Оценить:
 Рейтинг: 0

Ночные псы

Жанр
Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вот, старушка одна раздает газету. Я вижу ее каждый день. Все подмывает спросить: «Старушка, что ж ты не плачешь?» Ей страшно, я вижу, ей горько и безысходно. Ее затопчут когда-нибудь, выхватывая газеты, руки тянутся к ней: только успей, успей отодвинуть новую. А кто видит ее лицо? Я иногда задерживаюсь возле нее и думаю: она ведь писала сочинение «Кем я хочу стать». Что она там писала? Как она чувствует время, жизнь? – иногда я хотел бы понять. И тогда забываю про рог. Мне хочется всех благ для всех хороших людей, если честно. Люди ведь так страдают. И если б наше страдание было хоть как-то оправдано, если б оно было хоть зачем-то!

Или, сейчас вот, в троллейбусе встретил другую старушку – она работала промоутером, представляешь. В свои года! А что пенсионеру делать – пока не упадет, как заведенная машина… Правда, не уверен, знаешь ли ты, что это такое – промоутер. Ведь когда мы расстались, промоутеров не было, были зайчики, были корзины с конфетами. Дебильное, согласись, слово? Когда я впервые услышал “промоушн”, думал это промывание ушей. Да и по смыслу вроде подходило… Хрен с ним, тебе лучше не знать такого.

Нет, у меня не получается быть злым. Это не злость, сердечная, это скука – когда от рога до сопереживания, от сопереживания до рога…

У меня рабочий день заканчивается в 16-45 по пятницам, я ж у тебя государственный работник у тебя. Но сегодня я припозднился. Все копался в архиве, собирал документы. Что бы ни делать, лишь бы не с людьми. Работа как работа, не люблю ее, но там нахожу себя, забываю, что надо жить. Одна тележка с документами весит 20 килограмм, ты знаешь? Покатай таких за день… Но я не кладу много: лучше поезжу несколько раз, чем надрываться буду. В дверях приходится подсуетиться. А в лифте вообще приподнимать ее и так держать, чтоб колесо не застряло в щели. Сегодня думал о тебе. Бывает, что, когда катаю, ничего не думаю. Бывает, вспоминаю что-то из журнала. Ну вот примерно так и живу. О тебе, конечно, думать самое приятное. Только, бывает, отвлекают.

У них ведь знаешь, какая мода сейчас? Восстанавливают родословную. Как собаки, ей-богу – только на шеи медальки не вешают. Каждый день по 15 заявок, целая профессия появилась – генеалогические агенты. Ну, или как-то они называются там, а для меня они все – агенты. Кто чепухой занимается и за это деньги дерет. У нас от них отбоя нет, с пяти утра стоят, из городов, где нет метро, приезжают. Мы за год больше тысячи запросов получили, и это не считать если старых, с которыми уже возились. А десять лет назад гораздо меньше было. Ну а когда были мы… Когда были мы – я не знал обо всем этом, я был счастлив.

А тот Новый год, который встречали с тобой. Единственный… Ты ждала меня дома, прижавшись носом к окно. А я шел и улыбался тебе… Твои родители как раз куда-то уехали, и это было чудом. А потом уехали и мы. Сбежали, помнишь? И это было чудом. Тогда вся жизнь была чудом. А сейчас мне странно чувствовать себя живым. Именно так: странно. Без всяких дел, по инерции, без динамики… Все время вспоминая, что с тобой случилось так… Я мало говорю, да и не думать стараюсь – только когда пишу тебе. Именно так и зная, что ты…

Там, где ты сейчас, Новый год, наверное, ведь, не празднуют? Нет традиции? А может, празднуют? Я вот сижу, об этом гадаю – смешно. Абсурдно, глупо – что бы про меня подумали все эти люди, мимо которых я вожу свои тележки, если б знали, что за мысли прочно живут в моей голове – ну и что же? Что мне делать еще, как не думать их? Разве читать.

