Пан Кушель воскликнул:
– А, значит, я встретил отряд, шедший к Прохоровке, о чем уже докладывал вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун остановить движение крестьян за Днепр; потому я и отпустил их.
– Глупость сделали вы, пане, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, – сказал князь.
Вдруг он схватился за голову.
– Боже милостивый, теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне. Богун покушался на невинность княжны Курцевич. Теперь я понимаю, зачем сожжены Розлоги. Верно, девушку похитили. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкасам; Быхо-вец с пятьюстами человек валахов пусть идет в Золотоношу и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей!
Потом он обратился к полковникам:
– А мы, панове, двинемся на Розлоги и в Лубны.
Полковники вышли из домика старосты и бросились к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход. Спустя немного полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой. Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее войско, а дальше, на зеленом холме, метался и вздрагивал еще посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прошло уже половину тела, но несчастного атамана ожидали еще долгие часы мучений, прежде чем смерть могла успокоить его. Теперь он не только был жив, но провожал проходившие мимо полки страшными глазами, точно говоря им: «Пусть покарает вас Господь, детей и внуков ваших до десятого поколения, за эту кровь, раны и муки… Да пошлет он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; да будете вечно умирать и не находить ни жизни, ни смерти». И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в синем жупане, и не в дворцовых покоях, а под открытым небом, на колу, но мучения его и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу, такую ненависть, что все поняли, что он хотел сказать… И полки молча проходили мимо, а он возвышался над ними в золотистом блеске полудня и сверкал на только что выстроганном колу, как факел. Князь проехал, даже не взглянув в его сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то юноша из гусарского полка, не спрашивая ни у кого разрешения, взъехал на пригорок и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом прекратил ее муки. Все вздрогнули при виде такого дерзкого поступка и, зная суровость князя, считали юношу уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно проехал дальше и только вечером велел позвать к себе юношу. Подросток стоял перед князем ни жив ни мертв, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами. Князь его спросил:
– Как тебя зовут?
– Желенский.
– Ты выстрелил в казака?
– Я, – пролепетал бледный как полотно юноша.
– Зачем же ты это сделал?
– Я не мог видеть его мучений.
А князь вместо того, чтобы рассердиться, сказал:
– О, когда ты увидишь, что делают они сами, то ангел сострадания покинет тебя; но так как ты в своей жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.
Все удивились, что дело кончилось так счастливо, но вдруг дали знать, что пришел отряд из Золотоноши, и мысли всех приняли другое направление.
XXIII
Войска пришли в Роалоги уже поздно вечером, при свете луны. Здесь они и застали Скшетуского, сидевшего на своей Голгофе. Рыцарь был почти без памяти от пережитых им мучений, а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собой, чтобы утешить его, особенно – пан Лонгин Подбипента, который уже три месяца был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новый обет – строго поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику какое-нибудь утешение. Между тем Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Тот, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия и ждал. Пан Ян с рыданием бросился к нему; князь прижат его к груди, целовал в голову, а присутствующие заметили слезы на его глазах.
– Я рад тебе, как сыну, ибо думал, что никогда больше уж не увижу тебя, – сказал, оправившись, князь. – Перенеси же мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как капля исчезает в океане, так пусть исчезнет и твое горе в общей скорби. В то время когда дорогая отчизна наша в такой опасности, всякий истинный муж и воин не должен плакать о личном горе, он обязан поспешить на помощь общей нашей матери и найдет успокоение в сознании исполненного долга, или же падет славной смертью, за что удостоится вечного блаженства.
– Аминь! – воскликнул ксендз Муховецкий.
– Лучше бы я видел ее мертвой! – простонал Скшетуский.
– Плачь, ибо велика твоя потеря, и мы с тобой поплачем, – ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам! Но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уже не принадлежит мне. Знай и то, что завтра мы выступаем на войну.
– Я пойду за вашей светлостью хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне так тяжело. Нет, не могу… не могу…
И несчастный воин то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.
– Ты сказал уже: да будет воля твоя! – произнес сурово ксендз Муховецкий.
– Аминь! Аминь! Я подчиняюсь воле его, но… с болью, – ответил прерывающимся голосом рыцарь.
И видно было, что он пересиливал себя. Его страдания вызвали слезы у всех присутствующих, а особенно чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками. Последний складывал руки и твердил жалостно:
– Братец, братец, сдержись!
– Слушай! – сказал вдруг князь. – Я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам, он разбил в Васильевке моих людей. А потому не печалься, – может быть, он еще не похитил ее; иначе к чему ему были идти в Лубны?
– Да, это возможно! – закричали офицеры. – Бог сжалится над тобою!
Пан Скшетуский открыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда засияла в них, и он бросился к ногам князя.
– О, князь, всю жизнь, всю кровь!.. – воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что пан Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по его лицу было видно, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды и говорили, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую избу и принесли туда меда и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог – до того сжималось горло; зато товарищи его пили за десятерых и, подвыпив немножко, принялись обнимать и целовать его, дивясь его болезненному виду и худобе.
– Однако ты высох как щепка! – сказал толстый Дзик.
– Тебя, верно, в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.
– Расскажу как-нибудь в другой раз, – сказал слабым голосом Скшетуский. – Меня ранили, и я был болен.
– Ранили! – вскричал Дзик.
– Как? Ранили посла? – воскликнул Слешинский.
И оба изумленно посмотрели друг на друга, дивясь казацкой дерзости, и потом принялись целовать Скшетуского.
– А ты видел Хмельницкого?
– Видел.
– Давайте его сюда! Мы его изрубим! – закричал Мигурский.
В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкасам. Отряд этот Богуна не догнал, но зато привез странные известия: по дороге он встретил много людей, которые видели Богуна два дня тому назад. Они утверждали, что атаман, по-видимому, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видал ли кто толстого шляхтича с казачком; он страшно спешил и мчался как сумасшедший. Другие уверяли, что Богун не увозил никакой девушки, иначе они наверное бы заметили, так как при нем было немного казаков. Новая надежда и в то же время новая тревога овладели Скшетуским; все эти рассказы были непонятны ему: зачем Богун гнался сперва к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкасам? Ему не удалось похитить Елену, это несомненно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, а там ее не было; люди, приведенные из-под Черкас, не видели ее и с Богуном. Где же она? Куда скрылась? Куда бежала? Да и почему она бежала не в Лубны, а в Черкасы или в Золотоношу? Почему казаки Богуна гнались за кем-то около Черкас и Прохоровки? Почему они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.
– Говорите, советуйте, объясняйте мне, Панове, что все это значит, – обратился он к офицерам, – я ничего не понимаю.
– Я думаю, что они в Лубнах, – сказал Мигурский.
– Не может быть, – возразил Зацвилиховский, – если бы княжна была в Лубнах, то Богун поторопился бы скрыться в Чигирин, а не направился бы к гетманам, о поражении которых он еще не мог знать. А если он разделил казаков, значит, гнался за ней.
– Так почему же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?
– Чтобы угадать это, не нужно быть особенно дальновидным; раз бежала княжна, то, конечно, не в женском платье, а переодетая, чтобы скрыть следы. Этот казачок, верно, и есть она.
– Верно! Верно! – подхватили другие.
– Этого-то я не знаю, – сказал хорунжий, – но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось. Позвать сюда хозяина!