– Подожгли?
– Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.
– Он хотел сжечь нас живыми, без битвы! Позвать ко мне этих людей!
Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые тотчас сознались, что им действительно велено жечь леса и что вслед князю высланы уже войска, но идут они к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.
– Леса горят!
Но князя, казалось, это совсем не беспокоило.
– Это по-басурмански, – сказал он, – но ничего! Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж.
Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перекинуться на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать лес. Высланные вперед отряды подтвердили, что так и делали. Каждый день ловили поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь ширился с неимоверной быстротой, но лишь вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было багровым. Женщины с утра до вечера пели духовные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который заволок весь горизонт, а войско подвигалось, точно в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма князь вел свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет по другой стороне Трубежа, но не знал, каковы были его силы; татары Вершула узнали лишь, что он еще далеко.
В одну из таких ночей приехал в лагерь пан Суходольский из Богенок, с того берега Десны. Это был старый служака князя, уже несколько лет поселившийся в деревне. Он тоже бежал от мужиков и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошел страшный переполох, когда на вопрос князя: «Что слышно?» – он ответил:
– Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о разгроме гетманов и о смерти короля?
Князь, сидевший на складной походной скамье перед палаткой, вскочил, как ужаленный.
– Как? Король умер?!
– Его величество отдал богу душу в Мерече, еще за неделю до корсунского погрома, – сказал Суходольский.
– Милостивый Бог не дал ему дожить до этой страшной минуты, – ответил князь. – Ужасная година настала для Речи Посполитой, – сказал он, хватаясь за голову. – Начнется теперь междущрствие, раздоры, заграничные интриги, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе карает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, которого так любили казаки и который отлично знал военное дело.
В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махнипкий и Поляновский.
– Панове, король умер!..
Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Внезапная весть точно отняла у всех язык: и лишь через несколько минут прорвалось общее горе.
– Вечная память! – произнес князь.
– Царство ему небесное!
Ксендз Муховецкий запел «Вечная память», и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая скорбь. Народу казалось, что он остался теперь без поддержки, одиноким пред лицом грозного врага и что, кроме князя, у него нет уже больше никого на свете. Взоры всех обратились к нему, и между ним и его войском возникло новое звено преданности.
В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал:
– Нам нужно храброго короля, и, если Бог нам поможет, мы подадим на выборах голос за королевича Карла, у которого больше воинского духу, чем у Казимира!
– Vivat Carolus rex![50 - Да здравствует король Карл! (лат.).] – воскликнули офицеры.
– Vivat! – повторили гусары, а за ними все войско.
Не думал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздавшиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву.
XXV
После девятидневного перехода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех в город вступил пан Скшетуский со своим валахским полком; князь нарочно отправил его вперед, чтобы он мог скорее узнать что-нибудь о княжне и Заглобе. Но здесь, как и в Лубнах, никто о них ничего не знал – ни в городе, ни в замке; они исчезли бесследно, точно в воду канули, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли деваться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось одно предположение, что они перешли на другую сторону Днепра; но в таком случае они сразу очутились бы в центре мятежа, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, и от них не могло защитить Елену даже переодевание, так как дикие басурманы охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках.
В Скшетуском проснулось страшное подозрение, что Заглоба умышленно переправил Елену на ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун; мысль эта доводила его до сумасшествия; но пан Лонгин Подбипента, знавший Заглобу ближе, чем Скшетуский, успокаивал его.
– Милый мой, – сказал он, – брось ты эти мысли, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей немало богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он зарился на деньги, то мог бы получить их, не подставляя под петлю своей шеи.
– Вы правы, – сказал Скшетуский, – но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов?
– Успокойся, милый. Я знаю пана Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, не очень заботился. Есть свои – истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен.
– Легкомысленный он человек, – сказал Скшетуский.
– Может быть, и легкомысленный, но во всяком случае ловкач, который кого угодно проведет и вывернется из всякой опасности. Как предсказал тебе по пророческому внушению ксендз Муховецкий, так и будет. Бог вернет ее тебе, ибо справедливость требует, чтобы всякая искренняя любовь была вознаграждена, – утешайся упованием, как и я утешаюсь.
Пан Лонгин сам начал тяжко вздыхать и прибавил:
– Спросим еще в замке, может, они проходили здесь.
И расспрашивали всех и всюду, но напрасно: их не было и следа. В замке было много шляхты, с женами и детьми, которая скрывалась от казаков. Князь уговаривал их идти с ним, предостерегая, что казаки идут следом за ним. Они сейчас не смеют ударить на войско, но весьма вероятно, что по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта точно надеялась на что-то и осталась в замке.
– Здесь, за лесами, мы в безопасности, – отвечали они князю. – Никто не придет к нам.
– Но ведь я прошел эти леса.
– Это вы, ваша светлость, а бродягам не пройти. Это не такие леса.
И они не хотели идти, продолжая упорствовать в своем ослеплении, и дорого поплатились потом за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; затем был взят приступом, а жители все до одного перерезаны. Казаки проявили невероятную жестокость, разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им.
Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска для отдыха, а сам с княгиней, придворными и поклажей поехал в Брагин, находившийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось и войско. Оттуда двинулись на Бабицу, под Мозырь, и там в день праздника Тела Господня пробил час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, супруге виленского воеводы, а князь с войском – в огонь, на Украину. На последнем прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатные рыцари. Но среди дам и кавалеров не было обычной веселости, какой сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей сердце разрывалось при мысли, что через минуту придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза девиц заливались слезами, что «он» уйдет на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уйдет и, быть может, не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью, перекрестив жену и двор, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с мест, схватились за рукоятки сабель и крикнули разом:
– Победим и вернемся!
– Помоги вам Бог! – ответила княгиня.
В ответ раздались крики, от которых дрогнули стены и окна:
– Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница!
Офицеры любили ее за доброту, щедрость, великодушие и заботу об их семьях. Князь любил ее больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, как две капли воды похожи один на другого и оба выкованы из золота и стали.
И все подходили к ней и с бокалами в руках опускались на колени, а она, обнимая каждого за шею, говорила несколько ласковых слов. Скшетускому же она сказала: «Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы более всего желали бы получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери».
И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усыпанный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку.
Видно было, что князь был очень доволен этим; за последнее время он еще больше привязался к Скшетускому за то, что он поддержал его достоинство в Сечи и не хотел принять писем от Хмельницкого. Между тем встали из-за стола. Фрейлины, подхватив слова, сказанные княгиней Скшетускому, и приняв их за позволение, начали вынимать: кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая ему была милее всех. Понятовский подошел к Житинской, Быховец – к Боговитинской, которая нравилась ему в последнее время; Растворский – к Жуковой, рыжий Вершул – к Скоропацкой, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, только Ануся Божобогатая-Красенская, хотя и была красивее всех, стояла у окна одна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки косились и горели гневом и просьбой не делать ей такого афронта; а коварный Володыевский подошел к ней и сказал:
– Хотел бы и я просить у вас что-нибудь на память, панна Анна, но боялся, думая, что около вас будет такая толпа, что не пробиться.