Но я жду, что ты дашь мне знать. Понимаю, что схожу с ума. Я вот так пишу, потом подхожу к балкону, кружусь по комнате, на часы свои смотрю, журналы бесконечные, и думаю так: надо ущипнуть себя. А толку? Понимаю, что здоров. Понимаю, что не сплю. Сон-то с явью, знаешь, сложно перепутать. И тем не менее, я верю – часто верю: ты ответишь. А почему бы нет? Хоть как-нибудь дай знать. Позови меня к себе. Ведь ты же можешь? Здесь очень тихо, здесь снегом залепило все окна, а там, где ты, – там тоже, наверное, снег? Наверное, там его еще больше, там бесконечное сияние белизны, и вообще ничего нет, кроме белого света – как в песне Высоцкого, помнишь, мы слушали? Ну, я, в основном, слушал…

Я хочу к тебе, но очень боюсь. А вдруг мы не встретимся? Вдруг никогда не встретимся? А может, и не было ни тебя, ни меня, ни нас, в конце концов?

Однажды мне приснился сон, что я умер. Только почему-то не испугался. Наверное, потому что не сразу понял. Я ходил – представляешь – в театры, хотя в жизни никогда моей ноги там не бывает – по улицам, продукты какие-то покупал, ну, на работу приходил, конечно, как же без нее, ведь хоть и сон, а работу-то никто не отменял. И так очень долго. Ну, правда, по меркам сна, пока мне не сказали, что я умер. А кто сказал – не помню, я и в жизни-то людей не различаю. По мне, они все одно, особенно с кем работаю. И я увидел, что изменений-то особых нет, как будто ничего и не случилось – как жил, так и живу. Даже умер – и то не заметил.

Ну а потом мне объяснили – ты представляешь – что это все временно. Ну, что-то вроде испытательного срока или… ну, не знаю, адаптировался чтобы. Привык, понял, что ничего страшного нет в смерти-то. И вот потом уже начинаешь разлагаться. Сижу я в том же театре, и вижу, что рука моя насквозь сгнила и скоро, мол, отвалится. Да ну и, думаю, хрен бы с ней, но ведь люди вокруг, приличные, наверное. Театр же. Хотя, ты знаешь, и театры сильно изменились… Но если б я на сцене был – тогда нормально, там такое можно. А вот в партере… Правда, осмотрелся – людям все равно, как будто ничего не происходит, всё окей, как говорят. Побежал в уборную и в зеркало смотрю: как и предполагал, с лицом серьезные проблемы – все разлагается, уродливое все, и кожа расползается по швам, и вонь стоит. Хоть и не чувствую, но ведь наверное. Но я уже адаптировался: ведь умно там у них придумано – это во сне так рассуждаю – я ж уже знаю, что умер, а для мертвеца разложение в порядке вещей. Другое дело – для живого, конечно. И тут я понял, что главное – скорей избавиться от тела. Мертвец какое-то время привязан к телу, а как избавится – то все, свободен. Так и вышло.

И полетел я с ангелом своим, или проводником – я не видел его, только чувствовал – в какой-то огромный город. Это, конечно, серьезное чувство, знаешь, летать над горами и реками – там все почти как у нас. И говорит мне: вот город, ты будешь там жить. И показывает своей ангельской рукой, которую я не вижу. А город на самом деле красивый, прям как у Гребенщикова, помнишь, мы слушали? Ты, в основном, слушала… Золотой-золотой! Но рассмотреть его не удалось издалека, похож на современный вроде, только окружен какими-то скалами да водоемами, ну, и цвета все ярче, насыщенней, что ли – и на небе, и на земле. Хотя все вроде то же, что у нас. Я это заметил, а ангел мне говорит:

– Это обычные цвета. Такие были, когда создали Землю. Просто она выцветает, и скоро на ней совсем не будет цветов. Нигде, только здесь.

– Это как, – спрашиваю, – выцветает?

– Обыкновенно, – отвечает. – Время идет, вот и выцветает. А здесь времени нет.

– Подожди, – говорю я. – Так это что же, получается? Этот город мертвых – тоже, что ли, на Земле?

– Да, – говорит. – Только здесь все первозданно, вплоть до оттенков, все как задумано – все, чтобы вечно жить.

Хотел было еще его спросить: мол, как это вообще возможно, что и мертвые, и живые – все соседствуют на одной Земле, да еще и время у них, оказывается, разное. Но тут он говорит:

– Пора прощаться.

– Как же, – удивляюсь, – мы еще до города не долетели.

