на пульте управления погасли лампочки, удостоверявшие, что телевидение работает нормально. Изображение камеры и сидевшего за рабочим столом Карпова мгновенно пропало на обоих экранах.
– Зачем он выключил телевизор? – поинтересовался Горелов.
Лаборанта смущенно отвернулась. Рябцев дружески взял Горелова за локоть, отвел в сторону от пультовой установки.
– Дорогой Алексей Павлович, иногда космонавт имеет право выключить голубой экран. Когда ему э-э-э… это очень нужно…
Вскоре лампочки снова зажглись, и Горелов опять увидел на экране часть сурдокамеры с креслом, столиком и полочкой над ним. В соответствии с распорядком дня Карпов писал плакат: «Тише, нас подслушивают!» Потом приблизился обеденный час, и он деловито, как истая домохозяйка, гремел посудой, наливал в тарелку из термоса борщ. Его гибкая фигура неторопливо двигалась на экране, из камеры отчетливо доносился стук ножа и вилки.
– Ну что, Алексей Павлович, общее представление о нашей лаборатории получили? – осведомился Рябцев.
– Общее имею, – согласился Горелов, – остановка за детальным.
– Скоро и детальное получите – пятница не за горами.