– Долетишь, – говорит, – когда умрешь. А пока что ты просто спал. Я выбрал тебя, – говорит, – для того, чтоб ты просто знал. И другим рассказал. А то думают, что у нас черт знает, что.

Будь время, я, конечно, объяснил бы ему, что, в общем и целом, я совсем не идеальный кандидат, чтобы быть избранным. Я ж ни с кем почти не разговариваю, как мне рассказать? Да еще чтоб поверили. Я ведь и сам, признаюсь, не поверил.

А вопросы смерти волнуют меня, конечно. Да и что еще меня может волновать? Ну вот кроме Нового года и того, что мы снова будем не вместе. Я где-то прочитал, что смерти боятся те, чья жизнь ничего не стоит. Конечно, неприятно, а с другой стороны – что же, не жить, что ли? Да и если читать все эти умные высказывания, с ума сойти можно – ведь у каждого свой ум, и все друг другу противоречат, а для себя-то каждый из них прав. Вот многие говорят, что там – после смерти – райский сад, что яблоки цветут, лилии пахнут, все в белых одеждах – но никто в это не верит. Хотя это был бы и неплохой вариант. Только и остается гадать, к чему готовиться, чего ожидать, что да как там будет обустроено, и будет ли вообще.

Я ведь не знаю, что там на самом деле. У вас.

Но я согласен буду на все, ты же знаешь. Лишь бы мы могли там встретиться. Неважно как, неважно, все неважно. Кроме того, что люблю.

Твой Матвей».

***

Заканчивать письма всегда было тяжело: отложив ручку, Матвей Иванович долго смотрел на исписанный лист, но смотрел не вдумчиво, отстраненным взглядом. Свои письма он никогда не перечитывал, не стану этого делать и я – пусть стиль изложения, а также его пунктуация, орфография и прочее останутся на совести автора письма. Вздохнув, наконец, Матвей Иванович подошел к своей «стенке», открыл стеклянную дверцу и замер, чуть склонив голову. Прислоненная к многочисленным коробкам, заполнявшим все шкафы в доме, на него смотрела старая фотография в деревянной рамке: красивая и строгая девушка, как будто только выпорхнувшая из детства в совершеннолетие, в серьезную взрослую жизнь. Сама рамка была ветхой, и Матвей Иванович каждый раз, глядя на фотографию, боролся с желанием схватить ее и прижать к сердцу – рамка могла попросту рассыпаться. В уголке ее сохранился осколок стекла, который когда-то накрывал всю фотографию и служил защитой от пыли и влаги, но самого стекла давно не было – и со временем изображение деформировалось, пошло волнами, а в верхних углах фотография и вовсе стала заворачиваться. Рамка давно не держала ее, и Матвей Иванович иногда осторожно капал на эти «раны» клеем, прижимал фото большим пальцем и несколько минут так держал, стараясь даже не дышать, чтобы – не дай бог – не повредить ни рамку, ни изображение.

Если бы кто оказался у него дома – пусть это допущение и покажется невероятным – то счел бы, что хозяин либо крайне скуп, либо чрезвычайно беден. Ведь поместить фотографию в новую рамку – пустяковый, в сущности, вопрос. Но Матвей Иванович считал иначе: он сохранял время. Нельзя осквернять память, думал он, прижимая угол пальцем, нельзя опошлять то, что дорого. В осколке стекла Матвей Иванович часто видел свое изображение, и ему казалось, что он вновь воссоединяется с далекой возлюбленной, потерявшейся в прошлом. Он так и шептал, глядя на фото: вместе. Рядом с рамкой стояли засохшие цветы – стояли с незапамятных времен, сколько он помнил свою жизнь в этой квартире. Иногда они тоже отражались в осколке, и Матвей Иванович даже пытался улыбнуться, на манер некоторых прилежных отцов семейства: мол, вот жена, вот дочка, вот машина – жизнь как будто удалась. Но, видя свое отражение, переставал улыбаться.

Осторожно, чтобы не задеть фото, он вытащил коробку и поставил на письменный стол. Открыв, начал неторопливо пересчитывать содержимое. Коробка была набита конвертами, и к каждому была приклеена канцелярская заметка – желтая, если письмо было написано в обычный день, красная – если в праздник. Так Матвей Иванович поступал со всем, что было у него в доме. А были-то здесь только эти письма и литературные журналы – страсть к упорядочению, которым он ежедневно занимался на работе, подчинила его и дома. Хозяин терпеть не мог не только когда что-то оказывалось не на своем месте, но и когда это «что-то» было не учтено должным образом. Временами он проводил даже небольшие инвентаризации, проверяя, всё ли на месте, хотя и понимал: разве что всемирный потоп способен внести изменения в его домашние архивы. Матвей Иванович, конечно же, не был идиотом, он твердо знал, какие действия, в какой последовательности и с какой периодичностью нужно совершать, чтобы окончательно не тронуться.

Упаковав исписанный лист и открытку в конверт, он заклеил его и налепил заметку. Подумав немного, выбрал желтую: все-таки праздник еще не настал. Подписывать сам конверт не стал: отправлять письмо было некому.

Поддавшись внезапному порыву, оставил коробку, подошел к балконной двери, дернул занавеску, открыл дверь и прошагал на замерзший балкон. Громкий смех – вот что привлекло его внимание: через его двор особо не ходили жильцы других домов, для пьяниц во дворе не было лавок, для детворы – площадок. Только иногда сидели странные парни, слушали музыку из телефона и громко смеялись – этим не нужно было ничего, они могли сидеть на траве летом или на низком металлическом заборчике высотой с птицу-голубя, символически отгораживающем проезжую часть двора. Их музыку Матвей Иванович не любил, вот и сейчас напрягся внутренне: не те ли парни? Жизнь молодежи его напрягала. Себя он, конечно, помнил другим, однако знал, что это, в общем, нормально: те, кто моложе, всегда другие. Но сейчас во дворе смеялись не те парни, и смех был совершенно иным – несколько голосов кричали, перебивая друг друга. О чем-то спорили подростки, на ходу пиная мяч. Видимо, вернулись с позднего футбола, а возле самого входа в подъезд надрывался мужик с сигаретой в зубах:

– Молли! – орал он, постоянно захлебываясь в кашле. – Молли, где ты шлялась? А ну домой быстро! Сколько можно уже черт-те чем заниматься!

Матвей Иванович потерял интерес к происходящему: подростки скрылись в подъезде, к мужику бежала собака – это ее он, оказывается, звал. Скоро все стихнет.

– Жизнь, – ворчал Матвей Иванович, закрывая балконную дверь. Через каких-то пять-десять минут, убрав коробку с конвертами, он будет лежать на своем диване. Любимом? Нелюбимом? Просто том, который у него есть, ведь диван – это не цель и даже не средство. И, выключив весь свет в квартире, кроме маленькой лампы у изголовья, читать очередной толстый журнал, в тишине перелистывая страницы, изредка покашливая и ворочаясь, а иногда поправляя подушку. Мобильник всегда лежит рядом, но на него никто не звонит – так, иногда приходят эсэмэски – оповещения, которые он изредка просматривает. Вчитывается он только в журнальные тексты. Наблюдая со стороны за процессом такого чтения, можно было бы подумать, что оно не кончится никогда, что ни одна сила в мире не способна остановить этот спокойный, уютный, но необратимый процесс, что не нужно Матвею Ивановичу ни есть, ни спать, ни пить воду, ни жить вообще – только читать журналы. Если бы была возможность понаблюдать за этим чтением, можно было бы сказать: оно завораживает. Но такой возможности не было, нет и, наверное, не будет.

Лишь иногда Матвей Иванович покачает головой или – того больше – сплюнет и тихо выругается. Ведь ему нравится далеко не все, что печатают в толстых журналах, хоть и читает он всё. Правда, журналы приходят настолько часто, что он не успевает порой прочитать их все, возвращается, когда высвобождается время. Вот и сейчас, перед самым Новым годом, он добрался до майской еще «Невы», где осталась пара непрочитанных рассказов.

Однако он читал – читал старательно, упорно, даже нелюбимых авторов, читал из уважения к авторитетам журналов, к типографскому труду, да и просто из привычки читать все от корки до корки – как запрограммированный. Матвей Иванович и не задумывался, почему так. Только иногда закрывал глаза, устав от этих журналов, или откладывал их и глядел в потолок, и думал: как скучна жизнь. Как скучны все эти авторы, пытающиеся что-то там… никто никогда не узнает их, чего они там возятся, чего пытаются… Но, прочитав журнал до конца и закрыв его, Матвей Иванович оставался наедине с другим чувством – страхом. Это было в нем с детства: когда заканчивалась интересная передача по радио или ТВ, какой-нибудь фильм, но особенно – книга, наступало мучительное и неизбежное возвращение в реальность. Маленького Матвея словно обдавало ледяным ужасом: от реальности мутило, он не знал, что с ней делать. И сейчас, спустя годы, это знание он так и не приобрел – а ведь сколько прочитал журналов! Ему все так же было страшно возвращаться. И тогда он наливал чай, подходил к окну на кухне, не зажигая свет.

«Интересно, задумываются ли они, кто их читатели? Знают ли, что это я?» – проговаривал Матвей Иванович, обращаясь мысленно к редакторам, издателям и другим людям, которых он представлял себе примерно так же, как героев древнегреческих мифов или космических пришельцев – то есть не представлял вообще. Да и не хотел представлять: журнал – это бумага и буквы, журнал неживой, неодушевленный – и потому столь приятный сердцу. Пусть и будет таким, так лучше.

«Может, завести собаку?» – иногда подумывал он, но от этой мысли передергивало, как от удара электрическим током. К горлу подступали воспоминания, голова становилась тяжелой, глаза наполнялись горечью.

Временами Матвею Ивановичу казалось, что она не погибла: он сомневался, ворошил сухие бумажки и неподъемные гранитные плиты памяти, все думал: могло ли сложиться иначе? Остается ли шанс на то, что она выжила? Если мыслить разумно, если мыслить логически, если вспомнить, если все вспомнить…

Как она погибла? Он не знал точно. Все случилось как в песне: «Пьяный врач мне сказал, тебя больше нет». Тогда она была популярна, эта песня, и они слушали ее вместе – все слушали ее. А потом песня перестала быть песней. Он помнил только три слова: ее больше нет. Врач так и сказал, словно по тексту. И он не смог защитить ее, потому что его не было рядом. Впрочем, в памяти хранился и другой случай – когда он рядом был. И тоже не смог защитить. Матвей Иванович хватался за голову и сдавливал ее так больно, как только мог, чтобы не заорать. И он никогда не орал.

И лишь совсем изредка – когда приближался к границе сна и яви (впрочем, это ощущение субъективное) – ему хотелось, чтобы случилось что-то – хоть необычное, хоть обычное, но хотя бы что-то случилось, произошло. Он смотрел на Луну, и к нему приходили странные мысли: вот если бы провести прямую – а что, если такое возможно? почему бы и нет? – между ним, стоящим возле окна, как точкой А, и Луной, как точкой Б, а затем, от Луны спустить новую линию – туда, где она. Ведь где бы она ни пребывала, с Луны это наверняка известно. И что, в конце концов, стоит провести эту чертову линию? Ведь школьные знания по геометрии должны же хоть где-нибудь пригодиться, так пусть помогут нам встретиться, – отчаянно думал Матвей Иванович. Ну а потом, как последний штрих к счастью, останется соединить отрезком точки А и С – его и ее. И наконец, встретиться – в лунном сияньи, пока серебрится снег.

Ночью мне покоя не дает

Горькая моя вина.

Ночью за окном звенит, поет

Тишина…

– почему-то всплыла в памяти навязчивая мелодия. Когда-то ее слушали родители, бережно вытащив из полиэтиленовой упаковки черный виниловый диск, и подведя к его краю хрупкую иглу. От мистического соприкосновения рождался звук. Слушал и маленький Матвейка, застывая в почтительной позе. Музыка была церемонией, ее прослушивание планировали, и оно, конечно, было важным пунктом в программе выходного дня. Потом были другие песни, сотни других песен, десятки любимых песен… Но они все ушли, осыпались болезненными листьями с дерева памяти, лишенные главной подпитки – юности.

А эта – осталась. Нет, совсем не случайно услышал Матвей Иванович, проходя мимо чьих-то окон, именно ее.

«Ведь перед Новым годом все возможно, разве нет? – мечтал, задергивая шторы и прощаясь с Луной, Матвей Иванович. – Иначе зачем он, Новый год, нужен?»

28 декабря
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7

Другие аудиокниги автора Георгий Панкратов